Текст книги "Эскамбрай (СИ)"
Автор книги: Корреа Эстрада
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Даже когда Факундо схватили жандармы, я меньше боялась. Тут его сцапала сама смерть. Ему было тридцать семь – расцвет сил, и он никогда ничем не болел по-настоящему. Эту громаду широких костей и стальных мускулов невозможно было представить больным. Глянцевая кожа посерела, глаза ввалились. Я не отходила от его постели и не видела, чем могу помочь.
Каники, против обыкновения, не ушел в тот раз. Он остался в паленке – ждать, что будет с куманьком, когда же, наконец, выкарабкается. Но куманьку становилось все хуже и хуже, и вот однажды он засобирался куда-то. Седлая свою лошадь, сказал только: "Скоро вернусь". Куда бы он мог, – гадала я, – в Тринидад никогда не ездил верхом. Но он направлялся именно туда и в самом деле не задержался. Он видел лишь мельком Марисели после двухмесячной разлуки. Зато он привез на седле Ма Ирене с мешком, в котором шевелилось что-то живое, и другим, туго набитым.
Старуха осмотрела больного, метавшегося под парусиновым покрывалом, – как раз был приступ бреда, покрывало сбилось, и стали видны проступившие ребра – так он исхудал. Покачала головой и стала копошиться в мешках. Из одного достала курицу – черную, без единой отметинки. Из другого – мешочки, пучки трав, кое-какие принадлежности, знакомые по алтарю в хижине Ма Обдулии: утыканный гвоздями крест, расшитые бисером тряпичные ладанки в форме сердца, каменные посудины. Незнакомыми были странно разрисованные плоские камушка и блестящее неровное острие на костяной ручке. Потрогав его, я догадалась, что это камень, кремень, с бритвенной остроты лезвием, – редкая диковина. Старуха сказала, что она привезла его с собой оттуда – а там он достался ей от матери, переходя из поколения в поколение, что он хранится с тех незапамятных времен, когда люди не знали ни железа, ни меди. Сколько веков каменному ножу, с черенком, закрепленным в расщепе отполированного куска слонового бивня тонким ремешком?
На редкие седые волосы Ма вместо обычного клетчатого фуляра повязала красный платок, нацепила гремящие деревянные браслеты. Поставила в горшке на огонь отвратное варево, и тихо приговаривая что-то на незнакомом языке, постукивала в маленький барабан. Была ночь; мы ждали восхода луны.
А с восходом луны Ма принялась за свершение обряда, которому было больше веков, чем каменному ножу. Он одинаков – или почти одинаков – у всех народов, где я его видела, у народов так отдаленных друг от друга, что перенять его было невозможно. Я не могу объяснить это иначе, кроме как тем, что по всей земле действуют одни и те же силы – духи ли, боги ли, под разными именами, но в сути они – одно и то же, как их ни называй.
Старческой, высохшей, но не дрожащей рукой Ма Ирене взяла священное острие – оно употреблялось только для одной цели. Левой рукой взяла сонную курицу и встряхнула ее так, что крылья распахнулись беспомощно, а голова повисла на вытянутой шее. Филомено, сидя сзади, – на него едва падали отблески огня – чуть слышно выбивал тревожный ритм на бабкином барабане. Под этот гул старуха шептала заклинания. Она кивнула мне в нужный момент, чтобы я придержала куриную голову с удивленно разинутым клювом. Потом одним движением – таким быстрым, что мой глаз не мог за ним уследить – каменным ножом отсекла эту голову и бросила на угли очага. Сразу зашипело и запахло паленым. Тут же Ма, ни на мгновение не прекращавшая свой речитатив, перевернула ошалело хлопавшую крыльями птицу и пошла, неся ее, как букет, к гамаку, где лежал неподвижный, покрытый холодной испариной мой муж. Она откинула с него одеяло и, вновь перевернув курицу тем местом вниз, где не было уже головы, стала обрызгивать его кровью – с макушки до пят.
