Текст книги "Александр Блок"
Автор книги: Константин Мочульский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Отрывок о кораблях, о котором упоминает Городецкий, напечатан под заглавием: «Ее прибытие» и делится на семь песен: «Рабочие на рейде», «Так было», «Песня матросов», «Голос в тучах», «Корабли идут», «Корабли пришли», «Рассвет».
В конце года (30 декабря) поэт откровенно говорит отцу о своем отношении к революции. Вот что он пишет: «Отношение мое к „освободительному движению“ выражалось, увы, почти исключительно в либеральных разговорах и одно время даже в сочувствии социал-демократам. Теперь отхожу все больше, впитав в себя все, что могу, из „общественности“, отбросив то, чего душа не принимает. А не принимает она почти ничего такого – так пусть уж займет свое место, то, к которому стремится. Никогда я не стану ни революционером, ни „строителем жизни“, и не потому, чтобы не видел в том или другом смысла, а просто по природе, качеству и теме душевных переживаний».
Эти слова необычайно важны для понимания Блока 1917 года, автора поэмы «Двенадцать».
В 1905 году, после распадения «мистического треугольника» в жизнь Блока входят новые люди. Он сближается со студентами-литераторами: В. А. Пестовским, писавшим символические стихи под псевдонимом Пяст, с поэтом С. М. Городецким и Леонидом Семеновым. В своих воспоминаниях Пяст рассказывает о созданном ими кружке «молодого искусства». В нем участвовали Блок, Пяст, Городецкий, Кондратьев, В. А. Юнгер, Н. В. Недоброво, П. П. Потемкин, Яков Годин, П. С. Мосолов и Е. П. Иванов. Собирались у Блока, у Городецкого: читали стихи и слушали музыку. Мейерхольд рассказывал о театре Комиссаржевской; Городецкий– большеносый, длинноволосый, хитроглазый – своей неугомонностью и веселостью оживлял собрание. Он писал стихи в русском народном стиле («Ярь»), собирал коллекции кустарных изделий, занимался живописью, волновался политикой. Он вел себя с размахом и пошибом сказочного доброго молодца. Кружок просуществовал до весны 1906 года. Пяст запомнил одну свою встречу с Блоком на улице. «Как все это странно», – говорит Блок. – «Что?» – «Наша встреча». Пяст: «Пока я ехал к вам, у меня было много, что сказать вам, а теперь не знаю, удастся ли». Блок: «Как это я хорошо знаю – по себе знаю. Почти никогда не удается. Я уже за последнее время поэтому говорю казенно. И как! – кощунственно казенно о самом важном, о самом внутреннем… Но, знаете? Иногда удается. Вдруг на улице – именно, как сейчас, в темь, под мелким дождем, бывает, что многое скажешь».
Блок спрашивает: «Ведь у вас бывали экстазы?» Пяст: «Если брать самое общее – выхождение из чувственного мира, тогда, наверное, да». Блок: «Но мне кажется, в них еще что-то всегда есть, кроме выхождения. В конце должно быть слияние с миром. Как в стихах Вл. Соловьева. У меня вначале была тоска, а потом радость. Рождается из тоски, а кончается просветлением». И вдруг прибавляет: «А Христа я никогда не знал». «Это было сказано, – пишет Пяст, – без всякого подготовления: о Христе во всем предыдущем не было произнесено ни слова». Пяст отвечает, что только раз в жизни он почувствовал Христа. Блок говорит: «Ну, и я, может быть, только раз. И тоже, кажется, очень поверхностно… Чуть-чуть… Ни Христа, ни Антихриста».
Эта беседа поэтов, в октябрьский дождливый вечер, на петербургской улице совсем из Достоевского. И упоминание Блока о Христе, такое неожиданное и тоскливое, невольно заставляет вспомнить об атеисте Кирилове в «Бесах», которого всю жизнь «Бог мучил».
Разрыв с Блоком невыносимо угнетал Белого. Наконец он не выдержал и, не дожидаясь конца забастовки, полетел в Петербург. Остановился в меблированных комнатах на Караванной и послал Блоку письмо: нужно встретиться, объясниться: или разойтись окончательно, или кончить ссору. И назначил свидание Александру Александровичу и Любови Дмитриевне в ресторане у Палкина.
