444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристофер Мур » “SACRÉ BLEU. Комедия д’искусства” » Текст книги (страница 9)
“SACRÉ BLEU. Комедия д’искусства”
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:15

Текст книги "“SACRÉ BLEU. Комедия д’искусства”"


Автор книги: Кристофер Мур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Они сидели у одра сына и брата. Жиль стоял в дверях крохотной спальни.

Мамаша Лессар не ответила, а повернулась сразу к нему.

– Если он умрет, ты должен найти эту женщину и придушить ее.

Жиль с самого начала знал: им с Режин следовало отселиться в собственный дом. Если б они переехали в ту квартирку у вокзала Сен-Лазар, что ему предлагал артельщик, он бы не оказался в этом положении. Режин бы добиралась до булочной меньше чем за двадцать минут, рядом там хорошие рынки, да и почти все поезда на запад, где он по большей части работал, отходили с этого вокзала. Можно было б рыгать, и ему бы никто не выговаривал, просить на ужин то, что хочется, а самое главное – никто бы не просил его удавить хорошенькую девушку. Он никогда не перечил теще, но тут, видать, придется. Разве он не мужчина? Не хозяин в доме? Режин – его жена, это его дом, и хватит, черт возьми, им помыкать.

– Водой обливали? – спросил он.

– Нет, – ответила мамаша Лессар. – Мы заволокли его сюда по лестнице, раздели и уложили в постель. Все это время он не приходил в себя. Водой его не разбудишь.

– Я принесу, – сказал Жиль. Может, если ей показать, что он годен для чего-то еще, она забудет, что девчонку надо душить.

Режин вышла следом на кухню и взяла у него из рук кувшин.

– Ну ее, эту воду. Сядь.

Сама уселась за стол напротив и взяла его большие заскорузлые руки в свои. В глазах у нее стояли слезы.

– Жиль, когда я тебе скажу то, что должна сказать, дай мне слово, что ты меня не бросишь.

– Даю. – Чрезмерным воображением наделен он не был, но что такого ужасного могла она ему сказать? Он, в конце концов, живет в доме с ее матерью – что здесь может быть хуже?

– Я убила свою сестру, отца и теперь вот милого братика Люсьена, – произнесла она.

Хотя ожидал он совсем не такого, но понимающе кивнул.

– В рагу? – уточнил он.

В тот же миг она вскочила на ноги, и в голову мужа полетели различные предметы – кухонное полотенце, таган и сахарница.

– Нет, блядь, ни в какое рагу я их не клала, идиот. Как тебе это вообще в голову пришло – «в рагу»?

– Меня только не убивай, – произнес Жиль. – Я очень люблю твое рагу.

Когда из спальни высунулась мамаша Лессар – посмотреть, что за шум, – Режин уже справилась с гневом, схватила Жиля за руку, стащила его вниз по лестнице в пекарню. Признаваться в совершенных преступлениях.

*

Мари была ей не только сестрой – она была ей лучшей подругой, и всякий раз, когда Режин о ней напоминали, она глотала слезы. Трудно жить в городе, где каждую четвертую или пятую женщину зовут Мари.

– Папá любил живопись и живописцев, – начала Режин. Жиль вынес вперед из-за стойки высокий табурет, и Режин устроилась на нем у стола с тяжелой мраморной столешницей, на которой они месили тесто для булочек. – Маман вечно посмеивалась и дразнила его: у него-де художники вместо домашних зверюшек, – а Люсьен, даже когда был маленький, говорил ему, что он сам должен писать, но папá всегда противился. У них двоих была даже такая религия – поклоняться художникам Монмартра: святой Моне Гаврский, святой Сезанн Эксский, святой Писсарро Оверский, Святой Ренуар Парижский. Иногда казалось, что мы кормим вообще всех художников у нас на butte… И вот, когда мне сравнялось девятнадцать, кое-что произошло. Как-то поутру спускаюсь, а папá сидит вот так же у стола для булочек, у него на коленях ящик красок открыт, и он смотрит на тюбики, будто они святые мощи. Рядом Люсьен, и оба они как в трансе. Даже печи еще не разожгли, а нам открываться скоро. Не знаю даже, откуда этот ящик взялся. К папаше Танги на Пигаль за красками идти было рано, а накануне вечером ящика в доме не было. Люсьен посмотрел на меня и говорит: «Папá будет художником»… Потом они про это много недель не заговаривали, но вдвоем убрались в сарае, все там подмели, и каждый день только хлеб из печи вынут – папá юрк в сарай и сидит там до ужина. Скоро печь уже начал один Люсьен, чтобы папá мог себе спокойно рисовать. А однажды папá ворвался в пекарню, неистово голося, что ему нужен свет, что без света и цвета нет.

