355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Мережковский » Рай земной или Сон в зимнюю ночь » Текст книги (страница 10)
Рай земной или Сон в зимнюю ночь
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 13:30

Текст книги "Рай земной или Сон в зимнюю ночь"


Автор книги: Константин Мережковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

Глава VII

Так кончил он свой рассказ, грозный, ужасный и, в то же время, радостный, светлый. Впереди меня сияло чудное ясное небо, но позади еще мерещились мрачные, черные грозовые тучи, навсегда теперь отошедшие вглубь веков. Но вот точно молния сверкнула в этих тучах, мгновенно озарив их ярким светом, – и я вдруг понял теперь со всею ясностью смысл совершившихся событий, я понял, каким путем достигли люди своего столь давно желанного счастья, так упорно не дававшегося им в руки. И я понял, почему оно так упорно им не давалось. Ведь счастье, в сущности, было всегда так близко, так доступно, так мало для этого всегда было нужно. Нужно было только одно: чтобы люди согласились, сговорились схватить его одним дружным движением руки. Но в этом-то и заключалось непреодолимое затруднение. Как могут десятки, сотни миллионов людей в чем бы то ни было сговориться, как могут они сознательно сойтись на чем-нибудь, хотя это что-нибудь и было бы до очевидности ясно и нужно для них всех. Только тогда, когда выделилась из человечества кучка людей, единодушно мысливших и хотевших, когда эти несколько волей слились в одну однообразную, могучую, сильную в своем единении волю, уничтожившую все прочие, – могло совершиться то дружное движение руки, которое было необходимо, чтобы схватить счастье. Пересоздать человечество, создать счастье на земле – этого не в состоянии было исполнить само человечество, для этого оно было слишком бессознательной, слишком стихийной силой. Для этого нужно было, чтобы из этой стихийной массы выделилась особая, сконцентрированная сознательная эссенция человечества, особый как бы орган его, орган устрояющий и направляющий, нечто надчеловеческое или внечеловеческое, что повело бы человечество не по слепым, неведомым путям, какими оно шло прежде, а по наперед намеченной дороге, наперекор даже стихийным силам природы, принужденным покорно склонить свои головы перед более могучей сознательной силой воли.

Только немногие могли в чем-нибудь сойтись и сговориться, и в самой этой малочисленности прежних обновителей, теперешних покровителей, и была их непреодолимая сила. Только так могли они выйти из среды стихийного человечества, стать в стороне от него и со стороны всесильно влиять своей волей на его судьбы. И чтобы осуществить эту волю, им необходимо было уничтожить остальные бесконечно разнообразные и потому друг друга уничтожающие воли; да, необходимо было истребить старое, дряхлое человечество, оставивши только одну зародышевую плазму, чтобы из нее воссоздать новое человечество – мне теперь и это стало совершенно ясно и понятно. Пересоздать человечество нельзя, как нельзя омолодить старый, дряхлый организм, его можно было только создать сызнова – и в этом был также залог их успеха.

И я понял также, что мысль, счастье и труд – это три такие элемента, которые несоединимы в одном лице, несовместимы друг с другом, как несоединимы огонь, вода и воздух, и только тогда, когда каждый из них выделился в нечто обособленное и олицетво– рился один – в покровителях, другой – в друзьях, третий – в рабах, стало возможным появление на земле и самого счастья в чистом его виде. Насильственно вместе соединенные они, как огонь, вода и воздух, могли произвести только хаос.

И я еще понял, что для того, чтобы все это уразуметь, и, уразумев, – единодушно захотеть, и, захотев, – достигнуть своей цели, нужно было человечеству предварительно испить чашу горечи всю до дна. И из рассказа Эзрара я увидел, что оно, бедное, испило ее до последней капли! Да, все, все мне теперь стало вдруг удивительно ясно и понятно.

Но Боже! на какую высоту я поднялся! Я едва различаю, что совершается у ног моих...

– Надеюсь, – снова заговорил между тем Эзрар, – что своим рассказом я несколько утолил ваше любопытство, и если это так, то взамен я также попрошу вас об услуге. Вот два дня, как вы живете среди нового человечества, вы видели нашу жизнь, вы многое узнали из разговоров со мною, скажите же совершенно искренно и откровенно, как вы находите: счастливы ли теперь люди? Вы человек свежий, и ваше мнение поэтому меня особенно интересует.