В переполненном зале, под пение неаполитанцев в красных костюмах, Белый производил проверку совести. Ссора из-за С. Соловьева, расхождение, прекращение переписки – все это на поверхности. Теперь он видел то, что в глубине он любил Любовь Дмитриевну сумасшедшей любовью и верил, что и она его любит. Он примчался в Петербург, чтобы и ей, и Блоку поставить ультиматум. Ей: кого она выбирает, его или Блока. Ему: ты можешь меня уничтожить, ты можешь просить, чтобы я убрался с твоего пути. Если этого не сделаешь, то настанет момент (и он близок), когда уже я буду требовать от тебя, чтобы ты не мешал.
В ресторанном зале, под противное пение неаполитанцев, три человека – Белый, Блок и его жена вступали в страшный мир страстей и страданий, в котором дотла сгорели их души.[19]19
Этот трагический период своей жизни Белый описывает в двух книгах: „Воспоминания о Блоке“ (Берлин, 1922) и „Между двух революций“ (Ленинград). В первой он обходит молчанием свои отношения с Л. Д. Блок, во второй рядом с ней выводит некую г-жу Щ. Оба приема камуфляжа совершенно извращают перспективу событий и отношений. Очень трудно не заблудиться в лесу двусмысленностей, недомолвок, сознательных искажений и обманов, нагроможденных автором.
[Закрыть]
Наконец Блоки пришли. «Четко запомнилась мне, – пишет Белый, – очень стройная фигура студента с высоко закинутой головой и с открытыми перед собой глазами, бредущая тихо меж столиков; впереди шла Любовь Дмитриевна, похудевшая, в черном платье, какою-то нервной походкой, с опущенной головой». Они улыбнулись друг другу, и сразу вернулось все прежнее, доброе: весело пили чай. Александр Александрович с юмором изображал, как они «играли в разбойников». Белый от отчаяния перешел к бурному восторгу – ему захотелось запеть, пуститься в пляс. Ласковость Любови Дмитриевны истолковал он как разрешение ее любить, братскую улыбку Блока прочел так: «Боря, я устранился». И решил, что друг жертвует собой, отказывается для него от своей «Прекрасной Дамы». Он преклонялся перед его великодушием, был готов заплакать, но жертву принимал. Тут проявилась стихийность натуры Белого, действительная стихия его «по ту сторону добра и зла», полная нравственная безответственность. «Ультиматум» не был предъявлен, – Белому казалось, что они поняли друг друга без слов.
Белый провел в СПб два счастливых месяца и уехал в Москву, уверенный, что Л. Д. его любит.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. «БАЛАГАНЧИК» (1906)
В январе 1906 года Г. И. Чулков, подготовляя к печати альманах «Факелы», предложил Блоку написать пьесу. Он посоветовал ему переработать в драматической форме стихотворение 1905 года «Балаганчик». Мысль о драме увлекла Блока, и пьеса была написана в несколько дней. 21 января он сообщает Чулкову: «Надеюсь, что успею написать балаган, может быть, раньше, чем Вы пишете. Вчера много придумалось и написалось». А через два дня пишет: «Балаганчик кончен, только не совсем отделан, сейчас еще займусь им. Надеялся вчера видеть Вас у Сологуба, чтобы сообщить. Во многом сомневаюсь. Когда можно будет прочитать его?»
Пьеса связана со стихотворением того же имени чисто внешне: стилем кукольного театра и звуками «адской музыки»; драматическое действие– повесть о несчастной любви Пьеро – возникла неожиданно в процессе переработки.
Стихотворение «Балаганчик» начинается «вступлением»:
Вот открыт балаганчик
Для веселых и славных детей,
Смотрят девочка и мальчик
На дам, королей и чертей.
И звучит эта адская музыка,
Завывает унылый смычок.
Страшный черт ухватил карапузика,
И стекает клюквенный сок.
Драматическая форма еле намечена в делении стихотворения на монолог «мальчика» и монолог «девочки». Мальчик говорит, что паяц спасется, что уже приближается процессия с факелами: это, верно, идет сама королева? Девочка печально отвечает, что королева не приходит ночью и что процессия – «адская свита».
Стихотворение кончается театральной гибелью паяца:
Вдруг паяц перегнулся за рампу
И кричит: – Помогите!
