Текст книги "Рай земной или Сон в зимнюю ночь"
Автор книги: Константин Мережковский
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
– Отчего же употребляете вы корабли, а не пароходы? Ведь это же гораздо более скорый и удобный способ передвижения. Неужели вы отказались и от силы пара?
– Чтобы судить о нас, бросьте вашу точку зрения XIX века. Во-первых, паровой силой человек уже давно перестал пользоваться, заменив ее электричеством и утилизируя для этого силу ветра, силу воды, то есть водопадов, течения рек, приливов и отливов. Эти же силы, превращенные в электрическую энергию, двигают и машины на наших фабриках. Что же касается быстроты передвижений, которая вам кажется столь важной, то она была нужна в ваше время, но подумайте, для чего? Для того, чтобы как можно скорее напасть на неприятеля и истребить его, или для того, чтобы как можно скорее привезти свои товары и продать их с барышом, то есть для удовлетворения чувства злобы или алчности. Но у нас нет ни войн, ни торговли, ни злобы, ни алчности. И потому стоит ли говорить о каких-то несчастных пароходах, когда мы отказались от неизмеримо более быстрого и легкого способа сообщения – от полета. Ведь люди с XXII века летали по воздуху так же свободно, как птицы.
– Эзрар, – прервал старика один из молодых людей, подсевших к нам, чтобы послушать наш разговор, – ты нам никогда об этом не рассказывал. Неужели люди летали, как птицы, и отчего же вы не позволяете этого и нам? Как это было бы весело.
– Милый мой друг, я не могу тебе объяснить отчего, ты бы, пожалуй, меня не понял, скажу только, что вы могли бы упасть и расшибиться. А вам, обратился он ко мне, я прибавлю, что такая чрезмерная легкость и быстрота сообщений между людьми для нас крайне нежелательна; это одно из условий, благоприятствующих всякому усложнению и прогрессу. Мы убеждены, что если бы люди опять начали летать так же свободно, как птицы, то, несмотря на все наши усилия, с течением времени от одного этого они пришли бы опять к прежнему состоянию вечной неудовлетворенности самими собою, своим положением, вечного искания лучшего, более совершенного, но и более сложного, трудно достижимого. Только такая тихая и уединенная жизнь, как наша, дает возможность устроить ее просто и счастливо. А главное, это сделало бы надзор наш над человечеством в высшей степени затруднительным, а искусственный подбор, в конце концов, даже невозможным. А вы теперь знаете, что все зиждется на этом подборе. Им мы всего достигли, им же все и поддерживается.
– Знаете, Эзрар, – воскликнул я, – в этой отрезанности вашей от целого мира, в этом тихом уединении, среди которого так мирно и счастливо протекает ваша жизнь, я нахожу какую-то невыразимо поэтическую прелесть. Чувствуешь какое-то отдохновение души при мысли о ней. Наша шумная, суетливая и хлопотливая жизнь, где все от мала до велика надрывались и переутомлялись, толкаясь и давя друг друга, представляется мне теперь чем-то уродливым и безобразным. Впрочем, и у нас лучшие и наименее испорченные и извращенные люди нередко стремились, насколько это им было можно, удаляться от этой толчеи и уединяться среди природы.
– Я рад, что вы так чувствуете, – это залог того, что вам не будет у нас скучно. Действительно, нужно было извратить свою природу, чтобы находить наслаждение в этой толчее, как вы выразились. А между тем она была необходимым условием для прогресса: вне толчеи – нет прогресса, и те человеческие общества, которые жили уединенно, мирно и тихо, никогда не прогрессировали. Конечно, такая жизнь, как наша, не может удовлетворять людей с неукротимой кипучей энергией, с могучей волей, людей, жаждущих сильной деятельности, любящих преодолевать препятствия. Но таких людей у нас теперь нет, и благо нам, ибо подумайте, каким путем вырабатывались такие характеры: многочисленные страдания, лютая борьба за существование – вот что закаляло их из поколения в поколение; при таких суровых жизненных условиях людям только и оставалось – погибать или закаляться и вырабатывать в себе, как броню против зол мира, сильную энергию и жесткость сердца. Но такая энергия есть болезненное явление, она есть продукт мучительной многовековой борьбы и этою борьбою только и поддерживалась, а так как ничего мучительного мы не можем считать желательным, то нежелательна для нас и сама эта энергия. Довольно люди мучились и боролись, и ни к чему это их не привело, как только к напряженности духа, пусть же теперь они мирно отдыхают.