Когда курица перестала биться, отнесла ее к порогу, вырыла яму с помощью мачете и закопала тушку на глубине примерно фута. Потом сняла с огня варево и, опуская туда метелку из какой-то травы, стала щедро брызгать во все стороны. Поднялась несусветная вонь, от которой чертям стало бы тошно, но я согласна была терпеть и не то. А когда на угли Ма Ирене высыпала еще какой-то порошок, так что сизый дым потянуло по полу, я уже плохо понимала, что было дальше. К концу двух почти бессонных недель я могла уже путать, что явь и что наваждение. Мерещились мне мерзкие хари, лезшие из всех углов, кружившие над гамаком, или в самом деле они были – не могу сказать. Я видела там себя, и Каники, и Ма Ирене, и Идаха, и маленького Пипо, и Серого там, в мутном облаке у изголовья, со сверкающими серебристо-голубыми лезвиями в руках, и будто мы рубили эти мерзкие создания, как собак, хитрыми обманными ударами. А еще кто-то светлый, прозрачный, в голубом облаке, не принимая участия в схватке, мерцающим покрывалом отделял изголовье больного от драки, что шла вокруг, – я догадалась, кто это мог быть; да еще отчетливо помню, что один из демонов чем-то напоминал Федерико Суареса.
Наяву я видела это или помстилось – в конце концов, неважно. Пусть даже мне все померещилось. Суть всего была проста: возвращаются те, кого ждут и зовут; а мы его звали к себе из этой мути между жизнью и смертью, мы были готовы отвоевать его у всех чертей... и у нас хватило на это сил. Можете считать за случайность, что на другой день – утро выдалось сырое, с дождем – Факундо открыл глаза и сказал:
– Укройте меня, я замерз.
И, завернувшись в одеяло, уснул – не впал в забытье, но уснул, по-настоящему, тихо и сладко похрапывая. А проснувшись к вечеру, попросил есть – впервые с того, времени как свалился в воду у пещер, похоже, последний раз он ел в гостях у капитана Суареса в каталажке. Немудрено, что после двухнедельного поста остались от него кости да кожа, из прежних двухсот с лишком фута веса не набралось бы и ста пятидесяти, но были бы кости, а мясо нарастет – самое главное, что дело шло на поправку.
Грому долго пришлось отлеживаться под деревом махагуа, пока к нему не вернулись силы. Во время вынужденного безделья он развлекался тем, что курил и беседовал с куманьком Филомено и его бабкой – оба оставались в паленке до тех пор, пока благополучный исход не перестал вызывать никаких сомнений. Тогда-то он и рассказал подробности недавнего плена, свои разговоры с капитаном и все его соблазнительные предложения: "А что ты на это скажешь, жена?"
– А что ты на это скажешь, кума? – повторил Каники, сверкнув на меня глазами.
– А вот продам вас, зубоскалов, капитану по три реала за пару, – отвечала я.
– Неужто не задумалась? – дразнил меня косой черт. – Шелковые платья, белые служанки, кофе на подносе – не ты подаешь, заметь, а тебе – в постель, прямо к подушке. Днем валяние с книжкой на диване, чешешь с прислугой языки, а вечером – ученые беседы с сеньором, а ночью...
Тут я дала ему тычка под ребра и велела закрыть рот – а не то еще схлопочет.
– Молчу, молчу, – отвечал он, – а то она уже почувствовала себя сеньорой.
Была в этой насмешке, однако, заноза, что меня кольнула больно. С другой стороны, почему бы ему не подумать, что я могу соблазниться? А почему бы не соблазниться на предложение, которое ничем не обременяло мою совесть, поскольку на выдаче самого Каники капитан уже не настаивал?
Соблазн был велик, ох как велик. Разве в начале нашего бегства я не считала такой исход дела желанным и благополучным?
Но что-то все же меня царапнуло.