– Поэтому в сарае потолок стеклянный? – уточнил Жиль – он все-таки рассчитывал направить беседу в русло плотницкого дела, где у него все-таки какой-никакой опыт.

– Да! Да! – нетерпеливо ответила Режин. – Я подумала, что маман вышвырнет его за порог, так она рассердилась. Но чем больше она жаловалась, тем больше папá запирался у себя в новой «мастерской», а бедняга Люсьен тем чаще оказывался меж двух огней. Он теперь заправлял всей пекарней, ходил в школу, учился живописи у месье Ренуара в студии за углом – слишком тяжелая ноша для мальчика. Нам с Мари следовало бы и побольше помогать, но маман разделила семью на два лагеря – не мужчин и женщин, как легко подумать, а художников и людей. Нам разрешалось помогать Люсьену лишь столько, чтобы пекарня работала. Не более того. Он, как и наш отец, стал инородным существом, и пока не опамятуется, мы должны были к нему относиться как к таковому.

– А я думал, она ко всем мужчинам так, – сказал Жиль. Ему было жаль Люсьена и папашу Лессара, который в глазах плотника обрел пропорции прямо-таки мифические. Мамаша Лессар поминала его поочередно то с обожанием, то с презрением. То он был так чист и героичен, что ни единому живому человеку не сравниться с памятью о нем, то становился бесполезным и безответственным фантазером, который должен служить примером того, насколько низко может пасть некогда приличный человек.

Режин похлопала мужа по руке.

– Как бы оно ни обернулось, ты ни за что не должен рассказывать маман о том, что я тебе рассказываю.

– Никогда, – кивнул Жиль.

– В общем маман как-то уехала к grand-mère и не возвращалась домой несколько дней. А у нас однажды появилась женщина. Молодая, по-моему – рыжая. Я хорошенько ее не успела разглядеть, только мельком. Но видела, как папá заводит ее через пекарню в сарай. Они вошли и заперли дверь за собой. В тот вечер папá не вышел ужинать, а когда мы его звали через дверь – не отвечал. Наутро он даже Люсьена не проверил, когда мой брат пек хлебы… На следующий вечер Мари уже хотела идти сарай жечь, так разозлилась, но я сказала ей, что наверняка мы ничего не знаем. Может, он ее просто рисует. Он же даже с девушками не заигрывал, когда они заходили в булочную, как прочие лавочники у нас на горе. Мари тогда сказала, что она пойдет и проверит… А стояла середина зимы, снег уже два дня шел. Из окошка спальни мы видели, как из папиной печки идет дым, но и только-то. Мари надела зимние сапоги, вылезла на крышу и добралась до светового люка, в который можно было заглянуть. Я ее остановить пыталась, обратно в окно затянуть, а она и слышать ничего не хотела. Дошла по гребню крыши, ноги по обеим сторонам конька ставила. Было так скользко, что она при каждом шаге чуть вниз не съезжала. И вот дошла до люка, смотрит – а я гляжу, у нее глаза распахиваются. Не как от страха, а с широкой такой улыбкой, как утром после Рождества. Повернулась мне что-то сказать, но оступилась и поехала с крыши к улице. Я только увидела, как она через край перевалилась, да земля дрогнула, когда она упала.

– Это два этажа, – заметил Жиль.

– Должно быть, она упала прямо на затылок. Врач никаких сломанных костей у нее не нашел, да и крови не было. Но она была без сознания.

– И тогда твой отец вышел?

– Нет. Я закричала, побежала к Мари. А через дорогу у мадам Жакоб его друзья-художники грелись – Сезанн и Писсарро, только-только из Овера. Они тоже выбежали и помогли мне перенести ее в пекарню. Люсьен у себя на занятиях как раз был, а маман возвращалась от бабули только наутро. Дочка мадам Жакоб сбегала за врачом. Сезанн и Писсарро ломились к папá в дверь, но им не открыли. Когда же я их заверила, что папá внутри, они дверь выломали. И он там лежал на полу – в руках кисточки и палитра вся готовая. Один. Мертвый.

– Mon Dieu! – воскликнул Жиль.

