Текст книги "Том 3. Повести и рассказы"
Автор книги: Константин Станюкович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
И с этими словами Рудницкий ушел.
VI
Прошел год со времени этого странного свидания. О Рудницком я ничего не слыхал, как вдруг получаю от Петровского письмо, в котором он, между прочим, сообщал, что старик по-прежнему служит у него и собирается издавать с кем-то газету.
«Это будет, – по словам Рудницкого, – орган честных русских людей». «Эта идея тешит бедного старика», – прибавлял Петровский.
Рудницкий в роли руководителя общественного мнения!
Это уж было совсем неожиданной новостью, хотя и не невероятной по нынешним временам.
Рождественская ночь *
Волшебная тропическая ночь, вслед за закатом солнца, почти внезапно опустилась над Батавией * и, благодаря ветерку, дувшему с моря, дышала нежной прохладой, казавшейся таким счастьем после палящего зноя дня. Мириады звезд зажглись на небе, и луна, круглая и полная, лила свой серебристый свет с высоты бархатисто-темного купола и, медленно плывя, казалась задумчивой и томной.
В эту чудную ночь, накануне Рождества Христова, белый катер с клипера «Забияка», стоявшего верст за шесть, за семь на рейде, – дожидался у одной из пристаней нижней части города господ офицеров, бывших на берегу.
Эта нижняя, «деловая» часть города с конторами, пакгаузами * , лавками, складами и тесно скученными домами, исключительно населенная туземцами – малайцами и метисами, да пришлыми китайцами, ютилась почти у самого моря, кишащего акулами и кайманами, в нездоровой, сырой и болотистой местности. Настоящие хозяева острова Явы, голландцы, жили наверху, на горе, в европейской Батавии, роскошном, чистом городке изящных домов, вилл и гостиниц, тонувшем в густой зелени садов и парков, в которых высились гигантские пальмы. Оттуда с ранней зари деловые люди спускались в малайский квартал и в десять часов утра уже возвращались домой в свои прохладные дома. Адская жара заставляла прекращать занятия, возобновлявшиеся снова за несколько часов до заката и оканчивающиеся часов в десять вечера.
Оживленная и шумная днем жизнь в малайском квартале затихла. Огоньки в маленьких домах потухли, и узкие и грязные, прорезанные смертоносными каналами, улицы нижнего города опустели. Даже не видно было шныряющих у пристаней ночных темнокожих фей-малаек, чтобы смущать матросов всевозможных национальностей, давно не бывших на берегу, и своим более чем откровенным нарядом, и выразительными пантомимами, и острым, неприятным запахом кокосового масла, которым малайки расточительно пользуются, смазывая им и волосы, и руки, и шею. Пусто везде. Изредка лишь мелькнет громадный бумажный фонарь запоздалого разносчика всяких товаров, китайца – этого еврея почти всего востока, возвращающегося из верхнего города, от варваров, к себе домой на отдых.
Где-то вблизи на рейде, на каком-то судне пробило шесть склянок – одиннадцать часов. Туземец спит. У пристани и далеко кругом стоит мертвая тишина с однообразным шепотом морского прибоя, который нежно лижет береговой вязкий песок. Только по временам эта торжественная, полная какой-то таинственности, тишина тропической ночи нарушается вдруг шумными всплесками, когда крокодил, после дневного крепкого сна на отмелях под отвесными лучами солнца, забавляется в воде, ловя добычу.
И снова тишина.
Русские матросы с «Забияки», катерные гребцы, в ожидании господ, находились все на катере. Лунный свет падал на их белые рубахи и захватывал некоторые лица. Несколько человек, растянувшись под банками, сладко спали. Один чернявый молодой матросик задумчиво и как-то вопросительно поглядывал то на мерцающие звезды, то на сверкающую серебром полосу моря и видимо думал какую-то думу, судя по его напряженно-строгому лицу. По временам, когда раздавались всплески, он вздрагивал и пугливо озирался на товарищей. А человек шесть или семь собрались около кормы и, рассевшись по бортам на сиденьях, вели беседу как-то особенно тихо, почти шепотом, словно бы боясь нарушить тишину этой волшебной ночи и точно несколько пугаясь ее жуткой таинственности. Дымок нескольких курящихся трубочек с острым запахом махорки приятно щекотал обоняние беседующих гребцов.