– Знаешь, куманек, мой муж уже не такой молоденький, чтоб лазить ко мне по столбам, – ответила я первое, что пришло в голову. Это было одно из многого; главное состояло в том, что после восьми лет полной вольницы, после двух с половиной лет чистейшего разбоя, когда с белыми господами встречаешься на равных и обычно с оружием в руках, снова вернуться к тому, от чего ушли, казалось немыслимым. Ходить по струнке, быть в чужой воле, – хотя бы и в руке старого приятеля Федерико Суареса, человека, которому можно поверить на слово, – но тем не менее не быть себе хозяйкой и при этом постоянно рисковать своей шеей. Теперь-то я хорошо понимала Филомено, почему он отказался просить у хозяйки защиты и выкупа от суда. Если дать себе один раз сорваться... Нет: будем говорить по-другому. Если один раз настоять на своем человеческом достоинстве, очень трудно его потом гнуть и прятать, и хочется его защитить. А достоинство и положение черного раба – вещи трудно совместимые, каким бы просвещенным ни был хозяин.
Ах, солнечный дом, дом, где пробивается золотой свет по утрам через тонкие щели в жалюзи... А Факундо, между прочим, понял меня с полуслова.
– Я уже отвык от того, чтобы меня гоняли и в хвост и в гриву. И со своей женой спать хочу сам.
Тут мы все рассмеялись, потому что в том состоянии, в котором он был, ему было не до любезничания; а когда я напомнила про должок Марте, то рассмешила даже Ма Ирене.
– Шлюха толстозадая, – беззлобно ворчал Факундо. – Ей-богу, чем с ней связываться, лучше насыпать ей реалов из капитанского мешка, пусть себе купит по своему вкусу стоялого жеребчика...
Он только и мог на первых порах, что держать трубку или кусок во время еды, а слаб оставался, как младенец.
– Знаете что, ребята, – сказал он, – хорошо гулять на воле, но я хотел бы от этих прогулок отдохнуть.
– Видно, что ты настоящий негр, Гром, – поддел его Каники. – У тебя запала до первой неудачи.
– Я не помесь дьявола с мандингой, – отвечал Факундо, – если только мать не соврала мне – то чистокровный лукуми. Нет, лукуми тоже не прочь подраться. Но если в драке разбили сопатку – отлежись и уйми кровь.
Отлеживаться ему пришлось долго. Начался сезон дождей, ноябрь громыхал грозами, а он только-только передвигался по хижине без посторонней помощи. Каники то появлялся, то исчезал, иногда прихватывая с собой Идаха. Просился с ними и Пипо, и однажды выпросился вместе с крестным наведаться в Касильду – он там пробыл неделю, не считая дороги туда и обратно. Парню в усадьбе не понравилось: того нельзя, этого не делай – но он вынес из этого визита нежные воспоминания о конфетах и расписную азбуку. Сластеной он остался по сию пору, а азбуку одолел сам, почти без нашей помощи – лежа на пузе, ножки кверху, на циновке, расстеленной у порога, подперев кулачками щетинистую стриженую головенку, и толмачил по складам, а за дверным проемом лупил косой дождь... Забыла сказать, что все в то время ходили стриженные налысо. Факундо принес из каталажки вшей. Белому еще можно спастись от этой напасти частым гребнем, но для негров единственный способ от них избавиться – снять вместе с волосами. Так все и сделали – кроме меня. Ко мне эта дрянь не липла. Чем я им не нравилась – ума не приложу, но за мои без малого сто лет (а в какой грязи приходилось иной раз обретаться!) ни одна вошь, ни одна блоха не грызнула даже по ошибке. Так что мои косы остались при мне.
Вообще сезон дождей невеселое время, но в тот год он выдался особенно тоскливым. Мало гроз, после которых облака рвались клочками и выглядывало голубое небо, много нудных, затяжных, обложных, многодневных дождей, особенно тяжких в хижине, в которой все щели продувались сырым ветром. Факундо всегда не любил сырости, а тут он еще хворал, и слякоть, конечно, здоровья не добавляла. Нет, это было полгоря – все равно дело шло на поправку. Горе в том, что мы с ним оба затосковали, – как будто давала отдачу лихая жизнь последних лет, отрыжка после пированья. То, что избавляло от лесной зеленой тоски, само вогнало в тоску. Неудача тут была ни при чем – да и разве можно был назвать неудачей переделку, из которой все вышли живыми? Наоборот, удача, успех. Но, может быть, эта выходка потребовала слишком большого напряжения сил, и мы выдохлись, – по крайней мере, в течение многих недель не только больной Гром, но и я чувствовала себя совершенно обессиленной. Ничего не хотелось делать, через силу выполнялись самые необходимые ежедневные дела, пища теряла вкус, а краски – яркость. Мы подолгу сидели в хижине у огня – а куда ж пойдешь под проливным дождем, расквасившим все тропинки? – и между прочим подолгу перебирали все подробности происшествия. И уж, конечно, разобрали по косточкам все слова капитана, все мелочи – тон, жесты, выражение лица, все, что удалось рассмотреть при скудном свете, когда происходили переговоры.