– Счастливы ли? О да, ответил я после нескольких минут раздумья, несомненно, счастье у вас есть, и гораздо больше, чем было его у нас, а главное – горя у вас нет. Но... я боюсь, что наши люди нашли бы ваше счастье все-таки малоценным. Оно какое-то элементарное и, кроме того, слишком материальное, слишком чувственное, в нем так мало духовного элемента. Дети, действительно, всегда счастливы, и им для этого немного нужно, но поэтому же оно и неполное, не глубокое, не серьезное – это ребячье счастье. Хорошо, конечно, и такое счастье, но разве это идеал, разве это такое состояние, при котором не оставалось бы больше ни к чему стремиться! Я могу представить себе иное счастье, более духовное, заключающееся, например, в наслаждении, доставляемом познаванием, мышлением, творчеством; преодолением препятствий, самоотвержением. Наконец, для верующих существует еще высокое наслаждение в любви к высшему существу, в стремлении к нему приблизиться. Ничего этого у вас нет. Не находите ли вы, что этим вы понизили уровень человеческого духа?

– Понизили? О да, да! – с живостью воскликнул он, – это верно, мы понизили уровень человеческого духа! мы упростили его! Такой высоты, до которой достигали иногда люди прежнего человечества, никто из наших друзей не достигает и не достигнет – об этом мы позаботимся! Но неужели вы не видите, что все, что нас окружает, все человечество, как оно есть, вся наша жизнь, все, что мы совершили и еще совершаем, все наши принципы, все, решительно все, есть не что иное, как сознательное осуществление этой одной основной идеи, величайшей из всех идей, когда-либо появлявшихся на земле, – идеи упрощения духа. Вот 200 лет как она царит над людским миром, она одна теперь им управляет, она всемирна, и, кто знает, быть может ее могущество еще более разрастется и расширится, быть может она распространится и за пределы земного шара и из всемирной станет когда-нибудь вселенской…

Да, мы упростили дух, и мы сделали это совершенно сознательно и намеренно. У прежних людей этот уровень был слишком приподнят; такой подъем духа, такие высокие порывы ума и чувства были неестественны для человека, несовместимы с жизнью его на земле, несовместимы со счастливой на ней жизнью. Вы и ваши преемники жили духом слишком широко, не по средствам, отпущенным природой, и, как всякая жизнь не по средствам, она неизбежно должна была вести к банкротству. Она и привела к нему и к его последствию – страданиям. Пусть духи – если они есть – живут главным образом или даже исключительно духовными интересами, но такие земные телесные существа, как люди, сотканные из нервов, пусть живут в свойственном им мире – мире объективном – радостями впечатлений, прежде всего, и радостями духа только постольку, поскольку они не мешают первым. И потом, не забудьте, что если мы понизили дух, то, в то же время, мы его и повысили, ибо до такого упадка, до которого доходили люди прежнего человечества, и притом большинства его, у нас они никогда не доходят и не дойдут. У нас нет ни гипертрофии, ни атрофии духа.

Я знаю, вы с своей точки зрения можете возразить мне на это, что и в земном человеке есть дух, и он, этот дух, есть даже самая важная и существенная часть его, и что если в нем дух есть, если есть духовный мир, то неизбежное следствие этого то, что и на земле человек существует ради этой существеннейшей части своей природы и что его кратковременное пребывание на ней не может быть ничем иным, как подготовлением к иному, более долговременному существованию вне земных интересов. И вы можете упрекнуть нас в том, что мы забываем эту отдаленную, но более важную цель, заботясь лишь о временном, земном существовании людей.

Возможно, что все это так. Мы скептики и потому готовы допустить и эту возможность, и тогда вы будете правы, давая жизни человека на земле такое назначение. Но вы будете не правы, если упрекнете нас в том, что мы ничего не делаем для подготовления людей к возможному иному существованию. Ибо если все это и так, как вы себе представляете, то все-таки наши люди, когда они явятся в другой, духовный мир такими, какие они есть, то есть невинными и добрыми детьми, то они предстанут вполне подготовленными для всякой иной жизни. Это будет чистый, неиспорченный материал, из которого легко можно будет сделать все, что угодно, и в сохранении этого материала чистым и неиспорченным и состоит тогда наша задача. И мы ее исполняем. Мы и тут правы, превратив людей в детей, "ибо их есть царствие небесное", как сказал ваш великий учитель.