Кроме русского катера, у пристани не было ни одной шлюпки.
Матросы вспоминали о России, о празднике на родине, высказывали желание поскорей вернуться домой, особенно те, которые по возвращении рассчитывали на отставку или, по крайней мере, на бессрочный отпуск. Вот уж третье Рождество они встречают в «чужих» и «жарких» местах… Опротивело… Скорей бы вернуться!
И несмотря на жизнь, хотя полную опасностей, но все-таки относительно сносную (на клипере и командир, и офицеры были люди порядочные и матросов не теснили) и сытую, каждого из матросов тянуло туда, на север, на далекую родину с ее бедами и нуждой, с покосившимися избами, соснами и елями, снегом и морозами.
После этих воспоминаний все как-то притихли. Несколько минут длилось молчание.
– Гляди… Звезда упала… Еще… И куда она падает, братцы? – тихо спросил чернявый матрос.
– В окиян, известно. Опричь окияна ей некуда упасть! – отвечал пожилой здоровый матрос уверенным тоном.
– А ежели на землю? – спросил кто-то.
– Нельзя, потому все как есть расшибет. По самой этой причине бог и валит звезду в море… Туда, мол, тебе место…
Чернявый матросик, видимо неудовлетворенный этим объяснением, снова стал глядеть на небо.
И необыкновенно приятный грудной голос загребного Ефремова заговорил:
– Это бог виноватую звезду наказывает… Потому звезды тоже бунтуют… И особенно много, братцы, падает их в эту ночь…
– По какой такой причине, братец? – задорно спросил пожилой, плотный матрос.
– А по такой причине, милый человек, что в эту ночь не бунтуй, а веди себя смирно, потому как в эту самую ночь Спаситель родился… Великая эта ночь… Нашему рассудку и не понять… И как ежели подумаешь, что родился он в бедности, пострадал за бездольных людей и принял смерть на кресте, так наши-то все горя ничего не стоят… Ни одной полушки!.. Да, братцы, великая эта ночь. И кто в эту ночь обидит младенца, – тому великое будет наказание… Так старик один божественный мне сказывал, странник. В книгах, говорит, все показано…
– Ишь ты, подлый!.. Так и мутит воду! – проговорил кто-то, когда послышался вблизи всплеск воды…
– Нешто крокодил?
– Кому другому… Гляди – башка его над водой…
Все глаза устремились на одну точку. На освещенной светом луны полосе воды видна была отвратительная черная голова каймана, тихо плывшего неподалеку от шлюпки к берегу.
– Погани-то всякой в этих местах!.. И крокодил, и акула проклятая… Сказывают, на берегу, в лесах и тигра… Однако загуляли что-то наши офицеры на берегу, братцы… Скоро и полночь… А ты, Живков, что все на небо глаза пялишь? Ай любопытно? Не про нас, брат, писано! – проговорил, обращаясь к чернявому матросику, пожилой, плотный матрос.
В эту минуту с берега вдруг донесся чей-то жалобный крик.
Матросы притихли. Кто-то сказал:
– А ведь это дите плачет…
– Дите и есть… По ближности где-то… Ишь, горемычный, заливается… Заплутал, что ли…
– Кто-нибудь при ем должен быть…
Жалобный, беспомощный плач не прекращался.
– Сходил бы кто посмотреть, что ли? – заметил плотный, пожилой матрос, не двигаясь, однако, сам с места.
– Куда ходить? Офицеры могут вернуться, а гребца нет! – строго проговорил унтер-офицер, старшина на катере.
– И то правда! – сказал плотный матрос.
– Что ж, так и бросить без призора младенца в этакую ночь? – раздался приятный тенорок загребного Ефремова. – А ежели он один да без помощи?.. Это, Егорыч, не того… неправильно…
– Я мигом вернусь, Андрей Егорыч, только взгляну, в чем причина! – взволнованно проговорил чернявый матросик. – Дозвольте…
– Ну, ступай… Только смотри, Живков, не заблудись…
– И я с ним, Егорыч! – вымолвил Ефремов.