– Но если вы живете так просто и уединенно, то, вероятно, и общественное и государственное устройство у вас также просты. Расскажите, Эзрар, какое у вас правительство, какие власти, как вообще организовано новое человечество?
– Немного придется рассказать вам об этом, и по очень простой причине: у нас нет ни правительства, ни власти, ни законов, никаких вообще ни государственных, ни общественных учреждений, нет даже ни одного города. Все человечество разбито на мелкие ячейки, на такие же совершенно общины, как наша, живущие вполне независимо друг от друга и совершенно подобно тому, как и мы. Единственным связующим элементом являются областные съезды покровителей, повторяющиеся раз в течение нескольких лет. Так, например, в настоящее время съехались представители, всех общин, живущих на островах Таити, и от нашей общины отправился туда мой товарищ с женой – это и есть причина, почему вы их здесь не застали. На этих съездах мы обмениваемся результатами наших опытов и наблюдений над жизнью друзей, сообщаем друг другу сведения о численности населения и удобных местах для поселения новых общин, сговариваемся об экскурсиях, о передвижениях покровителей из одной местности в другую и т. п. Но ничего правильного, а тем более обязательного с этими съездами не связано; они собираются просто ради удобства и для того, чтобы мы, покровители, не теряли связи друг с другом. Мы в некотором роде приезжаем друг к другу в гости и пользуемся этим случаем, чтобы поговорить о своих делах – вот и все. – Существуют, впрочем, еще съезды другого рода, постановления которых носят уже строго обязательный характер – это общие съезды представителей всех общин, но они происходят, как бы вы думали, как часто? – через каждые 200 лет раз! Постановления этих съездов мы считаем священными и обязательными, не только для тех, кто принимает в них участие, но и для всех потомков их вплоть до нового съезда, и в этих мыслях мы, отцы, воспитываем и своих детей, внушаем им уважение к этим постановлениям и берем с них торжественное обещание исполнять все обязательства, принятые нами и нашими предками.
Вас, может быть, удивляет такой большой промежуток между общими съездами, но мы намеренно устраиваем их так редко для того, чтобы менее было побудительных причин к переменам, чтобы, так сказать, не давать пищи к прогрессу, которого мы так страшимся: мы все торжественно обязываемся не предпринимать никаких перемен в организации и образе жизни человечества, как бы они ни казались необходимыми, во все продолжение времени между двумя съездами. И это чрезвычайно важное и глубоко разумное решение!
Через пять лет предстоит первый такой общий съезд в двухсотлетнюю годовщину основания нового человечества. О, это будет высокоторжественный и радостный для нас день, ибо на этом съезде мы будем праздновать нашу удачу, торжество наших идей. И это торжество и эта удача так велики, что теперь после двухсотлетнего опыта, знаете ли какое новое постановление будет принято на этом съезде, обязательное для нас и для наших потомков? на нем будет постановлено: сохранить и на следующее двухсотлетие все в неизменном положении! Впрочем, на нем будут обсуждаться в некоторые второстепенные новые вопросы, как, например, вопрос о целесообразности уменьшения человеческого роста и о женщинах-матках.
Вот и все наше государственное и общественное устройство, как вы выразились. Да, я забыл упомянуть, что у нас есть одна власть, унаследованная от прежних времен, но она совершенно номинальная и ни в чем теперь не проявляется; когда-нибудь я вам об этом расскажу.
–О, как это величественно в своей простоте! -воскликнул я. – Теперь ваша жизнь мне стала вдруг удивительно ясной. Величие в простоте и роскошь в бедности – вот две формулы, которые характеризуют ее всю! Всего у вас мало, и все-таки всего много! И все нужное есть у вас!
– Оттого у нас и есть все нужное, что нет ничего ненужного, – улыбаясь произнес Эзрар.
Глава IV
Последний рассказ Эзрара погрузил меня в задумчивость... Перебирая в своем уме все, что я от него узнал, я, между прочим, вспомнил об одном вопросе, который уже давно меня занимал и который мне хотелось теперь выяснить.
– Дорогой Эзрар, – обратился я к нему, – вы уже несколько раз упоминали о нирване, которую давали мне вчера пить, не объясните ли вы теперь, что это за средство и какое оно имеет для вас значение?