Но заметьте, что если нас и ждет в будущем такая чисто индивидуальная духовная жизнь, в которую вы так сильно верите, то совершенно неизвестно еще, какова она будет. Вы, конечно, не сомневаетесь, что в конце концов она будет сплетением неизъяснимых радостей – ибо вам так этого хочется, вы так жаждете радостей! Возможно, но возможно также и то, что не радостями и блаженными восторгами встретит нас эта жизнь, а великим разочарованием, томлением и вечной неудовлетворенностью... И тогда, быть может, оглянутся наши друзья – уже не дети, а взрослые духи – на счастливые дни, проведенные на этих счастливых островках, и позавидуют они. быть может, своему счастливому детству. Не придется ли нам тогда и там предпринять ту же работу, которую мы совершили здесь, не будет ли и там наша задача состоять в упрощении жизни, в. понижении уровня духа с целью доставить ему хотя простое, но прочное счастье!

Оставим же духовное счастье до другого, духовного мира, если он есть, а пока – дадим людям немного земного счастья! Если же вы умеете здесь, на земле, соединить то и другое вместе – то научите нас: мы этого не умеем.

Научить! О Господи, но как же я научу его, когда и сам этого не знаю! Да и возможно ли соединить несоединимое?

И я молчал и только наслаждался той высотой, на которую слова Эзрара подняли мой дух, наслаждался, как должен наслаждаться орел, парящий в поднебесье, и, как ему, все события, все предметы казались мне в ином виде, в иных соотношениях, чем прежде. Он открыл мне горизонты, доселе мною совершенно невиданные, и я чувствовал, как во мне совершается внутренний переворот. Я еще не был убежден – но я уже убеждался...

Глава VIII

Было уже поздно, и по приглашению Эзрара я вошел в его палатку и лег на постель его сына.

– Спите, – сказал он, – вам давно пора отдохнуть. А я еще немного посижу у огня и помечтаю.

Но я не мог заснуть, я был слишком взволнован всем, что я узнал, обилием всех впечатлений. Ворочаясь с бока на бок, я, наконец, решился встать и выйти из палатки. И тут я увидел зрелище, которое приковало все мое внимание. Перед костром все еще сидел старик, но не один: вокруг него собралось человек 8-10 друзей, сидевших и лежавших в самых разнообразных и живописных позах. Все жадно впивались глазами в лицо старика, рассказывавшего им какую-то фантастическую сказку, видимо, сильно их заинтересовавшую. Луна взошла и освещала своим металлическим светом всю эту красивую группу, все эти тела, казавшиеся в своей неподвижности статуями, вылитыми из серебра.

Эта мирная, своеобразная картина, эта светлая, теплая южная ночь, этот лунный свет, под влиянием которого все предметы, все очертания деревьев, пальм удваивали свою таинственную поэтическую прелесть, эти изящные тела, принадлежащие таким чистым, добрым, милым существам, – все это произвело теперь на мои возбужденные нервы ошеломляющее впечатление. Одна из женщин сидела, прислонившись плечом к старику, и, слегка наклонив свою прелестную, окаймленную темными кудрями головку, задумчиво смотрела вдаль. Лунный свет падал ей прямо в лицо и я, как загипнотизированный, глядел на нее и не мог оторваться. Я стоял как раз напротив нее; она увидела меня, но не сделала никакого движения, только выражение лица ее изменилось: оно сделалось сосредоточенно-грустным, и пристальный взор ее с какой-то непонятной силой проникал мне прямо в душу, и от этого упорного взгляда ее мне стало бесконечно жутко. В то же время, все кругом начало сливаться и исчезать, осталась только одна эта женская головка, ярко освещенная лунным светом. И вдруг, о ужас! Лицо ее отделилось, заколыхалось в воздухе и медленно, плавно стало приближаться ко мне. Кровь застыла у меня в жилах, ужас и тоска сдавили мне сердце, и я хотел вскрикнуть – но не мог. А лицо это, мертвенно бледное, с зеленоватым металлическим блеском, все продолжало приближаться и, наконец, придвинувшись ко мне вплотную, своими широко раскрытыми неподвижными глазами взглянуло на меня в упор, и я в смертельном ужасе громко вскрикнул...