И оба матроса, выскочив из катера, бегом побежали по пустынному берегу на плач ребенка…
И очень скоро, почти у самого моря, они увидали крошечного черномазого мальчика в одной рубашонке, завязшего в мокром рыхлом песке.
Около не было ни души.
Матросы удивленно переглянулись.
– Эка идолы!.. Эка бесчувственные!.. Бросили ребенка… Это, брат Живков, неспроста… Погубить хотели младенца… Тут бы его крокодил и сожрал!.. Гляди… Ишь плывет… Почуял, видно…
И Ефремов взял на руки ребенка.
– А что же мы с ним будем делать?
– Что делать?.. Возьмем на катер… Там видно будет!.. Ну ты, малыш, не реви! – ласково говорил Ефремов, прижимая ребенка к своей груди. – Это сам господь тебя вызволил…
Велико было изумление на катере, когда минут через десять вернулись оба матроса с плачущим ребенком на руках и рассказали, как его нашли.
Унтер-офицер не знал, как ему и быть.
– Зачем вы его принесли? – строго спрашивал он, хотя сам в душе и понимал, что нельзя же было оставить ребенка.
– То-то принесли! И ты бы принес! – мягко и весело отвечал Ефремов. – Ребята, нет ли у кого хлеба?.. Он, може, голоден?..
Все матросы смотрели с жалостью на мальчика лет пяти. У кого-то в кармане нашелся кусок хлеба, и Ефремов сунул его малайчонку в рот. Тот жадно стал есть.
– Голоден и есть… Ишь ведь злодеи бывают люди!..
– А все-таки, ребята, нас за этого мальчонка не похвалят! Ишь пассажир объявился какой! – снова заметил унтер-офицер.
– Там видно будет, – спокойно и уверенно отвечал Ефремов. – Может, и похвалят!
Ребенок скоро заснул на руках у Ефремова. Он прикрыл его чехлом от парусов. И его некрасивое, белобрысое, далеко не молодое лицо светилось необыкновенной нежностью.
Скоро приехали с берега в двух колясках офицеры. Веселые и слегка подвыпившие, они уселись на катер.
– Отваливай!
– Ваше благородие, – проговорил старшина, обращаясь к старшему из находившихся на катере офицеров, – осмелюсь доложить, что на катер взят с берега пассажир…
– Какой пассажир?
– Малайский, значит, мальчонка… Так как прикажете, ваше благородие?..
– Какой мальчонка? Где он?
– А вот спит под банкой у Ефремова, ваше благородие…
И унтер-офицер объяснил, как нашли мальчонку.
– Ну что ж?.. Пусть едет с нами… Фок и грот поднять! – скомандовал лейтенант.
Паруса были поставлены, и шлюпка ходко пошла в полветра на клипер.
Ефремов уложил найденыша в свою койку и почти не спал до утра, поминутно подходя к нему и заглядывая, хорошо ли он спит.
Наутро доложили о происшествии капитану, и он разрешил оставить мальчика на клипере, пока клипер простоит в Батавии. В то же время он дал знать о ребенке губернатору, и маленького малайца обещали поместить в приют.
Неделю прожил маленький найденыш на клипере, и Ефремов пестовал его с нежностью матери. Мальчику сшили целый костюм и обули. И когда накануне ухода полицейский чиновник приехал за мальчиком, матросы через боцмана просили старшего офицера испросить у капитана разрешение оставить найденыша на клипере.
И Ефремов, успевший за это время привязаться к мальчику, ждал капитанского ответа с тревожным нетерпением.
Капитан не согласился.
Долго потом Ефремов вспоминал рождественскую ночь и этого чуть было не погибшего мальчика, успевшего найти уголок в его сердце.
Дяденька Протас Иванович *
I
Не он ли, Протас Иванович, пользовавшийся в Коломне и на Песках, где живут многочисленные его родственники, репутацией человека гениального ума («готовился в ветеринары, а куда метнул!» – прибавляли обыкновенно при этом), не стеснявшегося попросту говорить «правду-матку» в глаза непосредственному своему начальству, – не он ли, бывало, торжественно восклицал, бия увесистым кулаком по своей широчайшей груди:
– У меня хищение?! Я давно искоренил хищение. У меня строгий порядок… Чиновник у меня – верный, добрый, бессребреный чиновник… У меня…
И, не находя более слов, под бременем охватывавших его благородных чувств, дяденька Протас Иванович обыкновенно схватывал меня за руку и подводил к стене кабинета, которая сплошь была увешана различными картами и таблицами.
– Смотри, скептик!.. Видишь? У меня тут всё, как на ладони! Весь механизм администрации в графическом изображении. Отсюда я все вижу и все знаю…
Я обыкновенно смотрел на эти красиво раскрашенные карты и таблицы, пестревшие красными, синими, зелеными и черными кружками, линиями и черточками, против которых стояли красиво выведенные цифры, – и восхищался.
– Действительно, дяденька… Превосходные таблицы!
– То-то! На них все показано… все до малейшей подробности…
– Верны ли они?
– Я, братец, два года этим занимался… Двенадцать чиновников работали над ними…
– Положим, дяденька, по этим таблицам вы можете представлять себе…
– Не представлять, а знать! – резко перебивал Протас Иванович.
– Но есть ли у вас диаграмма нравственных качеств ваших подчиненных?..
Дяденька, питавший необычайную слабость к всевозможным статистическим таблицам и графическим изображениям, на минуту был озадачен моим вопросом.
«В самом деле, не дал ли он маху? Почему у него нет такой таблицы?» – говорило, казалось, его широкое, скуластое лицо, на котором блестели маленькие глазки. Мысль эта, по-видимому, очень заинтересовала его, и гениальная голова уже разрабатывала ее с быстротой, обычной в характере Протаса Ивановича Мордасова.
Недаром он часто говорил: «Во всем нужны, братец, быстрота и русская сметка… Русский человек всякое дело обмозгует. Вот я по ветеринарии курс кончил, а слава богу… Да назначь меня хоть адмиралом… не бойсь, не ударю лицом в грязь… Главное: здравый смысл!»
– Такой таблички у меня, по правде сказать, нет! – ответил, наконец, дяденька и даже несколько сконфузился. – Но ты мне подал мысль… Я прикажу составить такую… Как ты назвал?
– Диаграмма…
– Да, диаграмму… Завтра же велю сделать… Это в самом деле очень просто и удобно… Вместо того чтобы справляться в списке о чиновниках, я сейчас же взгляну на таблицу и… шабаш! Вполне благонадежный чиновник будет обозначен лиловым кружком, просто благонадежный – синим, а внушающий опасения – черным… Это, братец, отлично!..
Через два дня в кабинете прибавилась новая таблица, и дядя ликовал. Показывая мне ее, он, впрочем, заметил:
– Конечно, табличка облегчает справки, но я и без нее отлично знаю, каковы у меня подчиненные… Превосходно знаю. Выбор у нас не то, что в других местах. Я сперва выисповедаю человека, и как он уйдет от меня, я его насквозь понимаю… Конечно, кое-какие злоупотребления могут быть – тут никто ничего не поделает – но чтобы хищение, систематическое хищение… никогда!
– Трудно, дяденька, ручаться по нонешним временам.
– Зарядил: трудно… Я и жалованье прибавил, и, наконец, у меня знают, как я на хищение смотрю… Хищник у меня, братец, держись только… Ты, верно, не читал моих циркуляров? Некоторые из них в газетах даже были напечатаны как образец… Прочитай-ка, да и говори потом…
И дяденька дал мне довольно большой томик приказов и циркуляров, в которых увещательных и грозных посланий насчет хищения было немало. В одном из таких посланий, между прочим, говорилось: «Хищение будет мною преследоваться по всей строгости законов. Все можно извинить, но хищение никогда. Хищение – это язва, разъедающая наш организм; я надеюсь, что наш округ останется чист от каких бы то ни было нареканий в лихоимстве» и так далее. В послании, появившемся вслед за назначением Протаса Ивановича на место, было изображено: «Я считаю долгом объясниться коротко и ясно. Я простой русский человек и изворотов не люблю. Бескорыстие, правдивость и трудолюбие – вот главнейшие качества, составляющие украшение человека, а тем более чиновника. С ними всякий может смело рассчитывать на меня. Я жажду правды, одной правды и ничего более! Пусть каждый смотрит на меня не как на начальника, а как на старшего товарища и попросту, по-русски, говорит в глаза „правду-матку“… Но да трепещет лихоимец, если только таковой скрывается между нами. Пусть лучше он заранее бросает службу, – иначе его ждет немилосердная кара. С хищниками я буду беспощаден. Ни слезы, ни раскаяние, ни многочисленное семейство – ничто не остановит меня… Каждая неправильно стяжанная у казны копейка есть преступление, ничем не оправдываемое».
В Коломне и на Песках эти послания нередко читались вместо посланий святых апостолов, на сон грядущий, и производили немалую сенсацию среди бесчисленной родни Протаса Ивановича.
– Протас-то Иванович каков! Готовился в ветеринары, а теперь… поди ты!
– Ум, ум-то какой!.. А ведь обучался на медные деньги!
– И правду-то как любит! Намедни, слышал?.. Приехал он в Петербург и явился к князю Остроленкову. Ну, там, разумеется, все по этикету, у князя-то, как следует в высшем обществе, а наш-то простец этого не любит… Князь спрашивает о чем-то дяденькиного мнения, а он-то, наш Протас Иваныч, начистоту: «Извините, говорит, ваше сиятельство, я, говорит, русский, простой человек, я, говорит, не знаю по-французски и всяких, говорит, там выкрутасов… Я от души, напрямки». Да так-таки прямо и выложил ему свою душу-то!
– А князь что?..
– Его сиятельство тоже настоящий русский человек. Он потрепал Протаса Иваныча по плечу так ласково и говорит: «Правды-то нам и нужно, Протас Иванович! Все нынче изолгались и врут, говорит, как сивые мерина. Я и не знаю, кому верить… Так как же не ценить нам таких простых людей, как вы». При этих словах и Протас Иваныч не выдержал – ты знаешь ведь его сердце? – он заплакал и от полноты чувств князя-то в ручку, а сам шепчет: «Не обессудьте, ваше сиятельство! Я, говорит, не могу, сердце переполнено от таких слов… Я русак бесхитростный». И тогда его сиятельство изволили обнять его, и, обнявшись, они простояли так минуты две и оба плакали… А за правду-то Протасу Иванычу велели выдать подъемных две с половиной тысячи… И то сказать: мундирчик-то на нем был ветхенький; его сиятельство обратили внимание, а Протас Иваныч на это замечание опять-таки прямо, наотмашь: «Не из чего мне, ваше сиятельство, новых мундирчиков шить. Можно походить и в старом мундирчике, подкладочку новую ластиковую поставить, что ли, если душа чистая». И тут же, попросту, продекламировал:
Вот идет Петрушка —
Черный трубочист,
Хоть лицом он грязен,
Но душою чист…
Его сиятельству очень понравился этот стишок… Он несколько раз заставил Протаса Иваныча повторить его и просил записать на память, причем, как рассказывал Протас Иваныч, дал о стишке такой одобрительный отзыв: «Стишок отменно хорош и остроумен. Автор выразил в нем патриотические чувства и зрелый талант».
II
Одним словом, про дяденьку Протаса Ивановича ходило немало рассказов, свидетельствующих об его уме, находчивости, бескорыстии и, главное, об его способности резать «правду-матку», ни перед кем не стесняясь, с наивной грубостью медведя и с чистосердечием откровенного человека.
И – что всего удивительнее – эта откровенность не только не представляла неудобств, а, напротив, усеяла жизненный путь Протаса Ивановича розами и фиалками.
Протас Иванович еще и в молодых годах не стеснялся резать «правду-матку» и этим самым отличался от своих товарищей по успехам в жизни. Товарищи его не столь плотные, как дяденька, не имели такого пристрастия к откровенности и, напротив, достигли успехов тощим видом, скромностью и готовностью иметь столько правд у себя в боковом кармане, сколько находилось над ними начальников.