– Врач сказал, что это у него сердце, да только он весь иссохший был, будто провел много дней в пустыне без воды. Мари еще три дня продержалась, но в себя так и не пришла.

– А женщина? Та, что в мастерскую к нему заходила?

– Я не видела, чтоб она из нее вышла.

– Но картина же? Вы по картине ее разве не могли найти? И выяснить, что случилось.

– Не было там никакой картины, – ответила Режин, промакивая глаза. – Ни одной. Чистые холсты. Папá к тому времени писал уже далеко не первый месяц, каждый день по многу часов, а мы ни одной картины не видели. Даже Люсьену не показывал.

Жиль обхватил жену ручищами и утешал, а она всхлипывала, уткнувшись ему в грудь.

– Ни в чем ты не виновата, chère. Иногда слушается плохое. Откуда ж тебе знать было?

– Но я же знала. Я бы могла их остановить. И Люсьена бы могла, когда он только привел эту девушку в мастерскую. А вышло совсем как с папá. Я просто смотрела. Они так любят эту свою живопись, что я не смогла. Не смогла.

– И матушка твоя так и не узнала, из-за чего все это произошло?

– Нет. Ей бы стало только больнее. Она и не должна об этом знать – даже если Люсьен не придет в себя, она ни за что не должна ни о чем узнать. – И Режин вновь расплакалась, а Жиль прижал ее к себе еще сильнее.

– Таки ни за что? – раздался с лестницы голос мамаши Лессар.

И Жилю тут же стало интересно, как удается женщине столь немалых габаритов так бесшумно ходить по очень скрипучей лестнице.

Четырнадцать. Мы художники, а стало быть отчасти никчемны

Люсьен пролежал без чувств восемь дней. Весть о его состоянии разнеслась по всей горе, и в пекарню заходили соседи и знакомые – предлагали еду, помощь, хотели сменить мамашу Лессар, которая не отходила от постели сына.

– Если придет в себя, – наставляла их родительница, – сначала дайте ему воды, пусть попьет, а потом напомните, что мама его предупреждала: эта девушка до добра не доведет.

Режин справлялась с пекарней сама – ей помогал Жиль: вставал пораньше и месил тесто в тяжелой дубовой лохани.

Призвали двух парижских врачей. Они осмотрели Люсьена, для комы никаких причин не обнаружили, и каждый ушел, бормоча единственную рекомендацию: «Поживем – увидим». Мамаша Лессар не пожелала, чтобы сына увозили в «Божий приют» – древнюю больницу рядом с собором Парижской Богоматери.

– Туда привозят умирать, а мой сын умирать не собирается.

Но к концу недели все посетители уже больше напоминали плакальщиков – предлагали зажечь свечи, помолиться, а о выздоровлении даже не заикались. Ни о надежде, ни о Люсьене в будущем времени. Мамаша Лессар и Режин по очереди выжимали мокрые тряпицы на потрескавшиеся губы Люсьена, и он время от времени сглатывал влагу. Так, капля за каплей, ему не давали умереть от жажды.

На седьмой день Режин отправилась утренним поездом в Овер-сюр-Уаз, чтобы привезти доктора Гаше. Вернулась днем – и не только с добрым доктором, но и с Камиллем Писсарро, который у того как раз гостил. Доктор Гаше, чья практика больше тяготела в сторону гомеопатии, принялся добавлять к их капельнице настои трав, и на восьмой день Люсьен открыл глаза. Перед ним высилось нечто похожее на седобородый лик Господа Бога.

– С возвращением, Крысолов, – произнес Писсарро.

Мамаша Лессар прижала к губам платок и заспешила прочь из комнаты, чтобы скрыть слезы.

– Oncle Camille, – произнес Люсьен. – Как так?

– Я приехал с Гаше. Был в Овере, писал с Гогеном.

– А Лапочка с вами? – Голос Люсьена был сух, как прах.

Режин поднесла к его губам чашку, и он глотнул воды, а Писсарро тем временем успел оправиться от напоминания о дочери – уж восемнадцать лет как покойной. Он взглянул на доктора и воздел бровь, словно бы спрашивая, сказать ли мальчику правду. Тот, очевидно, до сих пор не в себе.

Доктор Гаше секунду гладил клинышек рыжей бородки – будто диагнозы рождаются от трения, – потом кивнул.

– Лапочки больше нет, Люсьен, – сказал Писсарро. – Много лет уже. Ты разве не помнишь?