Истекаю я клюквенным соком!
Забинтован тряпицей.
На голове моей – картонный шлем!
А в руке – деревянный меч!
Заплакали девочки и мальчики,
И закрылся веселый балаганчик.
Так тема гибели преломлена в призме «романтической иронии». Всё на свете – игра, мир – кукольный театр, люди – паяцы; их страдания, страсти, сама их гибель – бутафорские. Это – не рыцари, а марионетки в картонных шлемах, с клюквенным соком в жилах. Только дети могут принимать всерьез балаганное представление жизни и оплакивать смерть паяца.
В таком настроении писалась пьеса «Балаганчик»: из стихотворения в нее вошли мотивы факельного шествия, деревянного меча, клюквенного сока – насмешливые символы театра жизни.
«Балаганчик» родился из отчаяния и иронии. В «Автобиографии» поэт отмечает: «Около 15-ти лет– первые определенные мечтания о любви. И рядом – приступы отчаяния и иронии, которые нашли себе исход через много лет – в первом моем драматическом опыте („Балаганчик“, лирические сцены)».
Называя свой первый драматический опыт «лирическими сценами», поэт указывает на особенность создаваемого им драматического жанра. Лирическая волна, вскипая и взлетая, разбивается туманом брызг. И в этом тумане играет радуга призрачных образов, мелькают хороводы масок, возникает действие. Но отступит волна, радуга померкнет и «действующие лица» опрокинутся в пустоту. Это только пузыри, рожденные лирическим потоком, «музыкой души» поэта Пьеро. С первых же его слов нас заливает неотразимая волшебная мелодия:
Неверная! Где ты? Сквозь улицы сонные
Протянулася длинная цепь фонарей,
И, пара за парой, идут влюбленные,
Согретые светом любви своей.
Где же ты? Отчего за последнею парою
Не вступить и нам в назначенный круг?
Я пойду бренчать печальной гитарою
Под окно, где ты пляшешь в хоре подруг!
Такой широты напева, таких ритмов и созвучий мы еще не слышали у Блока. Пьеро, «в белом балахоне, мечтательный, расстроенный, бледный, безусый и безбровый», покорно играет свою жалкую роль в балагане жизни, – но все же он настоящий трагический герой. Он борется за свою любовь и погибает. Трагедия его символически сконцентрирована в двух сценах: их загадочный язык темен для непосвященных. Но, зная тайную жизнь поэта, мы с волнением читаем его исповедь. Правдиво и просто говорит он о своей судьбе. Первая сцена – собрание «мистиков». «У освещенного стола с сосредоточенным видом сидят мистики обоего пола в сюртуках и модных платьях». Блок помнит заседания московских аргонавтов, петербургских символистов, радения у Минского с «особого рода ритмически-символическими телорасположениями». В «заметке» к «Балаганчику» он дает злую характеристику «мистиков». «Мы можем узнать этих людей, – пишет он, – сидящих в комнате с неосвещенными углами, под электрической лампой вокруг стола. Их лица – все значительны. Ни одно из них не имеет на себе печати простодушия. Они разговаривают одушевленно и нервно, с каждой минутой как будто приближаясь к чему-то далекому, предчувствуя тихий лёт того, чего еще не могут выразить словами… Словом, эти люди– маньяки, люди с „нарушенным равновесием“; собрались ли они вместе, или каждый сидит в своем углу, – они думают одну думу „о приближении“ и о том, что приближается».
В «Балаганчике» пародируется радение мистиков. Вот их реплики: «Ты слушаешь? – Да. – Наступит событие. – Ты ждешь? – Я жду. – Уж близко прибытие. – Приближается дева из дальней страны. О, в очах – пустота! – Подойдет – и мгновенно замрут голоса. – Да, молчанье наступит. – Надолго ли? – Да».
И вдруг «совершенно неожиданно и непонятно откуда появляется у стола необыкновенно красивая девушка с простым и тихим лицом».
Мистики потрясены. Она пришла! – Она – бела, за ее плечами коса, это – Смерть. Пьеро молитвенно опускается перед девушкой на колени. Слезы душат его. Но, услышав шептания мистиков, он «подходит к девушке, берет ее за руку и выводит на середину сцены. Он говорит голосом звонким и радостным, как первый удар колокола»:
«Господа! Вы ошибаетесь! Это– Коломбина! Это – моя невеста».
Мистики в ужасе. Председатель увещевает Пьеро. «Господа, – говорит он, – наш бедный друг сошел с ума от страха. Он не измерил глубин и не приготовился встретить покорно Бледную Подругу в последний час. Простим великодушно простеца… Но, прошу тебя, вглядись еще раз в ее черты: ты видишь, как бела ее одежда, и какая бледность в чертах… Неужели ты не видишь косы за плечами? Ты не узнаешь смерти?»
Пьеро отвечает с растерянной улыбкой: «Я ухожу! Или вы правы и я – несчастный сумасшедший. Или вы сошли с ума – и я одинокий, непонятый вздыхатель. Носи меня, вьюга, по улицам!»
Но в мгновение, когда он собирается выйти, Коломбина подходит к нему и говорит: «Я не оставлю тебя».
На этом кончается первое действие трагедии Пьеро. Он отвоевал свою живую невесту от мистиков, грозивших превратить ее в мертвый символ, в образ смерти. И она пошла за ним.
Вспомним трагическое лето 1905 года в Шахматове, когда между молчащим и угрюмым Блоком и исступленным и негодующим Сергеем Соловьевым шла борьба за «соловьевские заветы». Под разговорами о «мистическом треугольнике» и о «теократическом братстве» – скрывалось одно: упорное стремление Блока положить конец коллективному культу Вечной Женственности в лице его молодой жены. Многозначительные перешептывания и перемигивания «рыцарей» приобретали уродливые и комические формы. Это унижало Блока и оскорбляло Любовь Дмитриевну. И поэт резко порвал с С. Соловьевым и отошел от Белого. Эпоха «зорь» для него миновала: он хотел видеть в жене не символ и прообраз, а живую женщину, «с простым и тихим лицом». Сочиняя речь председателя, он вспоминал патетические увещевания Соловьева и отвечал на них иронией.
Однако «сцена мистиков» – не только завершение первого акта трагедии, но и начало второго. «Появляется стройный юноша в платье Арлекина. На нем серебристыми голосами поют бубенцы». Он подходит к Коломбине и говорит:
Жду тебя на распутьях, подруга,
В серых сумерках зимнего дня!
Над тобою поет моя вьюга,
Для тебя бубенцами звеня!
«Он кладет руку на плечо Пьеро. – Пьеро свалился навзничь и лежит без движения в белом балахоне. Арлекин уводит Коломбину за руку. Она улыбнулась ему».
Подруга, только что отвоеванная Пьеро от мистиков, снова для него потеряна. Еще не отзвучали ее слова: «Я не оставлю тебя», – и вот она уже уходит с Арлекином: «Она улыбнулась ему».
Лирическая тема второй сцены—превращение Коломбины в «картонную невесту». Она дана в монологе Пьеро, на фоне кружения масок под тихие звуки музыки. Покинутый Пьеро рассказывает о любви Коломбины и Арлекина:
Я стоял меж двумя фонарями
И слушал их голоса,
Как шептались, закрывшись плащами,
Целовала их ночь в глаза.
И свила серебристая вьюга
Им венчальный перстень-кольцо.
И я видел сквозь ночь – подруга
Улыбнулась ему в лицо.
И неожиданный конец романтической любви– нелепый и смешной. Когда Арлекин усадил свою подругу в сани– она вдруг свалилась ничком в снег:
Не могла удержаться, сидя!..
И не мог сдержать свой смех!
Подруга оказалась картонной… Смешная беда соединяет соперников: вместе бродят они по снежным улицам. Арлекин, нежно прижимаясь к Пьеро, шепчет ему:
«Брат мой, мы вместе,
Неразлучны на много дней…
Погрустим с тобой о невесте,
О картонной невесте твоей!»
Следуют короткие диалоги трех пар влюбленных, эпизод с паяцем, истекающим клюквенным соком, и факельное шествие. Арлекин выступает из хора, как корифей, и вводит новую лирическую тему– приятия мира как веселого весеннего праздника. Ликованием звучит его песня:
Здесь никто понять не смеет,
Что весна плывет в вышине!
Здесь никто любить не умеет,
Здесь живут в печальном сне!