– Костя, милый, что с тобой, – заговорила мать моя, подбегая к моей постели, на которой я лежал, приподнявшись на локте, не понимая еще, что со мной и где я. Тяжелая тоска продолжала давить мне сердце, и я рыдал тяжело, как рыдают только взрослые, из глубины души.

– Что с тобой? Успокойся, дорогой мой мальчик, ты, верно, увидел дурной сон, продолжала она, обнимая и успокаивая меня.

– Света, света скорее! Зажги свечи, – крикнул я.

Но мать побежала отворять ставни. Так как было уже утро, и на дворе рассвело.

Из окон я увидел серое небо, хлопья снега, падавшего на землю, покрывая сплошной белой пеленой все неровности почвы, крыши строений, облепляя голые сучья деревьев. Свет я получил, но какой он был печальный, какой серый, какой холодный. А там, где-то вдали, в бесконечной дали воображения уже начали понемногу тускнеть чудные яркие картины, только что мною виденные с такою отчетливою ясностью, покрываясь какой-то легкой дымкой – дымкой забвения.

Итак – то был сон!

И мне не суждено вкусить радостей безоблачного счастья, к которому я был так близок, которого я почти касался рукой. Не суждено никогда! Никогда! хотя бы я прожил еще 100, 200, 300 лет...

И я закрыл глаза, чтобы еще раз возможно яснее представить себе чудные видения прошлой ночи. Вот они, мои дорогие друзья, я как будто их еще вижу... вот она, дивно красивая Лорелей, Стелла, вот они все, красивые, стройные, молодые, беззаботно смеющиеся, вот она, эта поэтическая бухта, вот и он, мой милый, дорогой Эзрар, я как будто еще чувствую его руку в своей, как будто слышу его тихую умную речь... вот она, эта изящная картина обедающих, живой каскад, танец мотыльков... О, Эзрар! как ты, бедный, огорчишься, когда заметишь мое исчезновение...

Но что это, я, кажется, еще грежу, ведь то был сон!

Но что не было сном – это мое возвращение к действительности. Печально было мое пробуждение. Опять я среди противных людей – алчных, грубых, глупых, бессердечных людей. Опять войска, фабрики, проценты, кабаки, школы, грубый рабочий, бьющий спьяна своих детей, тонкий вельможа, продающий свою совесть, честный труд до седьмого пота, бедный ученый в затхлой атмосфере лаборатории... Опять ужас смерти неизбежной, неотвратимой.

Не увижу я более и наготы. И не нужно! Прикрывайте, люди, свою наготу, наготу тела – одеждой, а наготу души – лицемерием. И то и другое у вас так некрасиво,

О, зачем увидел я этот сон! Как безотрадно отныне станет жить на земле! И кто захотел надругаться над моей и без того изболевшей душой? Какое жестокое, безжалостное существо послало мне эти яркие, радостно трепетавшие, золотисто-розовые лучи, которые так скоро потухли и после которых действительность кажется еще мрачнее.

И если то не был вещий сон, то что же ждет человечество впереди?

О люди, люди! О безумные, о несчастные люди, неужели вы никогда не осуществите мой сон!?

Приложение:

Ф. М. Достоевский «Великий инквизитор»

(«Братья Карамазовы», часть вторая, книга пятая, глава IV)