– Сандра, он без ума от тебя до сих пор, – говорил Гром. – Когда он о тебе заговаривал – глаза у него были тоскливые и больные. Крепко же ты ему заморочила голову.
– Да уж, – отвечала я, – ты сам не скажешь, что я вертихвостка, но если я кому морочу голову, то делаю это основательно. Правда, для этого надо иметь эту самую голову.
– Не обязательно, – возражал муж. – У сеньора Лопеса, можно сказать, головы отродясь не было, а ты умудрилась заморочить ту тыкву, что сидела у него на плечах. Хорошего мало вышло, но – что было, то было.
Конечно, мы много раз возвращались к предложению капитана. Чего, казалось бы, возвращаться – уж отказались, так и поставили бы крест. Но нет – вновь и вновь говорили об одном и том же. Соблазн был все-таки велик.
Факундо сказал:
– Знаешь, я не ревнивый. Нравится тебе дон Федерико – ладно. Ради детей я согласен многое проглотить. Но если тебя от него с души воротит, а тебе его придется ублажать – такого я не потерплю.
– Все зависит от того, с каким уважением отнесется он к тебе и твоему сыну.
– Все зависит от того, с каким уважением отнесешься ты сама к себе и что ты от него потребуешь.
– А ты думаешь, стоит попробовать?
Он пожал плечами. Надо было понимать так: и хочется, и колется. Всегда решавший все сразу, тут он колебался.
– Что еще скажет на это куманек, – произнес он. – Или думаешь, лучше ничего ему не говорить?
– Я не знаю даже, что скажу на это сама, – возразила я. – А куманьку это будет как ножом по живому.
Факундо помолчал еще и сказал то, что меня просто поразило:
– Я готов бросить всю затею, не начав, потому что нам будет стыдно перед Каники.
Он был, конечно, прав. Мы ощущали на себе жар огня, палившего его душу. Мы любили его и шли за ним; а он любил нас и верил. Мы не могли его оставить таким образом.
Он был одни такой – человек, примирившийся со своей преждевременной смертью, ждавший ее к себе поминутно, словно старого приятеля. Он был отмечен черным облаком, – и даже Марисели не могла много изменить. Она сама была отмечена этим пятном – только не наделена такой Силой.
И так, и этак прикидывали мы – на это уходили недели... И в конце конов решили оставить предложение капитана без ответа. Ах, сеньор, свобода – сладкая отрава, неволи горек хлеб, а самые крепкие цепи – те, что человек накладывает на себя сам, цепи своих привязанностей и дружбы.
Как ни долго длились дожди, как ни мучила нас хандра, – всему на свете приходит конец. Мы пережили ту зиму. Снова будто вымытое засинело небо – наступил февраль, ясный, прохладный, бодрящий. Давно я не встречала эти дни с такой радостью и надеждой, неизвестно откуда взявшейся.
Сыну в эти дни исполнилось восемь, и хотя точную дату его рождения я назвать не могла, – календарь для нас оставался понятием отвлеченным, – главное, что он родился в эти прозрачные дни. Я про себя знала, что тоже родилась в феврале – и меня всегда волновало без причины это время. И если так считать, то мне в ту зиму исполнилось двадцать восемь.
Но что-то в тот февраль тревожило и бередило больше обычного, и по временам, обманывая слух, чудился отдаленный, замирающий, протяжный звук. Я не поверила себе, услышав его впервые. Но он повторялся сильнее и сильнее, пока не зазвучал в полную силу, тревожил и звал. Кто слышал его однажды – не может не узнать, а я его уже слышала. В тот же вечер я сказала мужу:
– Ветер нашей судьбы переменится. Я слышала раковину Олокуна.