– Друзья! – с живостью проговорил он, обращаясь к небольшой группе их, лежавших и сидевших около нас, внимательно слушая объяснения старика, – пойдите куда-нибудь, мне надо поговорить с нашим гостем наедине.
И когда они, удивленные, встали и ушли, он обратился ко мне со словами:
– Я не мог говорить об этом предмете в их присутствии. Нирвана – мрачное средство, оно связано со смертью, о которой рузья не должны слышать, и вас я прошу нашего разговора им не передавать.
Ужасное подозрение вдруг промелькнуло в моем уме. Я столько слышал и видел здесь удивительного, что все казалось мне теперь возможным.
– Вы меня пугаете, Эзрар, – сказал я ему, – неужели вы отравляете этим людей!
– Нет, но оно помогает им умирать. И так как вы уж об этом заговорили, то я вам все объясню. Вы видели, как наши друзья живут, узнайте же теперь, как они умирают. Жизнь их, увы! коротка, они не живут более 35, много 40 лет. Мы добились того, что они всегда молоды и юны, мы откинули из их жизни два возраста – зрелость и старость, но это роковым образом повело за собой сокращение жизни. До последних годов своих сохраняют они красоту физическую и детскую веселость духа, но затем сразу, в течение одного года, иногда нескольких месяцев в их организме происходит резкая перемена, они дряхлеют, появляется седина, морщины, они становятся вялыми, перестают принимать участие в играх – это верный признак близкого наступления смерти. Может быть, так оно и лучше, может быть, если бы их жизнь продолжалась значительно дольше, они не смогли бы сохранить всю свою ясность духа, свою жизнерадостность; длинная жизнь, по-видимому, несовместима с постоянною молодостью тела и духа. А стоит ли жить дряхлыми, скучными стариками, во всем разочарованными, и не лучше ли умирать в разгаре юности, среди веселого смеха.
Но смерть для них все-таки страшна! Ведь наши друзья очень чувствительны ко всякому страданию и горю, все тяжелое и мрачное действует на них очень сильно. И это понятно: они почти не знают, что такое горе, и когда что-нибудь случится, вроде сильного ушиба, например, то это ужасно на всех действует. Вам это непонятно, потому что вы и ваши преемники были окружены всякими страданиями и мучениями, вы к ним пригляделись, и они поэтому на вас не могли так болезненно отзываться. Но особенно мучительно и удручающе действовал на наших друзей вид смерти. Жалко бывало смотреть на них, бедных; вся веселость и беззаботность их вдруг исчезали, они ходили точно потерянные, с выражением ужаса и какого-то беспомощного недоумения на лицах, по временам бросаясь на землю, ломая себе руки и испуская дикие, душу раздирающие вопли, и никакие слова наши не могли тогда их успокоить. Ах, как тяжело даже вспоминать об этом времени. Поэтому мы решили употребить всевозможные средства, чтобы избавить их от этой мрачной стороны человеческого существования. И отчасти мы этого достигли. Когда мы замечаем, что кто-нибудь вследствие болезни, которая редко, впрочем, бывает причиной смерти, или просто от старости близок к концу, то мы уводим его в уединенное место и там делаем ему смерть легкой. Для этого и служит нирвана; вы на себе испытали ее действие, но если дать несколько больший прием, то какая бы ни была боль – она исчезает, и человеку делается необыкновенно легко и приятно на душе. По мере того как кризис приближается, мы усиливаем прием, и тогда сознание действительности совершенно покидает умирающего, но при этом он не теряет способности слышать и понимать то, что ему говорят, и все, что он слышит, представляется ему живой реальностью. Таким образом, в последние минуты его существования мы рисуем умирающему радостные и веселые картины, и он отходит в другой мир безболезненно, с улыбкой на устах. Вся тягостная, мучительная сторона смерти благодаря нирване устранена. Жизнь отходит тихо, мирно, а не вырывается грубо, точно клещами, как прежде. Затем мы увозим труп в море и, привязавши к нему камень, бросаем в воду.
Ах, мой друг! Все обязанности наши по отношению к друзьям мы исполняем с радостью и удовольствием, но эта обязанность провожать их всех к смерти -для нас ужасна и мучительна!