– Синяя! – вскричал Люсьен и быстро сел на кровати, схватив Писсарро за отвороты сюртука. – И ее забрала?

Писсарро поглядел за Люсьена в угол комнаты. Смотреть там было не на что – одни крашеные стены, но и на юношу он смотреть не мог: взгляд того умолял об ответах. Глаза старого художника застили слезы.

– Она болела. Лихорадка, – ответил он. Покачал головой и уставился в пол от неловкости. – Это было давно, Крысолов.

Люсьен посмотрел на доктора Гаше.

– И ее забрала?

Врач подвинул табурет поближе и сел у кровати.

– Люсьен, ты больше недели провел без сознания. Ты знаешь, что с тобой случилось?

– Со мной все хорошо, – ответил тот. – Я писал. Постойте. Жюльетт? Ох, Onlce, картина же! Вы должны посмотреть картину!

Писсарро встряхнулся, прогнал беспокойство и с улыбкой глянул на Гаше.

– С ним все будет прекрасно, – произнес он, точно сам теперь стал врачом.

– Об этом мне судить, – ответил Гаше. – Люсьен, ты не ел чего-нибудь непривычного? Каких-нибудь раков, например? Незнакомых грибов?

– Рыбу с картошкой. В Лондоне. С Жюльетт, – ответил Люсьен. – Где она?

– Мама вышибла ей мозги сковородкой для блинчиков, – ответила Режин, стоявшая в дверях. – После этого она не возвращалась.

– Но я люблю ее, – сказал молодой человек. – И картина не окончена.

Гаше встал.

– Давай-ка ты немного отдохнешь, Люсьен. А мы с Камиллем сходим посмотрим на твою картину.

*

В мастерской Люсьена доктор Гаше и Камилль Писсарро стояли перед синей ню Жюльетт.

– Экстраординарно, – промолвил врач.

– Напоминает оливы Ренуара. Он тогда поехал на Юг – разрабатывал теорию, что все тени состоят из синего света. И никаким другим цветом их не писал. Вся палитра у него строилась на синем.

– Правда, Камилль? Она тебе напоминает оливы? Дай-ка я проверю тебе пульс, друг мой. Вероятно, ты мертв.

– Я в смысле цвета.

Дверь сарая распахнулась, и они, повернувшись на грохот, увидели Анри Тулуз-Лотрека. Тот был несколько взъерошен и помят, словно его недавно распаковали из небольшого ящика, где продержали вполне долго.

– Bonjour, Messieurs.

С Писсарро они встречались в галерее у Тео Ван Гога, которая выставляла работы обоих. Едва Тулуз-Лотрек вошел, сам воздух в сарае сменился с густого орехового духа льняного масла с легкой вяжущей нотой скипидара на удушливые миазмы пачулей, мускуса, табака, абсента и выделений хорошо выдержанных зрелых женских органов, вполне вероятно – ныне покойных. Пожав художнику руку, доктор Гаше украдкой вытер ладонь о штанину.

– Я видел ваши работы, месье, – сказал врач. – В особенности у вас поразительны литографии. Я и сам немного гравер.

– Слыхал, – ответил Анри. – Горю желаньем посмотреть, что вы делаете. Но как Люсьен? Мне сказали, он очнулся?

– Где-то с час назад, – ответил Гаше.

– Значит, поправится?

– Похоже на то. Но очень слаб. Обезвожен.

Анри снял шляпу и вытер лоб платком.

– Слава богу. Я пытался его спасти, но не сумел убедить в опасности.

Писсарро, который не отрывал взгляда от картины с тех пор, как явился Тулуз-Лотрек, и старался отвлечься и не думать о жуткой вони, им принесенной, спросил:

– Спасти? От чего?

– Он нее вот, – сказал Анри, кивнув на портрет.

– Опасность – отнюдь не первое впечатление, что она внушает, – заметил Гаше.

– Не только от нее, – пояснил Тулуз-Лотрек. – Еще от Красовщика.

Теперь уже оба, художник и врач, и посмотрели на человечка.

– Они вместе, – еще раз пояснил тот.

– Винсент что-то говорил о каком-то красовщике перед тем, как умер, – припомнил Гаше. – Я счел это обычным бредом.

– Винсент его знал, – сказал Анри. – Очень конкретного красовщика. Маленький, бурый, на вид как поломанный.