– Ведь вот и тут без предисловия невозможно, – то есть без литературного предисловия, тьфу! – засмеялся Иван, – а какой уж я сочинитель! Видишь, действие у меня происходит в шестнадцатом столетии, а тогда, – тебе, впрочем, это должно быть известно еще из классов, – тогда как раз было в обычае сводить в поэтических произведениях на землю горние силы. Я уж про Данта не говорю. Во Франции судейские клерки, а тоже и по монастырям монахи давали целые представления, в которых выводили на сцену мадонну, ангелов, святых, Христа и самого бога. Тогда все это было очень простодушно. В "Notre Dame de Paris" ("Собор Парижской богоматери", фр.) у Виктора Гюго в честь рождения французского дофина, в Париже, при, Людовике XI, в зале ратуши дается назидательное и даровое представление народу под названием: "Le bon jugement de la tres sainte et gracieuse Vierge Marie",("Праведный суд пресвятой и всемилостивой девы Марии", фр.) где и является она сама лично и произносит свой bon jugement. (праведный суд, фр.) У нас, в Москве, в допетровскую старину, такие же почти драматические представления, из Ветхого завета особенно, тоже совершались по временам; но, кроме драматических представлений, по всему миру ходило тогда много повестей и "стихов", в которых действовали по надобности святые, ангелы и вся сила небесная. У нас по монастырям занимались тоже переводами, списыванием и даже сочинением таких поэм, да еще когда – в татарщину. Есть, например, одна монастырская поэмка (конечно, с греческого): "Хождение богородицы по мукам", с картинами и со смелостью не ниже дантовских. Богоматерь посещает ад, и руководит ее "по мукам" архангел Михаил. Она видит грешников и мучения их. Там есть, между прочим, один презанимательный разряд грешников в горящем озере: которые из них погружаются в это озеро так, что уж и выплыть более не могут, то "тех уже забывает бог" – выражение чрезвычайной глубины и силы. И вот, пораженная и плачущая богоматерь падает пред престолом божиим и просит всем во аде помилования, всем, которых она видела там, без различия. Разговор ее с богом колоссально интересен. Она умоляет, она не отходит, и когда бог указывает ей на прогвожденные руки и ноги ее сына и спрашивает: как я прощу его мучителей, – то она велит всем святым, всем мученикам, всем ангелам и архангелам пасть вместе с нею и молить о помиловании всех без разбора. Кончается тем, что она вымаливает у бога остановку мук на всякий год, от великой пятницы до троицына дня, а грешники из ада тут же благодарят господа и вопиют к нему: "Прав ты, господи, что так судил". Ну вот и моя поэмка была бы в том же роде, если б явилась в то время. У меня на сцене является он; правда, он ничего и не говорит в поэме, а только появляется и проходит. Пятнадцать веков уже минуло тому, как он дал обетование прийти во царствии своем, пятнадцать веков, как пророк его написал: "Се гряду скоро". "О дне же сем и часе не знает даже и сын, токмо лишь отец мой небесный", как изрек он и сам еще на земле. Но человечество ждет его с прежнею верой и с прежним умилением. О, с большею даже верой, ибо пятнадцать веков уже минуло с тех пор, как прекратились залоги с небес человеку:

Верь тому, что сердце скажет,

Нет залогов от небес.


И только одна лишь вера в сказанное сердцем! Правда, было тогда и много чудес. Были святые, производившие чудесные исцеления; к иным праведникам, по жизнеописаниям их, сходила сама царица небесная. Но дьявол не дремлет, и в человечестве началось уже сомнение в правдивости этих чудес. Как раз явилась тогда на севере, в Германии, страшная новая ересь. Огромная звезда, «подобная светильнику» (то есть церкви), «пала на источники вод, и стали они горьки». Эти ереси стали богохульно отрицать чудеса. Но тем пламеннее верят оставшиеся верными. Слезы человечества восходят к нему по-прежнему, ждут его, любят его, надеются на него, жаждут пострадать и умереть за него, как и прежде... И вот столько веков молило человечество с верой и пламенем: «Бо господи явися нам», столько веков взывало к нему, что он, в неизмеримом сострадании своем, возжелал снизойти к молящим. Снисходил, посещал он и до этого иных праведников, мучеников и святых отшельников еще на земле, как и записано в их «житиях». У нас Тютчев, глубоко веровавший в правду слов своих, возвестил, что:

Что непременно и былоУдрученный ношей крестной.

Всю тебя, земля родная,

В рабском виде царь небесный


Исходил благословляя. так, это я тебе скажу. И вот он возжелал появиться хоть на мгновенье к народу – к мучающемуся, страдающему смрадно-грешному, но младенчески любящему его народу. Действие у меня в Испании, в Севилье, в самое страшное время инквизиции, когда во славу божию в стране ежедневно горели костры и:

В великолепных автодафе

Сжигали злых еретиков.