В течение нескольких минут он просидел молча, а затем продолжал:
– Когда друзья, заметивши исчезновение кого-нибудь из своих, спрашивают нас, куда деваются их товарищи, то мы стараемся объяснить им, что люди, прожив некоторое время на земле, исчезают затем, как пар, вознесясь на небо, и там, на солнце или на одной из звезд продолжают жить в виде легких воздушных существ так же весело, как и здесь, так же играя и купаясь в солнечных лучах, как здесь они купались в морских волнах. Но это не совсем помогает, они все-таки чуют что-то недоброе, хотя прежнего отчаяния и ужаса, к счастью, уже более нет. Ведь понятие о смерти им все-таки известно потому, что они видят ее у животных, хотя мы и стараемся внушить им мысль, что с человеком бывает иначе; иногда о смерти напомнит им также неосторожное слово, вырвавшееся у кого-нибудь из нас. Все это поддерживает в них какое-то смутное сознание, может быть, отчасти и инстинктивное, чего-то неведомого, страшного и ужасного. Ведь предание о смерти и всех ее ужасах у них еще так свежо! Но со временем это. конечно, все забудется. – В некоторых местностях производятся теперь еще дальнейшие опыты в этом направлении. Друзей стараются убедить, что смерти совсем нет. что она была уделом прежнего человечества, а теперешнее мы настолько усовершенствовали, что она перестала быть для них необходимостью, и что они вечны, а исчезновение их товарищей объясняют переездом на другие острова, в другие страны. И величайшим торжеством нашим будет, когда мы уничтожим в людях не только ужас смерти, но даже самое понятие, самое воспоминание о ней. Если они не будут бессмертны на самом деле, то, по крайней мере, они будут воображать себя таковыми, а ведь для них это будет одно и то же. И я убежден, что так или иначе мы этого достигнем.
– Эзрар! – воскликнул я, – из всего, что я у вас узнал, – это самое замечательное! Вы сделали людей вечно юными, дали им безоблачное прочное счастье, вы сделали труд ненужным, и теперь в заключение всего этого вы еще избавили их от ужаса смерти. Поистине, вы сделали для людей больше, чем само Божество! О, я не знаю, что мне обо всем этом и думать! Все готов я допустить, но чтобы люди когда-нибудь могли бы считать себя бессмертными, разве это мыслимо!? А между тем, теперь я готов допустить возможность и этого! Вы смешали все мои понятия, и если бы я не слышал все, что вы мне сейчас рассказали, от вас самих, то счел бы это бредом безумия. И после этого вы еще станете уверять меня, что вы не боги!
Эзрар с улыбкой глядел на меня, слушая мои несколько бессвязные восклицания.
– Но если вы сами не боги, продолжал я после некоторого молчания, то скажите пожалуйста, что сталось с ними, есть ли у вас религия, во что верует новое человечество?
– Наши друзья, как я вам сейчас говорил, верят в будущую жизнь. Они верят также в существование верховных существ, которые им представляются такими же покровителями духовных существ, какими мы являемся здесь для земных существ. Мы стараемся объяснить им кратко, элементарно, но ясно и точно все, что наука может объяснить; но чуть является неразрешимое – мы относим это к воле верховных существ, и, таким образом, истина получается для них как бы полная, и это более удовлетворяет их умы. Более же всего друзья почитают солнце и поклоняются ему, как ближайшему божеству, создавшему весь видимый мир и поддерживающему жизнь. И вы знаете, что это истина, что солнце действительно есть первоисточник всего, что мы видим вокруг себя; оно греет нас, оно дает нам пишу, оно есть источник всякой энергии на земле, источник самой нашей жизни, наших мыслей. Вот почему каждый день утром, просыпаясь, воссылаем мы хвалебный гимн солнцу. Впрочем, друзья наши довольно индифферентны к религиозным вопросам, и по понятной причине: к религии люди всегда прибегали как к убежищу от житейских разочарований и невзгод; горе – вот что гнало их к богам, в счастье они всегда их забывали. А у нас горя нет.
– А вы сами, – спросил я.
– Что касается нас, то мы – скептики. Ничего не отрицать и ничего не признавать – вот символ нашей веры. Как скептики, мы готовы допустить все, но ни в чем не уверены, не находя достаточно доказательств ни чтобы принять, ни чтобы отбросить какие бы то ни было метафизические взгляды. Мы даже убеждены, что здесь, на земле, при ограниченности ума и средств познавания, нет и возможности в чем-нибудь убедиться. Ваши философы уверяли, что есть что-то абсолютное, но так как и чувствовать, и мыслить, и даже мечтать мы можем только относительно, то как же возможно для нас людей хоть сколько-нибудь познать или хотя бы только почувствовать это абсолютное. Поэтому мы считаем, что пока живем здесь на земле, совершенно бесцельно об этом и думать, и говорить. Может быть, убедимся мы в чем-нибудь в иной жизни, хотя и в этом мы не вполне уверены, ибо если и будет иная жизнь, то ничто не ручается за то, что и там наша познавательная способность не будет чем-нибудь ограничена, возможно, что и там мы будем жить окруженные неразрешимыми загадками. И потом, если и есть что-то абсолютное, то есть совершенно непонятное, то нам кажется, что это непонятное так чуждо нам, так мало нами интересуется, что мы не видим надобности и нам самим особенно им интересоваться.