– И вот эта девушка, натурщица Люсьена, с ним как-то связана? – уточнил Писсарро.

– Они вместе живут в Батиньоле.

Писсарро посмотрел на Гаше.

– Как ты считаешь, Люсьен достаточно окреп для беседы?

*

Режин кормила Люсьена бульоном и кусочками хлеба – и цвет помаленьку возвращался к его щекам. Мадам Лессар внесла лохань и побрила его опасной бритвой, а Писсарро и доктор Гаше наблюдали за процедурой. Когда же она вышла из комнаты, врач закрыл за ней дверь и уселся на табурет у кровати. Писсарро и Тулуз-Лотрек остались стоять.

Люсьен обвел всех взглядом и скривился:

– Боже праведный, Анри, это от тебя так смердит?

– Я собирался прийти сразу, как только узнал, что ты очнулся, но девочки не отпустили меня без ванны. Я неделю бдел у твоего одра, друг мой.

– Бдят у смертного одра, а не в десяти кварталах на куче шлюх, растеряв остатки разума после опия и абсента.

– Все скорбят на свой манер, Люсьен. А поскольку ты все равно собираешься выжить, похоже, мой метод возымел терапевтическое действие. Но я склонюсь пред мнением доброго доктора. – И Анри посмотрел на Гаше поверх pince-nez.

– Нет, мне кажется, дело не в этом, – произнес врач.

– В таком случае – мои извинения, Люсьен. Ты не выживешь.

Гаше смутился:

– Да нет, я вовсе не это хотел сказать…

– Если так, можно мне твою новую картинку? Это у тебя шедевр.

– Она не окончена, – ответил Люсьен.

– Не пойти ли нам? – осведомился у врача Писсарро, показывая на себя и Тулуз-Лотрека.

– Нет. Вы мне можете еще понадобиться. Надо диагностировать неполадки Люсьена.

– Но мы же художники…

– А стало быть, отчасти никчемны, – добавил Анри.

Доктор Гаше воздел палец, чтобы маленький художник не двигался с места.

– Сами убедитесь, – сказал он и повернулся к пациенту: – Люсьен, едва придя в себя, ты спросил о Лапочке. Ты произнес «синяя» и осведомился, не забрал ли кто-то ее. Что ты имел в виду?

Люсьен попробовал припомнить, но в голове у него все смешалось. Он помнил Лондон, где видел Тёрнеров и Венеру Веласкеса, – но он никогда не бывал в Лондоне. Все это знали точно – кроме него. Они утверждали, что в мастерской он провел много дней, там его и нашли, и никто не видел, чтобы он оттуда выходил.

– Не знаю, – наконец ответил он. – Может, мне приснилось. Я не помню. Я просто почувствовал Лапочку – ее нет больше. Будто случилось только что, и нечто отняло ее у меня.

– Ты спросил, не «синяя» ли забрала ее, – заметил врач.

Люсьен всмотрелся в глаза Гаше – большие, вечно немного скорбные, словно врач мог разглядеть печаль в сердце чего угодно.

– Но это ж бессмысленно, правда? – ответил Люсьен.

– Мальчик устал, – сказал Писсарро. – Пусть отдохнет.

– Это ничего, – произнес Гаше. – Но ты не помнишь, да? Ты не помнишь, как Лапочка болела?

– Нет, – ответил Люсьен. От потери у него надрывалась душа, но чтобы его первая любовь болела – этого он действительно не помнил. Он чувствовал лишь боль от стрелы, пробившей ему сердце, когда ему сказали, что она умерла. Саднило по-прежнему.

– Ты тоже этого не помнишь? – спросил Гаше у Писсарро.

Художник покачал головой и посмотрел на свои руки.

– Может, это и благо.

– Однако вы оба при этом присутствовали, – сказал врач. – Я лечил Лапочку от лихорадки. Я вас обоих там помню.

– Да, – подтвердил Писсарро. – Я написал несколько портретов Люсьена, поэтому… – Художник явно забыл, что хотел сказать.

– Где они? – спросил врач.

– Кто?

– Камилль, я видел почти все твои картины. Но ни одного портрета Люсьена среди них не было.

– Я их писал. Три, а то и четыре. Я его как раз в то время учил. И своего Люсьена заодно. Спроси у него.

Гаше посмотрел на Люсьена.

– Ты помнишь эти сеансы?