Дяденьке Протасу Ивановичу, очевидно, не к лицу были такие приемы. Он и в молодые годы был коренаст и необыкновенно толст, имел широкую грудь и короткую шею, на которой была помещена большая голова, с трудом поворачивающаяся, точно она была пришита к затылку. С такою наружностью как ни ухитряйся, а трудно пробраться в задний карман начальства и сидеть в нем, как в маленьком раю. Тощему это можно, а толстому – нельзя. И как ни старайся, а никак не сделаешь из румяного, брызжущего здоровьем, широкого мясистого лица с вечно веселой улыбкой – той изжелта-бледной физиономии без улыбки, а с одной только готовностью умереть во всякое время дня и ночи, – которой обыкновенно отличаются худощавые люди, достигающие намеченной цели тихонько, не торопясь, более помалчивая, чем болтая.
А мой дяденька к тому же был болтлив, как сорока. Он болтал, не останавливаясь, кряду по пяти часов, сидя за своим письменным столиком, – и как он ухитрялся, это уж его дело, – но только порученные ему дела исполнялись как следует тощими переписчиками. Он, бывало, подмахнет и опять болтает насчет того, что без правды никак нельзя жить на свете такому толстому и веселому человеку.
Он и тогда уж резал «матку-правду», так что худощавые его товарищи не без удовольствия чаяли, что скоро Протаса Ивановича уберут и заменят его тощим человеком. Однажды он так горячо объяснял своему непосредственному начальнику о том, что он русский человек и – «уж прошу меня простить» – любит по простоте резать «матку-правду» (эти два слова были его любимыми и впоследствии он даже испросил разрешение включить их в свой герб), что все худощавые ждали неминуемого скандала, так неистово Протас Иванович бил себя в грудь кулаком и так громко говорил в глаза такие вещи, о которых обыкновенно только думают. Но, к общему изумлению, никакого скандала не произошло. Напротив, непосредственный начальник (тоже из худощавых) как-то особенно пристально взглядывал на Протаса Ивановича и, когда последний несколько успокоился, вытер слезу благородного негодования, стер пот со своего лба и перестал терзать свою широкую грудь увесистым кулаком, худощавый начальник тихо, с едва заметной улыбкой на тонких губах, взял его под руку, отвел к себе в кабинет и спросил:
– А сколько вам лет, молодой человек?
– Двадцать семь!
– Вы, молодой человек, далеко пойдете… В вас оригинальность есть… Впрочем, как же и не быть?.. Эк вас разнесло как! – улыбнулся начальник не то насмешливо, не то как-то загадочно. – Вам нельзя, как нам, худощавым… Хе… хе… хе… А за вашу правду благодарю… очень даже, но жаль, молодой человек, что я не могу воспользоваться ею как следует… Вы, верно, еще не знаете?.. Я уволен в отставку и… – худощавый запнулся, – и уж не имею возможности оценить вашей прямоты по достоинству!
Худощавый протянул руку и взглянул опять в глаза Протасу Ивановичу, но – странное дело! – Протас Иванович осовел, лицо его вдруг потеряло выражение благородного негодования, и глаза как-то смотрели вкось, избегая встречи с глазами бывшего непосредственного начальника.
– Ну, желаю вам, молодой человек, всего хорошего… Если, когда что… не забудьте и нас… Эк вас разнесло!.. Хе… хе… хе!..
Когда худощавые товарищи увидали осовелое лицо Протаса Ивановича и весело заключили, что отныне он уж лишен возможности резать «правду-матушку» и должен будет уехать по крайней мере в Америку, – все бросились его поздравлять и пожимать ему руки за мужество и доблесть, только что им проявленные. Но Протас Иванович (недаром он тогда еще был молод!) принял товарищеские излияния как-то холодно и раньше времени ушел домой.
Но когда через неделю худощавые узнали, что выходит в отставку не Протас Иванович, а непосредственный начальник, то изумлению не было пределов. Большинство худощавых вдруг пошли к лучшим врачам и стали настоятельно требовать самых радикальных средств для того, чтобы пополнеть. Люди, не пившие пива, стали душить его в несметном количестве, люди, не любившие мучного, стали надоедать женам, чтобы за обедом было побольше мучного и поменьше говядины.
– Да что это с вами? – говорили жены.
– А то с нами, что нужно нам пополнеть.
– Зачем это?
– А Протас Иванович… Слышали?..
Шел, конечно, рассказ о Протасе Ивановиче с приличными комментариями и с прискорбным прибавлением, что он не только не уехал в Америку, а, напротив, получил высший оклад.
Жены, разумеется, охотно стали заказывать пироги, и я не знаю, чем бы кончилась эта революция худощавых, если бы не случилось обстоятельства, заставившего худощавых бросить лечение, пиво и пироги и пожелать снова оставаться в штате худощавых.
Случай вышел такой.
Одного худенького, совсем худенького человека терзала мысль, что ему, несмотря на мучную пищу, пришлось бы, по точному расчету одного известного врача, ждать ровно три года и пять месяцев с восемью днями до того времени, когда он может достигнуть четверти той плотности, какой обладает Протас Иванович. Худенький не мог похвастать большим терпением. Он решил не дожидаться определенного врачами срока и предупредить товарищей, которые, к его ужасу, стали было уже полнеть не по дням, а по часам. У него созрела мысль, мысль эта была поддержана его супругой, и вот, в одно прекрасное утро, худенький пришел в департамент и сразу заходил по департаменту таким гоголем, что все начали спрашивать: не выиграл ли он двухсот тысяч?
– Нет! – как-то загадочно отвечал худенький.
– Наследство получил?
– И наследства не получал.
– Начальник поцеловал?..
– Нужны мне его поцелуи! – вдруг обрезал он так решительно, что все только разинули рты и не могли проронить слова.
Как раз в ту пору вошел начальник, ласково со всеми поздоровался и, между прочим, заметил самому худенькому:
– А ту бумажечку, о которой я вас просил, изготовили?
– Нет, не изготовил! – произнес худенький решительно.
Все сидели словно бы очарованные. Даже сам начальник и тот на секунду очаровался.
– Почему?
– А потому, что… Уж вы меня простите… Я русский человек и привык правду-матку резать… Я не могу никак видеть, как нарушается правильное течение бумаг… Я человек откровенный… Я…
И худенький стал колотить себя худеньким кулачонком по худенькой груди и, насколько позволяло сил, снова выкрикивать «правду-матку».
– Вы не больны ли? – осведомился начальник.
– Нет-с, я, слава богу, здоров!
– Здоровы? А кажется мне, что вы настолько больны, что вам нужно будет полечиться!
С этими словами начальник ушел.
А худенький все сидит гоголем и думает, что вот-вот ему сейчас же принесут известие о высшем окладе, даже и товарищи его не без зависти смотрели на его задорный вид и, прозревши каверзу, чуть ли не громко называли его «интриганом» (обещал лечиться и пополнеть и вдруг такую штуку отмочил!). Но когда через два часа худенькому принесли подлинную резолюцию об увольнении без прошения, то он долго еще не мог прийти в себя и, свесив голову на грудь, только повторял:
– Да как же это… как же! А Протас Иваныч?
Все худощавые тоже пришли в недоумение и тут же решили бросить диету. Один Протас Иванович весело хихикал и болтал соседу, что ему без «правды-матки» не жить.
И вскоре, как нарочно, открылся блестящий случай доказать это. В те места, где жил дяденька, приехал начальник, который требовал «правды, одной правды и больше ничего». Вслед за тем понадобился откровенный человек, самый, что называется, откровенный, для исполнения какого-то поручения.
Пришли выбирать. Осмотрели всех. Видят, всё какие-то неоткровенные лица, в которых преданности много, но откровенности мало. Хотели было уже уходить, как вдруг взгляд скользнул по лицу Протаса Ивановича, остановился и радостно блеснул при виде этого широкого добродушного лица. «Господи! Да это самая откровенность и есть! А мы ищем!»