– Ах, Эзрар, зачем вы так говорите! Поверьте, есть и абсолютное, есть и духи, и они гораздо более заботятся о людях, чем вы думаете. Я даже убежден, что все то счастье, которое я у вас нашел, есть не что иное, как дело их рук.
– Возможно, мой друг, возможно, ведь мы не отрицаем возможности существования другого мира, кроме видимого, мы только не можем чувствовать уверенности в этом. И мы почти не сомневаемся, что есть абсолютное, хотя под этим словом мы понимаем не какое-нибудь особое существо, одаренное разумом, а просто мир, каков он есть в действительности, а не как он представляется нашему разуму, то есть без отношения к нам, и потому реальный, абсолютный, а не относительный мир. Что же касается последнего вашего предположения об источнике нашего счастья, будто бы дарованного нам духами, то оно уже совсем невероятно. О нет! счастье это есть всецело дело собственных наших рук! Припомните немножко историю человечества, припомните, как 27 веков тому назад, на рубеже старого и нового мира появился великий человек, воплощенный дух, по вашим верованиям, и в таком случае величайший из духов, когда-либо появлявшихся на земле, и вспомните, что же сделал он для счастья человеческого? Чему он учил людей и чему их научил? – терпеть зло на земле и прощать обиды в ожидании счастья на небе. Но и этому многих ли он научил? На земле же и он бессилен был сделать что-либо для людей, и он это знал и потому-то царство свое объявил не от мира сего. Но во все века людям было мало одной надежды на счастье небесное, и в ожидании вечного рая, в который они всегда так мало верили, им еще нужно было счастье на земле. Да и для небесного счастья нужно это счастье земное, ибо, живя на земле, как в аду, не попадешь в рай. И в этом пренебрежении к материальному, земному счастью, к счастью мира сего и была роковая ошибка его учения и причина неудачи, его постигшей.
И вот теперь подумайте: то, что не мог осуществить на земле самый могущественный из духов, за что он даже не пытался браться, можно ли было ожидать, что оно осуществится менее могущественными духами, и не оставалось ли, следовательно, людям в устройстве своих земных дел положиться только на свои собственный силы? Мы не верили, чтобы какие-нибудь боги или духи, если они есть, когда-нибудь смогут или захотят осуществить счастье на земле, и имели глубокое основание в этом сомневаться: ибо, если бы они этого хотели, то не стали бы откладывать своего намерения на целую сотню тысяч лет, в течение которых человечество не переставало корчиться в муках, а осуществили бы это уже давно. И вот мы, простые смертные, взяли эту задачу на себя и, как видите, задача нами исполнена, насколько это позволили слабые наши силы. Остальное, добавил он, мы предоставляем доделать всемогущим духам ... и по лицу его скользнула при этом недобрая, насмешливая улыбка.
– Но, – возразил я, – зачем обвиняете вы в бессилии или безучастии богов и духов, не правильнее ли обвинить самих людей; не их ли злая воля, не их ли собственное нежелание подчиниться заветам Великого Учителя было всегда причиной невозможности устроить счастье на земле Ведь если бы высшие силы устроили счастье наперекор этому нежеланию, то это было бы возможно только путем насилия над злой волей, а это равносильно уничтожение воли вообще. И что же осталось бы от человека без его свободно собой располагающей воли? это был бы не человек, а машина, автомат или животное.
– В таком случае не следовало создавать людей вовсе. Если высшие существа не могли создать их счастливыми иначе, как превращая их в автоматы, то какою же непростительною жестокостью было создавать их, зная, что они будут несчастными. Я, впрочем, не понимаю, как вы можете делать подобное возражение, на вас как будто нашло минутное затмение ума, вы, очевидно, забыли все, что за эти два дня видели и слышали у нас. Скажите, счастливы ли люди, которых вы здесь нашли?