О, это конечно, было не то сошествие, в котором явится он. По обещанию своему, в конце времен во всей славе небесной и которое будет внезапно, «как молния, блистающая от востока до запада». Нет, он возжелал хоть на мгновенье посетить детей своих и именно там, где как раз затрещали костры еретиков. По безмерному милосердию своему; он проходит еще раз между людей в том самом образе человеческом, в котором ходил три года между людьми пятнадцать веков назад. Он снисходит на «стогны жаркие» южного города, как раз в котором всего лишь накануне в «великолепном автодафе», в присутствии короля, двора, рыцарей, кардиналов и прелестнейших придворных дам, при многочисленном населении всей Севильи, была сожжена кардиналом великим инквизитором разом чуть не целая сотня еретиков ad majorem gloriam Dei*(к вящей славе господней, лат.) Он появился тихо, незаметно, и вот все – странно это – узнают его. Это могло бы быть одним из лучших мест поэмы, то есть почему именно узнают его. Народ непобедимою силой стремится к нему, окружает его, нарастает кругом него, следует за ним. Он молча проходит среди их с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Солнце любви горит в его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он простирает к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к нему, даже лишь к одеждам его, исходит целящая сила. Вот из толпы восклицает старик, слепой с детских лет: «Господи, исцели меня, да и я тебя узрю», – и вот как бы чешуя сходит с глаз его, и слепой его видит. Народ плачет и целует землю, по которой идет он. Дети бросают пред ним цветы, поют и вопиют ему: «Осанна!» Это он, это сам он, – повторяют все, – это должен быть он, это никто как он. Он останавливается на паперти Севильского собора в ту самую минуту, когда во храм вносят с плачем детский открытый белый гробик: в нем семилетняя девочка, единственная дочь одного знатного гражданина. Мертвый ребенок лежит весь в цветах. «Он воскресит твое дитя»,– кричат из толпы плачущей матери. Вышедший навстречу гроба соборный патер смотрит в недоумении и хмурит брови. Но вот раздается вопль матери умершего ребенка. Она повергается к ногам его: «Если это ты, то воскреси дитя мое!» – восклицает она, простирая к нему руки. Процессия останавливается, гробик опускают на паперть к ногам его. Он глядит с состраданием, и уста его тихо и еще раз произносят: «Талифа куми» – «и восста девица». Девочка подымается в гробе, садится и смотрит, улыбаясь, удивленными раскрытыми глазками кругом. В руках ее букет белых роз, с которым она лежала в гробу. В народе смятение, крики, рыдания, и вот, в эту самую минуту вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал великий инквизитор. Это девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с иссохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых еще светится, как огненная искорка, блеск. О, он не в великолепных кардинальских одеждах своих, в каких красовался вчера пред народом, югда сжигали врагов римской веры, – нет, в эту минуту он лишь в старой, грубой монашеской своей рясе. За ним в известном расстоянии следуют мрачные помощники и арабы его и «священная» стража. Он останавливается пред толпой и наблюдает издали. Он все видел, он видел, как поставили гроб у ног его, видел, как воскресла девица, и лицо его омрачилось. Он хмурит седые густые брови свои, и взгляд его сверкает зловещим огнем. Он простирает перст свой и велит стражам взять его. И вот, такова его сила и до того уже приучен, покорен и трепетно послушен ему народ, что толпа немедленно раздвигается пред стражами, и те, среди гробового молчания, вдруг наступившего, налагают на него руки и уводят его. Толпа моментально, вся как один человек, склоняется головами до земли пред старцем инквизитором, тот молча благословляет народ и проходит мимо. Стража приводит пленника в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании святого судилища и запирает в нее. Проходит день, настает темная, горячая и «бездыханная» севильская ночь. Воздух «лавром и лимоном пахнет». Среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверь за ним тотчас же запирается. Он останавливается, при входе и долго, минуту или две, всматривается в лицо его. Наконец, тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит ему:

– Это ты? Ты? – Но, не получая ответа, быстро прибавляет: – Не отвечай, молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком знаю, что ты скажешь. Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли это, или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли, знаешь ты это? Да, ты, может быть, это знаешь, – прибавил он в проникновенном раздумье, ни на мгновение не отрываясь взглядом от своего пленника.