Здравствуй, мир! Ты вновь со мною!
Твоя душа близка мне давно!
Иду дышать твоей весною
В твое золотое окно.
Но «весенний пир» Арлекина так же, как его любовь, оканчивается смешной неудачей: «Прыгает в окно. Даль, видимая в окне, оказывается нарисованной на бумаге. Арлекин полетел вверх ногами в пустоту». За провалом Арлекина непосредственно следует провал Пьеро.
На фоне зари стоит в белых пеленах смерть. Все в ужасе разбегаются, один Пьеро идет к ней навстречу. «И по мере его приближения черты Ее начинают оживать. Румянец заиграл на матовости щек. На фоне зари, в нише окна, стоит с тихой улыбкой на спокойном лице красивая девушка– Коломбина». Но любовь Пьеро бессильна совершить чудо. В ту минуту, когда автор пьесы, появляясь на сцене, хочет соединить руки влюбленных, декорации взвиваются и улетают вверх. Остается один Пьеро, беспомощно лежащий на подмостках.
Тема картонной невесты замирает в полупечальной, полусмешной жалобе мечтательного Пьеро:
…Она лежала ничком и бела.
Ах, наша пляска была весела!
А встать она уж никак не могла.
Она картонной невестой была.
И вот, стою я, бледен лицом,
Но вам надо мною смеяться грешно.
Что делать! Она упала ничком…
Мне очень грустно. А вам смешно?
В «Балаганчике» лирическая тема любви Пьеро и Коломбины освещена рампой марионеточного театра. И это театральное освещение вскрывает ее двойственность. Любовники– актеры; действующие лица – маски, невеста – картонная. Из зрительного зала человеческая трагедия может показаться веселой буффонадой. Чтобы подчеркнуть характер «представления», поэт позволяет автору врываться в собственную пьесу и протестовать против своеволия актеров. Такими приемами создается «божественная легкость» игры с действительностью, сочетание правды и вымысла, мечты и иронии, – все характерные особенности романтического театра от Шекспира до Тика и Гофмана.
Но никакие литературные анализы не объяснят основной загадки «Балаганчика»: в волшебном зеркале «лирических сцен» отражено будущее, события, которые в действительности еще не наступили. В сцене масок главная тема любви Пьеро к Коломбине усилена тремя вариациями: диалогами трех пар влюбленных. Первая пара («он в голубом, она– в розовом») воображает себя в церкви и смотрит вверх, в купола. Это образ любви мистической с ее экстазами и темными двойниками («кто-то темный стоит у колонны»). Третья пара – образ любви рыцарской. «Он весь в строгих прямых линиях, большой и задумчивый, в картонном шлеме – чертит перед нею на полу круг огромным деревянным мечом». Рыцарь говорит своей Даме о чудесности их встречи, о вечном счастье, о близости Дня. Она, как эхо, повторяет его последние слова. Вот все, что осталось от «Стихов о Прекрасной Даме», – картонный шлем, деревянный меч и, вместо Ее голоса, гулкое эхо собственных слов поэта. А между этими двумя вариациями любовной темы (любовь-молитва и любовь-служение) поставлена третья– любовь-страсть. «Впереди– она в черной маске и вьющемся красном плаще. Позади – он, весь в черном, гибкий, в красной маске и в черном плаще. Движения стремительны. Он гонится за ней, то настигая, то обгоняя ее». Она зовет:
Иди за мной! Настигни меня!
Я страстней и грустней невесты твоей!
Гибкой рукой обними меня.
Кубок мой темный до дна испей.
Он:
Я клялся в страстной любви – другой,
Ты мне сверкнула огненным взглядом,
Ты завела в переулок глухой,
Ты отравила смертельным ядом.
Он называет ее колдуньей, знает, что она его погубит, но, покорный судьбе, «идет за ней зловещей дорогой».
Первая и третья вариации символически изображают прошлое Блока: мистика эпохи «Ante Lucem» и рыцарское служение времен «Стихов о Прекрасной Даме» отражены в них в ироническом ракурсе. Вторая вариация отражает то, что еще не наступило, – период «Снежной маски» и «Фаины», огненный круг страсти 1907–1908 годов, в центре которой стоит актриса H. H. Волохова. Ясновидению поэта уже открыты снежные вихри, взвившиеся вокруг «колдуньи» в черной маске. Но этого мало – тайну предвиденья можно распространить на всю пьесу. Если Пьеро, «мечтательный, расстроенный и бледный», – ироническое отображение самого поэта, то стремительный, танцующий Арлекин, на котором «серебристыми голосами поют бубенчики», Арлекин, призывающий на весенний пир жизни, прыгающий в окно и проваливающийся в пустоту, – насмешливая зарисовка Андрея Белого. И снова перед нами загадка видения будущего. Когда писался «Балаганчик», Блок еще не знал, что лучший его друг – его соперник, что он намерен увести от него его «невесту». Трагедия между ним, Любовью Дмитриевной и Белым разыгралась на несколько месяцев позже, а примирение бывших врагов, соединенных общей потерей «картонной подруги», произошло через много лет. Разве не пророчеством звучат слова Арлекина:
«Брат мой, мы вместе,
Неразлучны на много дней…
Погрустим с тобой о невесте,
О картонной невесте твоей!»
Наконец– превращение «красивой девушки с простым и тихим лицом» в «картонную подругу», в театральный персонаж – предвосхищает актерскую карьеру Любови Дмитриевны.
В январские дни 1906 года, сквозь «магический кристалл» поэзии, Блок увидел будущую судьбу свою, своей жены и своего друга. Подозревал ли он пророческий смысл своего «драматического опыта»?
Но художественная ценность «Балаганчика» не зависит от его обращенности к будущему. Первые слушатели, а потом и зрители пьесы были очарованы несравненной прелестью этой commedia dell'arte. Русский неоромантизм XX века не создал произведения более поэтического, музыкального и легкоокрыленного, чем эта печально насмешливая арлекинада.[20]20
„Балаганчик“ был напечатан в первом альманахе „Факелы“ в апреле 1906 года.
[Закрыть]
Вдохновителю Блока – Чулкову «Балаганчик» очень понравился: он написал о нем восторженную статью.[21]21
Была напечатана в № 4 журнала „Перевал“ (февраль, 1907 г.).
[Закрыть] Зима 1906 года – время наибольшей близости между ними. Блок пишет своему новому другу: «Милый Георгий Иванович. Я очень нежно Вас люблю и Вы любите меня так же. Только понимайте меня так же, как поняли меня в том, что написали о „Балаганчике“… Пожалуйста, знайте, что я Вас люблю очень по-настоящему. Крепко целую Вас».
Блок необыкновенно рано чувствовал, вернее, предчувствовал весну. В его дневнике встречается выражение «весна январская». В письме к П. П. Перцову от 31 января уже описывается приближение весны: «Начинается тихая весенняя капель, и вот– поднимаешь глаза на окно, а уже сумерки, и знаешь, что весна, и в небе серый клуб облак наплывает на другой и проплывет мимо, и откроется нежная лазурь, и талый снег зацветет». Дальше он говорит о Пушкине и Лермонтове: эти мысли войдут впоследствии в его первую «лирическую статью» – «Безвременье».
Развенчав «мистиков» в «Балаганчике», поэт мучительно думает над своим «мистическим» прошлым. В чем была его ошибка, почему путь экстазов и видений оказался ложным путем, а «лучезарный храм» – балаганом? Ведь он не притворялся, не обманывал ни себя, ни других, ведь только в полях Шахматова он действительно видел Ее. Плодом этого раздумья является заметка в «Записной книжке»: «Религия и мистика» (январь 1906 года). По глубине и остроте мысли эта сравнительная характеристика религии и мистики принадлежит к самому значительному, что было написано Блоком. Между мистикой и религией, смело заявляет автор, нет ничего общего. «Мистика – богема души, религия – стояние на страже». Искусство по природе своей мистично, но не религиозно. Оно – монастырь со своим собственным уставом, и в нем нет места религии. «Мистицизм в повседневности, тема прекрасная и богатая, историко-литературная, утонченная: она к нам пришла с Запада. Между тем эту тему, столь сродную с душой „декадентства“, склонны часто принимать за религиозную… Какая в этом неправда…»
Дальше противоставляется «пустота» мистики «полноте» религии. «Мистика, – пишет Блок, – проявляется наиболее в экстазе (который определим как заключение союза с миром против людей). Религия чужда экстазу (мы должны спать и есть и читать и гулять религиозно): она есть союз с людьми против мира как косности… Крайний вывод религии – полнота, мистики – косность и пустота. Из мистики вытекает истерия, разврат, эстетизм. Но религия может освятить и мистику. Краеугольный камень религии– Бог, мистики– тайна. Мистика требует экстаза. Экстаз есть уединение. Экстаз не религиозен. Мистики любят быть поэтами, художниками. Религиозные люди не любят, они разделяют себя и свое ремесло (искусство). Мистики очень требовательны. Религиозные люди – скромны. Мистики – себялюбивы, религиозные люди– самолюбивы». В этих блестящих афоризмах много правды. Блок имеет в виду натуральную, природную мистику и совершенно игнорирует мистику христианскую. Для него экстаз – только слияние с природой, а не восхождение к Богу. Он не может представить себе религиозного искусства, хотя оно и было и есть. Его трагедия в том, что Божество открылось ему как космическое начало «Вечной Женственности», а не как богочеловеческое лицо Христа. Он верил в Софию, не веря во Христа. В его заметке – тоска по религиозной жизни, стремление вырваться из косности мистики к полноте религии и покорная безнадежность: он знает, что обречен томиться в «монастыре искусства», где «религии нет места».
Блоки звали Белого в Петербург, советовали ему окончательно покинуть Москву. Александр Александрович видел все растущую привязанность его к Любови Дмитриевне, но верил, что их тройственный союз станет от этого еще крепче. Он любил «Борю» и знал, что и тот его любит. 13 января он посвящает ему стихотворение, начинающееся строфой:
Милый брат! Завечерело.
Чуть слышны колокола.
Над равниной побелело —
Над равниной побелело —
Сонноокая прошла.
Поэт вспоминает о скитаниях с другом на островах, когда гасли зори за грядою камыша, за лесом зеленел огонек семафора и перед ними открывалась гладь Финского залива. И стихотворение кончается:
Возвратясь, уютно ляжем
Перед печкой на ковре
И тихонько перескажем
Все, что видели, сестре…
Кончим. Тихо встанет с кресел,
Молчалива и строга,
Скажет каждому: – Будь весел.
– За окном лежат снега…
Так мечтал Блок о дружбе втроем. Два брата и «молчаливая сестра». Приезд «брата» идиллию превратил в трагедию. В тихую нежность ворвалась страсть одержимого. Белый приехал в феврале. В книге «Между двух революций» – смутное отражение четырех безумных месяцев, проведенных в Петербурге. «Февраль– май, – пишет Белый, – перепутаны внешние события жизни… То мчусь в Москву, как ядро из жерла; то бомбой несусь из Москвы – разорваться у запертых дверей Щ.;[22]22
Этой буквой условно обозначается Любовь Дмитриевна в „Воспоминаниях о Блоке“.
[Закрыть] их насильно раскрыть для себя; и дебатировать: кого же Щ. любит? Который из двух?.. Февраль – март: Питер этого времени во мне жив, как с трудом разбираемые наброски в блокноте».
Он остановился в меблированных комнатах на Караванной и послал Любови Дмитриевне огромный куст голубой гортензии. Ему показалось, что Блоки сочли этот подарок безвкусным, и он, обидевшись, сразу же замкнулся в себе. Росла его болезненная подозрительность: все было не то, в белых комнатах у Блоков холодно. Хозяева приветливы, но сдержанны. «Так было в тот вечер, – записывает Белый, – я ехал, переселялся, может быть навсегда: и Любовь Дмитриевна и Александр Александрович вызывали меня; а приехал – увидел: необходимости приезжать-то и не было; тут в Петербурге – их жизнь; я – с Москвой; выходит: я здесь состою адъютантом каким-то». Этого первого впечатления было достаточно, чтобы у него появилась сначала недоброжелательность, а вскоре и враждебность к Блоку. Он изображает его угрюмым, «глухонемым», окруженным «серо-лиловой, серо-зеленой атмосферой». «Часто, – пишет он, – Блок сидел в глубоких тенях, из которых торчал удлинившийся нос; желтовато-несвежий оттенок худевшего лица, мешки под глазами, круги, – это все говорило без слов: „Не понимаю“».
Белый читал Блокам свою статью о «Трилогии» Мережковского, написанную «архаически-риторическим» стилем, где «Гоголь и Карамзин проплелись стилем епископа Иллариона». Он писал ее для умилостивления Дмитрия Сергеевича, разгневанного его недавними выпадами против Достоевского. Статья не удалась, и Блоку она не понравилась. Он пытался шутливо изобразить, какой будет разнос автору в присутствии «Зины» (Зинаиды Николаевны), «Димы» (Философова), «Таты» и «Наты» (сестер Гиппиус). Но шутки Блока раздражали Белого. Он говорит в «Воспоминаниях», что «безотзывность» поэта его «злила», а «идиотский вид» вызывал бешенство. Он пытается запутанными доводами оправдать растущую в нем ненависть к другу, стыдясь признаться, что в основе ее лежала самая примитивная ревность. Чтение «Балаганчика» нанесло его любви к Блоку последний удар, «удар тяжелейшего молота в сердце», как он выражается. Он ждал мистерии для Интимного Театра, о котором мечтали Блоки, В. Иванов и он, а услышал «поругание святынь». В зеленой столовой собрались Городецкий, Пяст, Е. П. Иванов и Белый. Все расселись в мягкие кресла. Блок стал монотонно читать. Мистики, «картонная невеста», Арлекин, разрывающий небо, – для Белого все звучало издевательством и вызовом: и он поднял перчатку. Он не мог не признавать, что перед ним «великолепнейшее произведение искусства», но был убежден, что оно куплено ценой гибели души. В. Пяст в «Воспоминаниях» пишет: «Блок читает свой свежий первый опыт драматического творчества „Балаганчик“. Проходит по гостиной веяние нового трепета…»
Наконец поэт почувствовал враждебность Белого и стал от него отдаляться: при посещениях его он, под предлогом предстоящих экзаменов, уходил в соседнюю комнату и там сидел за книгой. Белый проводил вечера в долгих беседах с Любовью Дмитриевной; А. А. появлялся на минутку с «натянуто-недоуменной улыбкой» и уходил гулять: освежиться после занятий. Домосед Блок постепенно привыкает к бродяжничеству по улицам и предместьям Петербурга…
В разговорах с Любовью Дмитриевной впервые для Белого открывается ее живое лицо. До сих пор она была для него символом, знаком, воплощением Вечной Женственности; теперь перед ним реальная женщина, понимающая, что прошлое кончено, что братство, ею объединенное, распалось и что она более не «Прекрасная Дама». В ее словах звучат протест и бунт: почему ей была навязана эта роль? Она не кукла, а человек, у которого своя личная судьба; ей надоело быть «темного хаоса светлой дочерью», она хочет быть женщиной и актрисой.
«Из рассказов Любови Дмитриевны, – пишет Белый, – выяснялся размер перелома в душе у Александра Александровича: другой Блок! Но она говорила, что нужно беречь его; что в нем – много больного и детского». Быть может, в глубине души она смутно чувствовала свою ответственность за кризис, переживаемый поэтом.
Белый с Любовью Дмитриевной ходили в Эрмитаж, на выставки, возвращались к обеду; выходил молчаливый Блок; им становилось все труднее втроем, росла отчужденность.
Белый наконец решился идти с повинной к Мережковским, его укоряли, стыдили и – простили; и он опять поселился в доме Мурузи. Зинаида Николаевна, взявшая на себя обязанности конфидентки, пожелала познакомиться с Любовью Дмитриевной. Белый повез Блоков к Мережковским. Дамы встретились дружелюбно: взявшись за руки, сели рядом на диван и оживленно заговорили. Блок сидел вдали и молчал. К нему никто не обращался: было ясно, что он никому не нужен.
Напряженность отношений Белого с Блоком становилась непереносимой. Нужно было наконец объясниться. Но Блок упорно избегал решительных разговоров; в его по-детски растерянных глазах Белый читал: «Боря, нет! Лучше нам помолчать: подождем». И заговаривал о пустяках, пытался шутить. Но Белый ждать не мог. Отчаянным напряжением воли и страсти ему удалось сломить сопротивление Любови Дмитриевны: она согласилась связать свою жизнь с ним. В книге «Между двух революций» кратко описана эта драма.