– Да, я этого отрицать не могу.
– А между тем это прямые потомки прежних людей, как и они, следовательно, одаренные, согласно вашему взгляду, все тою же злою волей, все так же упорно не желающие устроить свое счастье на земле. И, несмотря на это, мы все-таки сделали их счастливыми. А совершили ли мы при этом насилие над их вОлей, хотя бы даже только над их злой волей? Не вы ли сами восхищались тем, как мы без всякой борьбы, без всякого насилия, путем искусственного подбора достигаем великих результатов в области нравственного усовершенствования, не вам ли я говорил, что непротивление злу составляете один из основных принципов нашей жизни. Видели ли вы за эти два дня, чтобы я кого-нибудь из друзей заставлял что-нибудь делать или насильственно удерживал от какого-нибудь поступка? Да, создавая новое человечество, мы руководили людьми, мы руководим ими еще и теперь, своим нравственным и умственным авторитетом мы, без сомнения, влияем на них, но не поступают ли так и воспитатели и родители по отношению к своим детям, не поступают ли так и пастыри и учителя церкви – от которых вы, очевидно, заимствовали свое возражение – по отношение к своим духовным детям, не поступал ли так и сам верховный ваш учитель, давая людям свои заповеди и влияя на них примером своей жизни? Что же, разве и они все совершали насилие над волей и уничтожали свободу ее?
И я вас спрашиваю: если мы, простые смертные, сумел", не уничтожая воли, не превращая людей в автоматы, привести их в тихую, мирную гавань счастья, то почему не сделали этого высшие силы, предположив, что они есть? Скажите, потому ли, что они не хотели, или потому, что не могли этого сделать?
Но я молчал, ибо не находил, что ответить.
Молчал и Эзрар, и оба мы просидели так некоторое время, погруженные каждый в свои глубокие думы. Но Эзрар снова заговорил:
– А привести человечество в эту мирную гавань давно уже было пора, ибо зло в мире стато непомерно велико. Возьмите, например, мучительную смерть с ее корчами, с ее ужасной агонией, на что эта мучительность ее?! какая ненужная жестокость! А соедините мысленно воедино предсмертные стоны всех умерших людей – их же миллиарды миллиардов – и подумайте, какой из этого одного должен получиться душу раздирающий вопль. Но что значат мучения предсмертной агонии в сравнении с теми мучениями, которые большинство людей испытывает в течение всей своей жизни; подумайте, сколько самоубийц сами добровольно шли навстречу первым, чтобы только уйти от вторых. Соедините же в своем воображении физические и нравственные мучения всех когда-либо существовавших людей воедино, все стоны больных и раненных, все слезы детей, женщин, слабых и обиженных, всю горечь предательства, все унижения, смертельные горести разлуки с умершими, слейте все воедино и прислушайтесь: какой от этого поднимется безмерно ужасный вопль! И я вас спрашиваю: как этот вопль, который должен был бы потрясти мир в своих основах, не донесся до неба, а если донесся, то как он не смутил верховное существо, не смягчил его сердце и не заставил его, наконец, сжалиться над бедными людьми? Подумайте, так ли поступили бы вы, или я, или всякий другой смертный, имеющий жалость в своей груди, если бы, будучи владыкой мира, он услышал этот вопль? Не простили ли бы мы сто раз всякие грехи человеческие, как бы велики они ни были, чтобы только увидеть радость и счастье воцарившимися в мире. Вы скажете, что, быть может, сама природа вещей препятствует воцарению счастья там, где господствует грех, что сама природа вещей требует возмездия. О, если бы я был всемогущим божеством, каким всесокрушающим вихрем налетел бы я на эту природу вещей, смял и уничтожил бы ее, дабы она не препятствовала мне подойти к людям близко, совсем близко, простить им все и, осушив их слезы, прижать их, бедных, измученных, к своей груди: и да будут они затем навеки счастливы!