– К лучшему или к худшему? – спросил Гром.
– К лучшему, я думаю. Хотя достанется оно не легко.
– Что и когда легко давалось негру? – усмехнулся Факундо.
Он к этому времени уже полностью был здоров и набрал прежний вес, так что у лошади екала селезенка, когда он без стремени, птицей, взлетал на седло. Он по вечерам прогуливал коней по ближним тропинкам, и со дня на день мы ждали Каники, который весь сезон дождей провел, то отдыхая в Касильде, у ниньи, то слоняясь от имения к имению, вынюхивая, выведывая и разведывая: где, что, как. Однако никаких вылазок в эти четыре или пять месяцев он не предпринимал, хорошо понимая, что после того отчаянного случая лучше затаиться и переждать. Он был отпетый, куманек, но все же не самоубийца.
Он явился, пешком – как всегда, когда ходил один, и не с той стороны, откуда мы его ждали.
– Я был у Марты, – сказал он. – Там у нее какая-то парда, такая очень видная женщина в годах, примерно как сама Марта. Сандра, ей зачем-то надо тебя видеть, именно тебя.
– Как ее зовут, эту парду? – спросила я. Кум пожал плечами:
– Она не сказала имени, но Марта говорит, что все надежно. Марте совсем не выгодно иметь дело с жандармами. Если бы ветер дул с этой стороны, ее интересовал бы скорее я, чем ты. И при чем тут баба, тем более цветная, тем более старуха? Нет, ищи в другом месте.
Ну, я поискала и, кажется, нашла, откуда может дуть этот ветер; но вот кто была эта нежданная сваха – не догадалась до последнего момента, когда со всеми предосторожностями, оставив остальных дожидаться в лесу, напрямик через маисовое поле прошла к маленькой аккуратной финке.
Это оказалась собственной персоной Евлалия, экономка сеньора Суареса и распорядительница его уютного особняка в Гаване. Зря Каники назвал ее старухой: в пятьдесят она была еще бодра, свежа и недурна собой.
Ни хозяйка, ни гостья не спали, несмотря на то, что стояла глухая ночь. Они ждали меня, потому что Марта хоть и не знала места, где находится паленке, но имела возможность прикинуть расстояние, которое отделяет поселок беглых от ее дома, способ передвижения, а следовательно, время возможного появления того, кого они ждали – то есть меня.
– Наконец-то, – проворчала Марта. – Чего ты колупалась? Я же сказала – все безопасно.
– Как сказать, – отвечала я усаживаясь. – Еще полгода не прошло, как один наш общий приятель заявил, что вздернет на месте любого из нашей компании, кто попадется в руки.
– Тебя, красавица, это в любом случае не коснется, – у Евлалии был усталый голос и усталый вид. – На, это тебе от нашего общего знакомого.
Она вынула письмо из просторной блузы и подала мне. Оно было запечатано и подписано: "Кассандре Лопес, в собственные руки".
– Откуда ты знала, где меня искать? – спросила я капитанскую экономку. За нее ответила Марта:
– К кому же обращаться в случае чего, как не к старой подруге! Много лет назад мы начинали вместе в борделе на улице Меркадерес, и ей повезло больше, чем мне.
– Не знаю, право, – отвечала я, – ты, Марта, тоже неплохо устроилась.
– Не с ней сравнивать, – возразила толстуха. – Вишь ты, какая чистенькая! Что твоя барыня! Дочку замуж отдала за белого прощелыгу.
– Да, прощелыга, – заметила Евлалия спокойно. – Но он белый, и моя дочь официально белая сеньора, а внуки белые ангелочки. То, что он ни к чему не способный бездельник, меня мало волнует, но мои внуки не будут считаться цветными. Я еще в силе и сумею их поддержать, а скоро они станут на ноги. Я заработаю на приданое внучке, унгана, если ты напишешь ответ немедленно, и на учебу внука – если в ответе будет написано то, что капитан ждет.
Я, однако, не торопилась вскрыть печать. Экономка вызывала у меня одновременно и уважение, и неприязнь.