– Молодой человек… Нам нужен…
– Я, ваше превосходительство, не гожусь! – не стесняясь, перебивает молодой человек. – Я, ваше превосходительство, русский человек и люблю резать правду-матку… Я…
– Да вы позвольте… дайте нам досказать, молодой человек…
Но «молодой человек» стал еще пуще горячиться и забил себя снова так кулаками в грудь, что худощавые опять подумали, что теперь шабаш, придется уехать этому толстяку в Австралию. Они не забыли еще случая с худеньким и испуганно слушали, как толстяк с азартом восклицал:
– Я, ваше превосходительство, не гожусь… Я все, что увижу, все так по-русски, без прикрас, и выложу… Злоупотреблений не прикрою-с… Нет-с… Я русский человек, душа простая, любит правду-матку… Мне главное – правда, без того я сейчас бы умер… И что жить без правды? Я не умею по-дипломатически… Я попросту, без затей. Нет уж, увольте меня, ваше превосходительство… Я…
Но, к общему изумлению, вместо негодования в глазах начальства стоял тот снисходительно поощрительный взгляд, которым часто матери смотрят на своего резвого малютку, выказывающего, по их мнению, большие способности.
– Такого-то нам и нужно, молодой человек… Одной правды, правды и ничего, кроме правды. Довольно мы слушали льстивых слов. Дайте нам правды!..
И с этими словами молодого человека увели под руку, а худощавые как сидели с разинутыми ртами, так и остались до тех пор, пока не пришел сторож и не сказал, что время закрывать рты.
Молодой человек вполне оправдал доверие. Он говорил правду, одну правду и более ничего.
– Ваше превосходительство… я не могу… Я русский, люблю матку-правду…
– Что с вами, молодой человек?
– Не могу, ваше превосходительство, скрыть, хотя бы за это мне пришлось пострадать… У нас, ваше превосходительство, сторожа воруют перья и бумагу…
– Благодарю вас, молодой человек, за открытие этого злоупотребления… Очень вам благодарен… Вы знаете, я требую от подчиненных правды, одной правды и более ничего.
– Я, ваше превосходительство, люблю правду. Для меня главное, ваше превосходительство, правда… Я русский простой человек и хитрить не умею…
– Да вы успокойтесь, молодой человек… что с вами?.. Успокойтесь, – говорил начальник, усаживая взволнованного молодого человека в кресло.
– Не могу, ваше превосходительство, успокоиться. Простите, ваше превосходительство, я русский человек, простой… Что на уме, то и на языке…
– И прекрасно… Вы знаете, я прошу правды, одной правды и более ничего…
– Это, ваше превосходительство, меня и трогает… Я, можно даже сказать, полюбил вас, как родного отца, именно за то, что вы изволите не бояться правды…
– Так что же, молодой человек, вы хотели оказать?.. Говорите!
– Вы, ваше превосходительство… Уж вы меня простите за простоту… Вы изволили поступить незаконно…
Его превосходительство хмурится…
– В чем же, молодой человек?..
– Вы приказали выдать сторожу пять рублей награды, а по закону ему полагается три с полтиной!.. – задыхаясь от волнения, докладывал молодой человек. – Казенный интерес, таким образом, терпит ущерб…
– Спасибо… спасибо. Вы правы… Мы исправим эту оплошность… Благодарю вас! Вы ведь знаете, что я прошу правды, одной правды и ничего более…
Его превосходительство прижал молодого человека к груди.
– Всегда поступайте так… Это честно и благородно… Нам нужны люди, которые не боятся правды.
Кажется, и не особенно мудреные слова говорил Протас Иванович, да вдобавок еще и слова-то были всё одни и те же, и запас их был далеко не разнообразен, но, сказанные вовремя и с умом, они производили надлежащий эффект, так что слух об откровенном молодом человеке, говорящем правду не стесняясь, тогда как товарищи всё еще продолжали стесняться, распространился повсюду. На молодого человека обратили внимание; ему стали давать лестные поручения. Бескорыстие и откровенность его сделались общепризнанным фактом, так что даже в газетах появились корреспонденции, сообщавшие о появившемся чуде – о человеке, говорящем в глаза правду, одну правду и ничего более. Слава его росла. Ни от каких поручений он не отказывался. Он утверждал, что русский человек все смекнуть может, и любил повторять анекдоты о самоучках… Надо ли было исследовать вопрос о ловле трески, он брался за треску, ехал на место и в неделю исследовал; надо ли было свидетельствовать леса, он, нимало не задумываясь, свидетельствовал; требовалось ли изыскать меры для улучшения конских пород, худо ли, хорошо ли, но он изыскивал и горячо докладывал об этом кому следует.