Ах, мой друг, я скептик, я не верую так безусловно, как вы, и все-таки я глубоко возмущен при мысли, что божество, если оно есть, преследуя какие-то неведомые нам цели, может быть и очень возвышенные, прибегает для достижения их к таким мрачным средствам, к таким невыразимым страданиям, которыми человечество терзалось в течение стольких тысячелетий. Ведь слезы от этих страданий пропитали землю от поверхности до самого ядра ее, и никогда ничем эти слезы не смогут быть оправданы; никогда не окупятся они! Но это еще благо, что я скептик, ибо будь я глубоко верующим, как вы, то предела не было бы моему возмущенному чувству, с безграничным ужасом, с непримиримым негодованием отвернулся бы я от такого жестокосердного божества. О, легче знать, что мир есть не что иное, как слепая, случайная комбинация сил без цели и мысли, легче тогда выносить мысль о страданиях мира, ибо нет тогда виновника им; все эти стоны и слезы, вся эта горечь жизни, все эти корчи смерти внушали бы тогда один только беспомощный ужас. Но если есть творец всего этого – о, тогда к ужасу присоединяется еще безграничное негодование!
Говоря так, Эзрар пришел в сильное волнение и я, желая как– нибудь его успокоить, вздумал привести одно соображение, казавшееся мне совершенно логичным и способным несколько умиротворить его взволнованную душу. Результат, увы! получился однако совершенно противоположный.
– Я понимаю, – сказал я, – что вы, отвыкшие видеть зло и страдание, так возмущаетесь при мысли о нем, я и сам, признаюсь, не совсем это понимаю, но, дорогой Эзрар, вы не подумали об одном: ведь страдание очищает, возвышает дух, и в этом, может быть, его оправдание.
Но Эзрар вскочил как ужаленный при этих словах и, весь дрожа, с бледным, искаженным лицом закричал:
– Молчите! Не смейте так говорить! Я не в состоянии перенести такого возмутительного рассуждения, все нутро мое переворачивается, слыша его. И понимаете ли вы, что вы говорите, как возмутительно жестоки слова ваши? Что бы вы сказали про человека, про отца, который старался бы превратить жизнь своего сына в беспрерывный ряд горестей и печалей, который всю жизнь терзал бы его телесно и душевно, довел бы его до самоубийства – и все под тем предлогом, что это совершенствует его дух? Вы не нашли бы достаточно сильных слов, чтобы заклеймить такого отца: злодей, негодяй, нравственный урод – вот названия, которые еще слишком слабы для такого действительно урода и изувера, для такого нравственно помешанного человека. С чувством непримиримого негодования, с чувством глубочайшего отвращения отвернулись бы вы от такого отца. И вы хотите оправдать страдания, причиняемые отцом небесным своим несчастным беспомощным детям на земле таким рассуждением! Не оправдание его, а страшное обвинение слышится в вашем рассуждении, обвинение в неслыханной жестокости, на какую мы, простые люди, считаем себя неспособными! Одною только любовью, одною ласкою и нежностью, одними только мягкими средствами, исключающими всякое страдание, всякое насилие, считаем мы себя вправе совершенствовать людей, и то, что мы считаем непростительным для себя, мы не можем считать простительным для божества или оправдывающим его. Нет! ему нет оправдания, как не может быть оправдания зла в мире. Цель не оправдывает дурные, жестокие средства. И если ваш отец небесный действительно такое бесчеловечное, жестокое существо, то мы отворачиваемся от него, мы не хотим его и знать, мы отрицаем его! Прочь! Прочь от нас!!
И он опустился в изнеможении, закрыв себе лицо руками, и долго просидел в этой позе.
– К счастью, – прибавил он, – такого жестокого чудовища по-видимому и нет. Было бы слишком ужасно, если бы оно существовало.
Затем он встал и произнес:
– Перестанем говорить об этом – это слишком мучительно для нас обоих, да и бесцельно, ибо, в конце концов, мы ничего обо всем этом не знаем и не можем шать. Мы можем только чувствовать, но чувства эти так преисполнены горечью, что не следует предаваться им бесцельно. Пойдемте лучше ужинать, уже пора.
И мы пошли, печально опустив головы, с тревогой в сердце, и я с грустью подумал: вот, не успел я, человек XIX века, прожить и двух дней в этой новой среде, такой тихой и мирной, как уже дважды возмутил царствующую здесь ясность духа, внеся сюда разлад и треволнение.
Ужин прошел как-то уныло и вяло, точно какая-то тень пробежала над всеми, ибо друзья заметили нашу сосредоточенность и молчаливость; они с удивлением посматривали на нас обоих и сами точно съежились, не проявляя своей обычной веселости и оживления. Все предложения устроить после ужина танцы или прогулку по морю были Эзраром немедленно отвергнуты под предлогом необходимости для меня покоя, и тотчас же по окончании он предложил мне пойти с ним в его палатку.