– Так ты решила окончательно отделаться от черного прошлого, Евлалия?
– Оно мне ни к чему, – последовал ответ, – а моим детям подавно. Быть цветным очень невыгодно, детка. В каком-то смысле это хуже, чем быть откровенно черным, как ты.
– Ты знаешь историю, из-за которой я сбежала?
– Слыхала что-то, – ответила она равнодушно.
– Знаешь, сколько я смогу заплатить тебе, если ты разыщешь моего белого мальчика?
Тут-то она взглянула на меня с интересом, хотя и недоверчиво. Перевела вопросительный взгляд на Марту:
– Не врет?
– Нет, – коротко ответила старая воровка. – У этой негры полно серебра. Не мое дело, где она его добыла, но сыплет им не скупясь.
– Договорились, – сказала экономка. – Капитан не должен ничего знать?
– Нет, конечно.
– Это его мальчишка?
– Нет, не его.
– Белый, ты говоришь, чисто белый? Удивительно, как это получилось с первого раза. Обычно требуется долго подливать сливки в кофе – раза три-четыре, не меньше.
– Вот так получилось – не просто белый, а блондин, правда, кудрявый. Сейчас ему одиннадцатый год – мог и измениться.
– Надо же, блондин, – качала головой Евлалия. – Я поищу, так и быть, и если что-то выйдет, напишу Марте.
Я уже хотела было встать, но экономка схватила меня за руку:
– Эй-эй, а письмо? Я сюда добиралась не из любви к красивым историям. Хотя одну придется сочинить – на тему о том, как тебя искала и каким опасностям подвергалась. Может, выжму с капитана побольше. У него-то денег куры не клюют.
Письмо, о котором за разговором я едва не позабыла, оказалось коротким.
"Дорогая Кассандра!
Мне больно получить о тебе известия после стольких лет при обстоятельствах столь трагичных. Не менее больно знать, каким образом ты используешь свои многочисленные таланты. Однако речь сейчас не об этом.
Думаю, твой муж, с которым я имел удовольствие беседовать в обстоятельствах так же весьма затруднительных, честно передал тебе все мои предложения. Не имея от тебя ответа в течение нескольких месяцев, я предположил две возможности: или ты мои предложения сочла неподходящими, или не имеешь возможности отправить мне письмо. Надеюсь, что правильным окажется второе предположение. Известная особа взялась доставить мое послание тебе лично. Прошу тебя с этой же особой отправить свой ответ, и в случае положительного решения назначить место и время, удобное тебе. Личная безопасность будет обеспечена моим словом – кажется, ты знаешь, что на него можно положиться. Прими во внимание лишь расстояние и время, в течение которого я смогу явиться в назначенное место.
С уважением, искренне твой – Федерико Суарес Анхель".
P.S. Кассандра, жизнь моя! Я умирал от отчаяния все эти годы. Я умираю и сейчас, зная, что при теперешнем образе жизни тебе поминутно угрожает смерть. Умоляю, дай тебя спасти. Если не для меня – для тебя и тех, кого ты любишь".
Почему-то после этого письма у меня отяжелела голова, как после сорокамильного перехода. Две старые шлюхи с любопытством смотрели на меня.
– Перо и бумагу, – сказала я.
Марта возникла с прибором тут же, словно наготове его держала, – а может, так оно и было.
"Сеньор!
Ваши предложения мы тщательнейшим образом обсудили. Они сделаны от чистого сердца, но по целому ряду причин неприемлемы. Я имела возможность отправить вам письмо, но сочла, что в данном случае молчание будет понято как отказ.
С уважением – Кассандра Митчелл де Лопес.
P.S. Я уступила просьбам вашей свахи – ей ведь надо зарабатывать на приданое для внучки. Ровно через две недели, считая от сегодняшнего дня, на рассвете один ждите меня у Санта-Клары, на том месте дороги, где было нападение на жандармский конвой два года назад".
Спросила у Марты число – оказалось одиннадцатое марта. Поставила дату, запечатала письмо и отдала Евлалии.
– Ну-ну, – сказал Факундо, услышав подробности. – Зачем тебе это надо? Я понимаю, что засады можно не опасаться. Но ведь все, кажется, решили.
– Оставь ее делать, что она делает, Гром, – вступился вдруг Каники. – Она знает, чего хочет, и знает больше, чем ты. Она унгана, брат. Если ей нужно видеть этого человека, значит, нужно. Я и сам с удовольствием посмотрел бы на него. Можно, э?
Две недели пролетели незаметно.
С ночи я облазила все углы за милю от изгиба дороги. Оставила лошадь в укромном месте и заняла позицию на скале, между уступами выветренного камня.
В сереющих сумерках я услышала издали торопливую иноходь. Неясная фигура остановилась подо мной в каких-нибудь двенадцати футах. Я свистнула. Всадник выхватил из-за пояса пистолет.
– Эй, капитан, – сказала я, – так не пойдет. Если бы мне надо было тебя убить, я бы это сделала три минуты назад. Или ты стал трусом за эти годы?
Пока я спускалась вниз по каменистому склону, он спешился и ждал меня; а едва увидел – попытался обнять. Я не дала ему это сделать.
– Некогда, светает быстро. Надо убираться подальше с дороги, пока нас тут не увидели.
Рассвет и впрямь был стремителен: едва, с его конем в поводу, мы добрались до места, где была стреножена моя лошадь, стало совсем светло, и холодная роса брызгала на мои босые ноги и на щегольские сапоги капитана. Мы могли друг друга рассмотреть ясно – что и делали с любопытством, неудивительным после стольких лет.
Федерико в свои сорок погрузнел, отяжелел, раздался в плечах и груди, потерял юношескую легкость, но выглядел все же молодцевато. Одет был в штатское – темный костюм для верховой езды, шляпа.
Во что была одета я, говорить не приходится. Я не сочла нужным прихорашиваться для встречи. Не было необходимости. Его глаза и так блестели нездоровым блеском, когда он меня разглядывал. После тех нарядов, которыми он меня баловал, не знаю, как ему показались холщовые штаны, рубаха и кожаный пояс. Только пунцовая повязка и ожерелье Ма Обдулии были на месте.
– Ты похудела, – сказал он. – Ты стала красивее, чем была, в десять раз. Можно мне тебя поцеловать?
И тут, непонятно каким образом, я поняла, что прежнего Федерико Суареса уже нет. Человек напротив меня был и тот и не тот. Он не утратил дерзкого, живого ума и дерзкого, живого, на свой лад благородного характера. Но все словно покрылось пыльным налетом, его сила словно ушла вглубь и замкнулась в самой себе. И ясно стало, что никакие его предложения, сколь бы они ни были искренни, принимать было нельзя. Спроси меня, откуда я это знала – знала, и все. Мне хватило одного взгляда, движения, звука голоса, того облака, что его окружало – его оттенок из ярко-красного стал тускло-кирпичным.
Все, я уже знала все, зачем хотела его видеть. Но отправить его сразу назад не могла. Я уважаю Силу, даже если она покидает человека мало-помалу. Он меня поцеловал – я ему позволила, и он понял, что не может рассчитывать на то, за чем пришел. Есть вещи, которые говорятся без слов; и если человек достаточно проницателен – он многое может понять по тону, по жесту, повороту головы. Дон Федерико обладал этим качеством, он не утратил его за годы разлуки. Он утратил нечто иное, что трудно назвать. Но ум, чутье, хватка оставались прежние, в этом была его сила, а силу я уважала.
–Поехали со мной, – сказал он.
– Нет, ты поедешь со мной, – отвечала я. – Мои ребята ждут нас недалеко отсюда. Давай-ка сюда пистолет.
– Ты много потеряла в вежливом обращении, – заметил он.
– Мой муж сказал мне, что нужда в этом отпала; поразмыслив, я поняла, что так и есть. Можешь оставить оружие при себе. Ты не так глуп, чтобы стрелять здесь.
– Какая разница, – пожал он плечами. – Если я пойду с тобой, мне его и вынуть не дадут, пистолет этот.
– Мое слово в лесу значит меньше, чем твое в Гаване или Санта-Кларе. Если не хочешь ехать со мной – возвращайся назад, и каждый поедет своей дорогой.
Подозрения в трусости не может вынести ни один кабальеро. Капитан вскочил в седло с зардевшимися щеками. Я тоже села в седло; мы двинулись по каменистому бездорожью, я впереди, он следом. Но неожиданно он нагнал меня и схватил мою лошадь за повод.
– Сандра, скажи, – заговорил он, с трудом подбирая слова, стесняясь неожиданности положения, – скажи, ты любила меня... тогда?
– Тогда меня и надо было об этом спрашивать, – отвечала я. – Что ж махать кулаками после драки?
– А разве я не спросил? – опешил он.
– Нет, насколько я помню – ни разу. Ты спрашивал, почему я с тобою не остаюсь, несмотря на все преимущества близости с таким важным сеньором, как ты.
Он проглотил ком в горле. Солнце пробивалось сквозь листву, слышался звонкий крик токороро, колибри трепетал крылышками у цветущего куста, да лошадь переминалась с ноги на ногу. Наконец он нарушил молчание.
– Пусть уже поздно, но я хочу тебя спросить: ты любила меня?
– Да, – отвечала я, – не кривя душой, – да. Я люблю тебя и сейчас, но только не так, как тебе того хочется. Я люблю в тебе человеческую силу – это большая сила. Но только мне для этого совершенно не обязательно спать с мужчиной по имени Федерико Суарес.
Повода он не выпускал.
– Почему же ты пошла тогда в мою постель?
– А разве я могла отказать? Слишком многое сошлось к одному.
– Но твое колдовство...
– Всякое колдовство лишь тогда чего-нибудь стоит, когда оно хорошо подготовлено. Спроси свою кузину, как это делается – она тоже кое в чем знает толк. Кстати, как она поживает?
– Лучше, чем раньше, – отвечал капитан, отпустив, наконец, повод. Мы поехали рядом, не прекращая разговора. У него много что имелось сказать мне, но у меня на все был ответ.
– Скажешь, ты не околдовала меня?
– Каждый мужчина бывает околдован женщиной помимо воли – своей так же, как и ее. А я была обязана тебе, – разве не ты способствовал моему возвращению в Англию? Если оно сорвалось, то не по твоей вине.
– Глупое юношеское благородство. Я понял бы очень скоро, что совершил ошибку, – я и так это понял. Жизнь для меня есть только тогда, когда я могу увидеть тебя, когда захочу.
– А карьера?
– Рутина, которой заполняешь время.
– А женитьба?
– Дань необходимости.
– А цветные белошвейки?
– Надоели все до единой.
– Чего же ты хочешь?
– Тебя.
– Брось все и иди с нами в горы.
– Ты смеешься?
– Ничуть. Просто я знаю, что ты хочешь присоединить меня к списку всех благ, которыми пользуешься: положение, богатство, семья, карьера. И в добавление ко всему этому женщина, о которой мечтал десять лет. Но променять все на одну негритянку? Нет, конечно. Вот Гром – тот для меня бросил все, а ведь имел на свой манер, для своего положения не меньше, чем ты для своего.
– Но я могу предложить тебе много, очень много.
– Опять торговаться? Деньги – это много, но не все. Меня могли продать за деньги, но купить ты лучше не пробуй.
– Значит, у меня нет надежды?
– Надежда есть, пока есть жизнь. Только смотря на что надеяться – на деньги, пожалуй, не стоит.
– Значит, на силу?
– Скорей поможет.
– Сейчас приставлю к твоей голове пистолет и прикажу ехать со мной.
– У меня свой за поясом, и я достану его быстрее.
– Неужели? – рассмеялся он.
– У меня было время упражняться.
Рассмеялся снова невесело и хрипловато:
– Похоже, тебя ничем не возьмешь.
Я покачала головой в такт:
– Похоже, тебе меня действительно не взять. Даже жаль. Все равно я рада, что тебя видела – хоть не знаю зачем. Правда, это не все. Тебя хотел видеть Каники.
Капитан даже осадил лошадь.
– Это еще зачем?