Молодой человек постарался вспомнить. Наверняка позировать пришлось не один час – а в таком возрасте даже пять минут усидеть на одном месте трудно. Однако припоминалась только тревога – она рвалась изнутри чуть ли не паникой.

– Нет. Нет, ничего не помню.

– И ты никогда не видел этих портретов?

– Нет.

Писсарро схватил друга за руку.

– Гаше, что все это значит? Лапочка умерла восемнадцать лет назад.

– Я тоже память терял, – произнес Тулуз-Лотрек. – И других таких же знаю… ну, другую, одну натурщицу. Это все краска, нет?

– Что – краска? – нетерпеливо спросил Писсарро: его скорбь перекипела в раздражение. – Мы ничего не помним из-за какой краски?

– Не знаю, давайте изучим вопрос. – Гаше успокаивающе похлопал художника по руке. – Этот красовщик – ты с ним имел дело, Камилль? Особенно в то время, когда писал Люсьена?

Писсарро прикрыл глаза и кивнул.

– Я помню такого человека. Много лет назад. Он пришел в булочную к Лессару в тот день, когда папаша разыгрывал в лотерею одну мою картину. Я не обратил на него внимания. Он дал мне попробовать тюбик краски. По-моему – ультрамарин. Да, помню – я его видел.

– А краску ты извел?

– Вот этого уже не помню. Наверно, должен был. То были скудные годы. Я не мог себе позволить просто так разбрасываться краской.

– А ты, Люсьен? – спросил врач. – Ты помнишь такого человека?

Люсьен потряс головой.

– А помню, что картину выиграла красивая девушка. Помню ее платье – с большими синими бантами. – Люсьен отвернулся от Писсарро. – Помню, думал: вот бы и Лапочке такое…

– Марго, – произнес Писсарро. – Фамилию запамятовал. Она позировала Ренуару. Для картины с качелями, и той большой, где в «Галетной мельнице».

– Я ее тогда знал, – сказал Гаше. – Ренуар вызвал меня в Париж ее посмотреть. Полное имя – Маргерит Легран. А вы не знаете, Ренуар у того же красовщика покупал краски?

– А что? – спросил Тулуз-Лотрек.

– А то, что у него тоже провалы в памяти, – ответил врач. – Пропадает по многу месяцев. И у Моне. Насчет Дега не знаю, про Сисле и Берт Моризо – тоже. Да и про остальных импрессионистов. Но совершенно точно знаю, что провалы в памяти – у всех моих знакомых художников с Монмартра.

– У Ван Гога – тоже? – спросил Анри.

– Начинаю думать, что да, – ответил Гаше. – Вам же известно, что в масляной краске могут быть очень вредные для человека вещества? Одна ртуть в киновари может довести человека до так называемого «безумия шляпника». Мы все знаем человека, отравившегося свинцовыми белилами. Хром из желтого крона, кадмий, мышьяк – все это входит в краски, которыми вы пишете. Поэтому я всегда и отговариваю друзей-художников писать пальцами. Многие вещества способны проникать в тело через кожу.

– А Винсент краску ел, бывало, – заметил Анри. – Мы с Люсьеном видели такое в студии у Кормона. Учитель его за это бранил.

– Винсент бывал… это… страстный, – произнес Люсьен.

– Псих ненормальный, – сказал Анри.

– Но блистательный, – сказал Люсьен.

– Совершенно, – согласился Тулуз-Лотрек.

Гаше посмотрел на Писсарро.

– Помнишь, Гоген рассказывал, как они с Ван Гогом ссорились в Арле? Винсент как-то раз впал в такое бешенство, что отрезал себе кусок уха. Гогену пришлось вернуться в Париж.

– Ван Гог же после этого сдался в санаторий, нет? – уточнил Писсарро.

Люсьен сел на кровати.

– Винсент был нездоров. Это все знают.

– Брат рассказывал, что припадки у него были много лет, – вставил Тулуз-Лотрек.

– Винсент не помнил этой ссоры, – сказал врач. – То есть – вообще. Он мне говорил, что не понимает, отчего Гоген уехал из Арля. Уверял, что Гоген его бросил из-за разногласий насчет живописи.

– Гоген и мне говорил, что о своих вспышках ярости Винсент не помнил уже наутро, – сообщил Писсарро. – И такие провалы тревожили гораздо сильнее вспышек.

– Может, все пьянство? – предположил Люсьен. – Вон Анри недели теряет.

– Я, – ответил ему Анри, – предпочитаю называть это вложениями, а не потерями.

– Гоген рассказывал, что в тот день Винсент не пил, – сказал Гаше. – По его словам, Винсент считал, что все его беспокойство – от той синей картины, что он написал. Синим он писал только по ночам.

Люсьен и Писсарро переглянулись и как-то вытаращились друг на друга.

– Что? – спросил врач, переводя взгляд с молодого художника на старого. – Что, что, что?

– Не знаю, – ответил Писсарро. – Вспоминая то время, я чувствую какой-то ужас. Что-то пугает. Не могу вам сказать, что именно, однако оно таится где-то сразу за чертой моей памяти. Как призрачное лицо за окном.

– Как воспоминание о собаке, побитой ни за что ни про что, – заметил Анри и смутился: – В смысле, так я воспринимаю утраченное время. Что случилось – не понимаю, но оно меня пугает.

– Да! – воскликнул Жюльен. – И чем больше думаешь, тем больше память утекает.

– Но она синяя, – сказал Писсарро.

– Да. Синяя, – кивнул Люсьен.

Гаше погладил бородку и обвел взглядом лица художников – нет ли в них симптомов иронии, потехи или коварства. Их не было.

– Да, что есть, то есть. Синяя, – подтвердил Тулуз-Лотрек. И спросил уже у врача: – Так а что с галлюцинациями? Ну или с воспоминаниями о том, чего не было?

– Все это может вызываться тем, что красовщик подмешивает в краску. Даже ничтожных остаточных количеств хватит – довольно лишь надышаться паров. Есть яды настолько мощные, что с булавочную головку такого вещества хватит убить десять человек.

– И вы считаете, Винсент поэтому с собой покончил? – спросил Люсьен. – Из-за того, что покупал краску у того маленького красовщика?

– Я уже ни в чем не уверен, – ответил доктор Гаше.

– Ну что ж, – объявил Тулуз-Лотрек, – скоро уверитесь. Я нанял ученого из Академии подвергнуть анализу краску, которую я купил у нашего красовщика. Все прояснится на днях.

– Я не о том, – сказал врач. – То есть, да, он мог находиться под воздействием какого-то химического ингредиента краски, но не уверен я в том, что Винсент кончал с собой.

– Но ведь твоя жена же сказала, что он в этом признался, когда пришел к вам в дом, – возразил Писсарро. – Он сказал: «Это я сам».

– Комиссару такого объяснения хватило, да и я поначалу не сомневался. Но прикиньте сами: кто станет стрелять себе в грудь, а потом милю идти к врачу? Человек, сводящий счеты с жизнью, так не поступает.

Пятнадцать. Господин невеликих размеров

Через три дня после того, как Люсьен очнулся от своей комы, в пекарню Лессаров явился Тулуз-Лотрек и обнаружил молодого человека не только на ногах, но и за работой. Он лепил громадные диски хлебов и выкладывал их на подносы для расстойки. В пекарне висел густой дрожжевой дух, а на печи булькали фруктовые confits и сладко пахли.

Даже не поздоровавшись, Анри выудил из жилетного кармана золотые часы и сверился.

– О, ну слава богу. А то я увидел хлеб и подумал, что еще не рассвело.

Люсьен улыбнулся.

– Это не на сегодня, Анри. Сегодняшние давно испеклись. А этим я дам расстояться дважды, второй раз – ночью. Это итальянский рецепт. Называется «фокачча». Хлеб становится плотным, но не тяжелым, его хорошо сдабривать соусами и класть сверху сыр и мясо.

– Для сыра и мяса и французский хлеб превосходно годится. Откуда в тебе эта тяга ко всему итальянскому? Я заметил, ты и картины свои тонко лессируешь, как итальянцы.

– Они же мастера, Анри. Говорят, французов научили готовить итальянцы. Когда Катерина де Медичи вышла за Генриха II, она привезла с собой во Францию целую артель итальянских поваров и возила их по стране, закатывала банкеты и учила народ готовить.

– Ересь! – воскликнул Тулуз-Лотрек. – Наукой признано, что сам Господь наделил французов даром кухни. А когда спустился этажом ниже, проклял англичан тем же.

– Что ж до живописи…

– Ладно, ладно, некоторые итальянцы живо писать умели. – Анри подскочил к печи, загреб горстью пар от вишневого конфи и вдохнул. – Восхитительно.

– Режин завтра положит в круассаны. Попробуй, если нравится.

– Нет, аромата пока вполне довольно.

Люсьен повернулся к последним хлебам на столе и плюхнул их на поднос один за другим.

– Кстати, об аромате. Сегодня ты не так душист, как при нашей последней встрече.

– Да, мои извинения. После недели в борделе перспектива теряется. Я с тех пор вернулся домой и вымылся в собственной ванне без помощи горничной, которая, могу добавить, от меня ушла.

– Ну, если ты не возвращаешься домой неделями и не предупреждаешь… Прислуге нужно платить, Анри.

– Дело не в этом. Я уплатил ей вперед – я же думал, что весь месяц проведу у матушки.

– А в чем же?

– Елдак, – объяснил Тулуз-Лотрек.

– Pardon?

– Я проводил эксперимент. Проверял теорию на основании недавно полученной информации. Искал ей подтверждения. Вышел из собственных спальных покоев au naturel, и горничная подала в отставку не сходя с места. Мне показалось, наигранности при этом было больше, чем следовало. Даме шестьдесят пять лет, она уже бабушка – не могла же она его раньше никогда не видеть.

– Я полагаю, ты при этом был в шляпе?

– Ну разумеется. Я ж не какой-нибудь филистер.

– И пребывал, если это не очень личный вопрос, в состоянии готовности?

– Для чистоты эксперимента – да. Я бы сказал, что приближался к двум часам – ну как минимум к половине третьего. Состояния этого, должен заметить, я добился совершенно без ее содействия, ибо в то время она протирала пыль в гостиной.

– И она все равно кинулась наутек? Похоже, тебе повезло, что ты от нее избавился.

– Ну да, старая кошелка отказывалась мыть окна. Боится, изволишь ли видеть, высоты.

– И елдаков.

– По всей вероятности. Но если совсем уж по правде, я привел домой Жибера, чтоб он запечатлел этот эксперимент своей фотографической камерой. Внутри со вспышкой он снимал впервые и переложил порошка магния. Ее ретираде могли способствовать произошедший в результате взрыв и легкий пожар.

– Пожар?

– Un petit peu. – Анри развел большой и указательный пальцы где-то на сантиметр: вот столько пожара-де потребовалось, чтобы отпугнуть горничную.

– Я помню времена, когда ты ограничивал свои эксперименты чернилами и бумагой.

– Это говорит человек, творящий непотребство итальянского хлеба.

– Touché, граф Монфа.

Анри опрометью развернулся и вперился в Люсьена поверх pince-nez.

– Так ты, значит, пришел в себя?

– Мне нужно ее найти, – ответил Люсьен.

– Стало быть, не пришел.

– Да в себе я, в себе. Я должен найти Жюльетт.

– Понимаю. Но если мне будет позволено ненадолго наплевать на тебя, нам нужно поговорить с Тео Ван Гогом.

– Так ты не хочешь мне помочь ее искать?

– Мне показалось, я выразился ясно: в этом отношении мне на тебя временно наплевать. Мы не можем просто ворваться в галерею и устроить ему допрос о том, как умер его брат. Там мои картинки висят – как и твои, полагаю. Но я не знаю, как свести беседу с наших картинок на Винсента и при этом не показаться черствыми.

– Боже упаси, – произнес Люсьен.

– Нам нужно принести ему твою.

– Нет – она не завершена.

– Чепуха, она великолепна. Лучше нее ты ничего не накрасил.

– Мне нужно дописать синий шарфик у нее на шее, чтобы привлекал глаз. И купить еще ультрамарина у папаши Танги.

– Я тебе из мастерской тюбик принесу.

– Дело не только в этом, Анри…

– Я знаю. – Тулуз-Лотрек снял шляпу и вытер лоб платком. – А почему здесь так жарко?

– Это пекарня. Анри, я боюсь этой картины.

– Я знаю, – повторил Тулуз-Лотрек, склонив голову. Сочувственно покивал. – Дело в елде, да?

– Там нет елды!

– И это знаю. Я пытался тебя развеять. – Анри хлопнул друга по спине, и от рубашки Люсьена поднялась туча мучной пыли. – Это будет наш художественный прием. Мы принесем месье Ван Гогу твою картинку и спросим его мнения: стоит добавлять шарфик или нет. Он увидит, что это шедевр, будет польщен, что мы пришли к нему за советом, и ослабит бдительность – а тут я его и спрошу, что привело к смерти его брата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю