сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
Не этой трухой следует мостить нам дорогу жизни! «Вверься законам Жизни!» — так говорит мне влеченье сердца моего. Ибо законы эти мудры, и мудры оттого, что преступить их нельзя!
Мудрость Жизни не в ее мудрости, а в ее абсолютности, в том, что нельзя Ее обмануть. Здесь не изловчишься, не передернешь, а если и ухитришься, то сам себя и накажешь, себя только и перевернешь ты, хитрец, с ног на голову!
Нет у нас другой жизни, кроме той, что есть в миг этот. Так стоит ли поливать ее грязью, обвинять в несправедливости и желать другой, но несуществующей? Стоит ли ожидать того, чего нет совсем, если даже то, что есть, не принято нами, а лишь отдано на поругание?!
Не отступать от самого Себя и Другого, не отступать от Жизни и Мира — вот что говорит Заратустра мне своей радостью, своей легкостью и непринужденностью. И отвечаю я ему тем же.
Я счастлив сейчас, чего же желать мне еще? Во что верить, что пытаться узнать? Кто сказал, что Бог одинок, — тот не знал Бога, а потому о себе, но не о Боге говорил он.
Множество божеств танцует ветрами шумящими: Другой и я, ощущающий себя Самого, мы Двое, Танец и Свет, Мир и Жизнь!
Я задумался, Зар подошел и дунул мне в нос, мы рассмеялись…
Возвращение
Вернулся Свет в обитель мою не отражением, но источником. Некогда Он ушел от меня и затерялся. Он скитался и мыкался, кричал во тьме, одиноко было моему Свету и пусто.
Но пришел Заратустра, и некуда мне больше спешить и нечего ждать, не о чем мечтать мне и нечего бояться. Нет времени, нет пространства, нет качеств и оценки их. Мир Двух созидается Сам!
Тишина кругом, тишина. Всякая речь напрасна, всякая речь пуста, и только касание говорит, только ему неведома ложь. Я прикасаюсь к Жизни, в соприкосновении с Ней я чувствую Мир.
Касайся меня, Жизнь, касайся! В соприкосновении нашем — созидаешься Ты, в соприкосновении с Тобою я оживаю. Я позволил другому Другим быть, так освободился я для Тебя, о Жизнь!
Забираешь — бери, даешь — давай! Тебе отдаю я все, о Жизнь, на вольные пастбища отпускаю я волю свою, нет мне нужды в ней! Большего не возьму, малого не отдам, когда же придет срок — с ним и уйду.
Нет в нас ничего самоценного, кроме точки отсчета, что ценна, ибо она открыта контакту. Только точка отсчета, остальное же — пустота и игра пустот. Что ж может смерть забрать у меня?
Вижу я Других. В мире Других я живу, я живу в Мире. И остановился я, ибо движения нет. В остановившихся я узнаю эгоистов, с ними переглядываюсь я глазами. Они улыбаются мне, я улыбаюсь в ответ.
Конец суеты, я остановился!
Мифы прошлого, мифы будущего не пугают больше меня, ибо доволен я настоящим. Нет ни прошлого, нет ни будущего, есть лишь взгляд настоящего. Что ж думать мне о несуществующем?
Нет, взгляд мой вернулся в себя и освободил сердце мое от тревог.
Заратустра достал с полки книгу, обтер пыль, звонко чихнул и рассмеялся:
— Чихал я на мудрость, которая говорит!
О трояком зле
Я сидел за столом и как раз делая очередную запись в дневник. Но в какой-то момент я вдруг почувствовал странное колебание во всем теле, веки мои задрожали, и я услышал странный, призывный шум.
Картинка перед моими глазами стала мерцать и трескаться. Все происходило так, словно бы шар или купол, в котором я находился, стал разрываться снаружи, с невидимой для меня стороны.
Я попытался встать, но ноги меня не слушались, потом мгновенно натянулись, как два металлических троса, и задрожали. Нестерпимая боль пронзила меня насквозь. Я стал задыхаться.
Остальное помню смутно. Говорят, я кричал, но даже если и так, то я не слышал своего голоса. Постепенно память возвращается ко мне… Что это было?
Я шел по мягкому небесному своду, меня поддерживал услужливый ветер, пурпурные облака, подобно хламиде, облегали тело. В руках я держал чашу весов, но только одну, казалось, что я сам был второй, недостающей чашей.
Какие-то темные существа толпились вдали. Но я не испытывал ни страха, ни смущения и уверенно шел им навстречу. Странные и загадочные виды открывались мне в эти мгновения.
Огромная, достигающая облаков винтовая башня, которую продолжают строить миллионы натруженных рук, вопреки естественному ее разрушению, казалась мне сверху спиралью, что уходит не вверх, а вниз — глубоко под землю.
Мрачные круги этой гигантской спирали были полны людьми, которые кишели в них, как слепые термиты, встревоженные чьим-то внезапным вторжением.
Но в то же время эти круги казались мне чудовищными завихрениями гигантской воронки, образованной потоками еще большей по размеру реки.
Огромный челн, или лодка, или, может быть, корабль неспешно бороздил эту реку, смыкавшуюся с небом, и темный возничий, подобный римскому колоссу, посапывая, опускал тяжелое весло в ее ершистую гладь.
Сейчас кажется странным, что все это виделось мне одновременно — и башня, и круги, и воронка, и люди, и река, но тогда, в тот момент, я не ощущал никакой неестественности, созерцая это захватывающее дух видение.
Мое дыхание было спокойным и глубоким, я размеренно приближался к ожидавшим меня существам. По внешним признакам они вполне напоминали людей, с той лишь разницей, что все: и глаза, и уши, и даже кожа — были не более чем искусно выполненной бутафорией.
Они моргали своими веками над несуществующими глазами, их ушные раковины топорщились над несуществующими слуховыми проходами, их кожа напоминала костюм водолаза и была совершенно бесчувственной.
Только разинутые рты, приковавшие мое внимание, только рты этих существ казались настоящими и были подобны ненасытным жерлам. Существа эти вопили неистовым криком, не слыша друг друга.
* * *
Первая группа уродцев по-хозяйски быстро забралась в мою чашу и стала раскачиваться в ней, подобно маленьким безобразникам на гигантских качелях. Остальные же толпились внизу и тянули наверх свои костлявые руки.
И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь Желание свое, Человек!»
Отвратительны были представители этой великой силы, что так чтил я прежде.
То, что называют голодом, увидел я в пустых глазах и столь же пустых желудках, что пульсировали, как пожинающие сталь домны.
То, что называют страстью, предстало мне пожирающими ртами, с чьих губ зловонных и склизких текли струи густой желто-зеленой желчи.
Похотливы, сладострастны и ненасытны были эти уродцы. Тела их, надутые, как распираемый газами труп, извивались неистово, члены топорщились, вылезая из самих себя, а рты открылись настолько, что не видно было голов!
Покрытые странным налетом языки, выпадая из мрака зияющих глоток, оплетали, облизывая, собственные тела этих отвратительных созданий, и, казалось, еще одно мгновение — и они проглотят сами себя!
Ноздри разбухали и выворачивались наружу. Уши были подобны сосцам и наливались сами собою, а сосцы уподоблялись ушам и жадно прижимались к телам этих уродов, подобно гигантским присоскам.
Тела трепетали в судорогах и конвульсиях, мышцы исходили на спазмы и подергивания. Сердца казались развороченными язвами, мозговые извилины шевелились, словно трупные черви, поедая собственные белесые прожилки.
Кости гнулись, как волосы, пуская вокруг себя волны, а жесткая щетина волос оцарапывала тела в кровь, которую немедля слизывали зеленые языки и растирали выгнутые ладони.
Я вздрогнул, и тотчас от моего движения чаша перевернулась. Секунда, и среди окружавших меня существ возникла паника, они дрались друг с другом.
Наступая на головы собратьев и опираясь на тела упавших, новая партия уродов ревниво и властно лезла в мою загрязненную уже чашу.
И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь свои Требования, Человек!»
Еще более ужасными показались мне эти новые существа, ибо они сочленились друг с другом в моей чаше, чтобы самой ужасной из казней уничтожить всё, едва подающее признаки жизни.
Их острые, распирающие рты зубы впивались в покатые плечи соседа, разбрызгивая по сторонам его красно-коричневую кровь. Их руки рвали близлежащие тела и бросали оторванные куски вниз. Их ноги топтали внутренности тел, превращая потроха в единую зловонную жижу.
Желчь, слюни, гадкие испражнения и едкие соки в невообразимом количестве изливались этими существами, что так были похожи на людей, окрашивая дикими фосфоресцирующими красками все это ужасное месиво, разъедая и портя.
Так, власть предстала мне дырявым, оскалившимся ртом с гниющими зубами, тщедушным телом с кривыми ногами наездника и пальцами, завязанными в узел.
Так, справедливость предстала мне в образе пронырливых языков и указующих пальцев, что протыкают тела.
Мышцы уродов, напоминающие булыжную мостовую, тряслись и сотрясали. Сосцы пульсировали и давили, уши, подобно рогам, упирались, чтобы конечности лучше могли раздавить. А раздувшиеся ноздри не поглощали, а напротив, источали ужасную вонь.
Срамные места этих ужасных и отвратительных существ были столь непомерны, что одни, желая разрушить, сами трескались, а другие, намереваясь поглотить, путались в собственных складках, прикусывая сами себя.
Мозговые извилины требующих существ были подобны неумолимой плети, что обрушивалась на окружающих, издавая звенящий свист, а сердца — насосам, что изливали едкую кровь черного цвета со сгустками багряных тромбов.
Бордовые языки вращались, как электрические сверла, и буравили тела, пробивая насквозь. Жилы тянулись, как путы и, исходя на неистовые звуки, связывая и удушая, резали живую плоть, подобно металлическим струнам.
Таковыми предстали мне требования людей, их стремление к власти, их попытки повелевать желаниями других.
В ужасе, перемешанном с отвращением, я так дернул чашу весов, что вся эта бурлящая, зловонная каша разлилась на головы безумствующих внизу.
И когда посудина моя опустела, я как-то автоматически опустил свою в миг ослабевшую руку, но тот час возникшее оживление заставило меня вновь отдернуть ее. Тщетно, в чаше весов уже красовались уроды третьего ряда!
И что-то говорило во мне: «Ты взвешиваешь свои Страхи, Человек!»
Я ужаснулся! Ничего более ужасного не видел я прежде, ничего более ужасного не мог бы себе и представить. Это была настоящая, пульсирующая, само порождающаяся смерть!
Острые, как молнии, языки, словно бы притаившиеся в засаде, стремительно проскальзывали меж губ, когда веки на сотую долю секунды решались открыться, и как жало пронзали пустые глаза этих отвратительных существ.
Водянистые тела глаз, подобные отекшим мешкам, с неимоверным грохотом лопались, как от внутреннего взрыва, словно распираемые изнутри какой-то безумной силой.
Острые языки выжидали, когда трясущиеся уши, завернутые в рулеты, хотя бы на мгновение расправятся, чтобы внедриться через них в мозг. В эту секунду языки выскальзывали изо рта и с чудовищной силой ударяли в то место, где должно находиться отверстие слухового прохода, чтобы, внедрившись здесь, в клочья разорвать мозг и, пробуравив его насквозь, победно лязгнуть.
Сейчас я понял, что значит в одно ухо влетело, в другое — вылетело! Также поступали языки и с приоткрытыми ноздрями.
Когда же веки, ноздри и ушные раковины были закрыты — языки не простаивали, они проникали в глотку и, подобно хлысту, разрывали сердце, что колотилось в судорожном припадке, ожидая расправы, и легкие, что страшились расправиться, сжавшись в комок серой глины. Кровь пенилась и, фыркая, вырывалась из глотки.
Когда же происходило какое-то шевеление в желудке, то язык мгновенно разворачивался и, подобно змее, проникая внутрь, нанизывал на себя пищевод, желудок, кишки и, вырывавшись звенящим копьем наружу, неся на своем острие зловоние испражнений, дрожал победоносно над телом, что извивалось в предсмертных судорогах.
При этом каждое движение тела возбуждало безумную волю языка, который неистово ломал кости и расшвыривал по сторонам куски гниющего мяса, становясь жестким, как титановый прут, палашом.
Едва какое-то шевеление происходило в области гениталий, язык мгновенно жадно обвивал их удавкой и вырывал с корнем, издавая при этом победный свист. В других случаях он проникал внутрь и вертелся там, подобно циркулярному ножу, превращая все тело в огромную саморазрушаюшуюся мясорубку.
Поскольку же каждое из этих существ не могло не шевелиться, испытывая невыразимую боль: их веки дрожали, их головы колыхались, конечности корчились в судорогах, внутренности трепетали, — язык работал, как помело, беспрестанно шинкуя все тело на биллионы молекул!
Я перечислил все эти зверства по отдельности, но происходили-то они одновременно! Кто бы мог представить себе весь этот ужас!
Я был почти зачарован этим диким фейерверком самоуничтожения, но через какое-то мгновение сам задрожал, и слезы ужаса брызнули из моих глаз.
«Так-то любит себя человек, так-то! — звенело во мне набатом. — Твои весы — виселица для человека!!! Озрись!»
И я озрился. Я был окутан небесным пурпуром, я ощущал на себе мягкое дыхание солнца, мои ноги утопали в нежности небесного свода. И я бросил чашу, я бросил! И этот миг памятен мне более всех. Я бросил чашу, ибо я не хочу быть мерой, тем более мерою человеческому.
Подо мной началась беспорядочная возня: Желание, Требование и Страх поглотили друг друга в лице своих представителей, они сами сводили себя на нет.
Едины были они в своей бойне, ибо в требовании всегда говорит желание, в желании — требование, вместе они полны страха, который и есть желание, возведенное в степень требования.
Мне не было нужды бороться с ними, мне просто не следовало им мешать: желание и страх убьют сами себя, а требования закончат это дело.
Незачем пачкать руки в пустоте, руки человека принадлежат Жизни, а потому человек испытывает Влечение, ощущает Контакт и самого Себя. А желаний, требований и страха нет для него!
Я открыл глаза, образы реальности были еще плохо различимы, все кружилось. Через несколько секунд я понял, что лежу на полу в своем кабинете, и сковывающее прежде меня напряжение отпустило. Я стал дышать.
Заратустра сидел на полу, здесь, рядом. Он склонился надо мной, обнял руками мою голову и сквозь слезы, сокрушаясь, что-то отчаянно кричал мне, но я, к сожалению, как ни старался, никак не мог разобрать его слов.
И лишь спустя пару минут, а может быть и больше, по губам его я догадался: он беспрестанно все повторял и повторял мое имя. Я ответил ему тем же.
В тот миг я не помнил еще ничего из происходившего со мною во время приступа, казалось, я упал откуда-то с высоты, откуда-то с неба и был совершеннейшим образом не от мира сего.
О духе тяжести
Через пару часов мы уже были в дороге. Потрепанная жизнью легковая машина, спотыкаясь на ухабах и шелестя колесами по битому асфальту, летела в поселок Песочный, в онкоцентр.
Тело все еще плохо меня слушалось, недвусмысленно напоминая моему сознанию о том, «что первично». Руки и ноги изображали из себя лентяев-аристократов, губы заодно с языком не спешили артикулировать речь, но в целом я чувствовал себя хорошо: боль отошла, а голова хоть и была затуманена, но, в конце концов, не более чем у всех.
Зар выглядел обеспокоенным и возился со мной как с писаной торбой, очень нежно. Мне было неудобно так его утруждать, я пытался сопротивляться и делать все сам, впрочем, не очень успешно.
Кроме того, мне было совершенно непонятно, как, впрочем, неясно и теперь, зачем нам было ехать в Песочный, причем так срочно. Но мои слабые протесты эффекта не возымели, и мы ехали.
По приезду в онкоцентр нас уже встречали.
* * *
Стареющее здание ветшало. Облицовочный камень стен безжалостно сыпался, а окна без занавесок выглядели совсем неприветливо. Заратустра достал меня из машины, подхватил на руки и пронес через стеклянные двери внутрь мрачного холла.
Дух тяжести царил здесь беспрекословно.
— Давай вернемся, — прошептал я на ухо Заратустре.
— Ничего, ничего. Вернемся, обязательно вернемся. Сейчас обследуемся, и вернемся.
Тут я понял, что вся эта катавасия затеяна ради меня. Я возмутился, но удивление от странного состояния Заратустры, который казался растерянным (!), заставило меня самолично унять свой спонтанный ропот.
Меня запихнули в жерло аппарата для исследования ядерно-магнитным резонансом, кратко проинструктировали и удалились в смежную комнату. Через пару минут я заснул под глухой треск вертящихся вокруг меня турбин.
Я снился себе маленьким, лет трех, может быть, пяти. Я очень хотел быть любимым, я не чувствовал себя любимым. Средь детворы я чувствовал себя одиноким.
Детские игры воспринимались мною как ритуализированная драка, наставления взрослых — как несправедливое наказание. Жизнь казалась мне тяжелой, даже невыносимой в мои пять лет, она была мне в тягость. Я хотел быть любимым, я, верно, очень этого хотел.