– Я не совсем понимаю, Иван, что это такое? – улыбнулся все время молча слушавший Алеша, – прямо ли безбрежная фантазия, или какая-нибудь ошибка старика, какое-нибудь невозможное qui pro quo.("одно вместо другого", путаница, недоразумение, лат.)

– Прими хоть последнее, – рассмеялся Иван, – если уж тебя так разбаловал современный реализм, и ты не можешь вынести ничего фантастического – хочешь qui pro quo, то пусть так и будет. Оно правда, – рассмеялся он опять, – старику девяносто лет, и он давно мог сойти с ума на своей идее. Пленник же мог поразить его своею наружностью. Это мог быть, наконец, просто бред, видение девяностолетнего старика пред смертью, да еще разгоряченного вчерашним автодафе во сто сожженных еретиков. Но не все ли рав– но нам с тобою, что qui pro quo, что безбрежная фантазия? Тут дело в том только, что старику надо высказаться, что, наконец, за все девяносто лет он высказывается и говорит вслух то, о чем все девя– носто лет молчал.

– А пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова?

– Да так и должно быть во всех даже случаях, – опять засмеялся Иван. – Сам старик замечает ему, что он и права не имеет ничего прибавлять к тому, что уже прежде сказано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная черта римского католичества, по моему мнению по крайней мере: "все, дескать, передано тобою папе, и все, стало быть, теперь у папы, а ты хоть и нe приходи теперь вовсе, не мешай, до времени по крайней мepe". В этом смысле они не только говорят, но и пишут, иезуиты по крайней мере. Это я сам читал у их богословов. "Имеешь ли ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира, из которого ты пришел? – спрашивает его мой старик, и сам отве– чает ему за него, – нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей свобода, за которую ты так стоял, когда был на земле. Все, что ты вновь возвестишь, посягнет на свободу веры людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры тебе была дороже всего еще тогда, полторы тысячи лет назад. Не ты ли так часто тогда говорил: "Хочу сделать вас свободными". Но вот ты теперь увидел этих "свободных" людей, – прибавляет вдруг старик со вдумчивою смешкой. – Да, это дело нам дорого стоило, – продолжает он, строго смотря на него, – но мы докончили наконец это дело во имя твое. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но теперь это кончено, и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смотришь на меня кротко и не удостаиваешь меня даже негодования? Но знай, что теперь и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к ногам нашим. Но это сделали мы, а того ль ты желал, такой ли свободы?"

– Я опять не понимаю, – прервал Алеша, – он иронизирует, смеется.

– Нимало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они побороли свободу и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми. "Ибо теперь только (то есть он, конечно, говорит про инквизицию) стало возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупреждали. – говорит он ему. – ты не имел недостатка в предупреждениях и указаниях, но ты не послушал предупреждений, ты отверг единственный путь, которым можно было устроить людей счастливыми, но, к счастью, уходя, ты передал дело нам. Ты обещал, ты утвердил своим словом, ты дал нам право связывать и развязывать, и уж, конечно, не можешь и думать отнять у нас это право теперь. Зачем же ты пришел нам мешать?"

– А что значит: не имел недостатка в предупреждении и указании? – спросил Алеша.

– А в этом-то и состоит главное, что старику надо высказать.

"Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, – продолжает старик, – великий дух говорил с тобой в пустыне, и нам передано в книгах, что он будто бы "искушал" тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил тебе в трех вопросах, и что ты отверг, и что в книгах названо "искушениями"? А между тем, если было когда-нибудь на земле совершено настоящее громовое чудо, то это в тот день, в день этих трех искушений. Именно в появлении этих трех вопросов и заключалось чудо. Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в клигах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных – правителей, первосвященников, ученых, философов, поэтов, и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех словах, в трех только фразах человеческих, всю будущую историю мира и человечества – то думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены тебе тогда могучим и умным духом в пустыне? Уж по одним вопросам этим, лишь по чуду их появления, можно понимать, что имеешь дело не с человеческим текущим умом, а с вековечным и абсолютным. Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле. Тогда это не могло быть еще так видно, ибо будущее было неведомо, но теперь, когда прошло пятнадцать веков, мы видим, что все в этих трех вопросах до того угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю