355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Симонов » Разные дни войны (Дневник писателя) » Текст книги (страница 30)
Разные дни войны (Дневник писателя)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:50

Текст книги "Разные дни войны (Дневник писателя)"


Автор книги: Константин Симонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 84 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]

После ухода Скробова мы, отогреваясь перед дорогой, посидели еще с полчаса в землянке, и Зельма заставил меня прочитать собравшимся в ней артиллеристам несколько стихотворений в том числе и "Жди меня"...

* * *

Пожалуй, именно тогда, в дивизионе у Скробова, я впервые читал еще не напечатанное "Жди меня" целому десятку людей сразу. Гриша Зельма, подбивший меня там прочесть эти стихи, потом, во время нашей поездки, где бы мы ни были, снова и снова заставлял меня читать их, то одним, то другим людям, потому что, по его словам, стихи эти для него самого были как лекарство от тоски по уехавшей в эвакуацию жене.

После того как "Жди меня" было напечатано, я читал его сотни раз и во время и после войны. И наконец через двадцать лет после войны решил было никогда больше не читать этого стихотворения. Все, кто мог вернуться, вернулись, ждать больше некого. А значит, и читать поздно. Так я решил для себя. И больше года не читал, пока не попал на Дальний Восток к торговым морякам, рыбакам и подводникам, уходившим из дому в море на много месяцев, а иногда и больше.

Там на первой же встрече от меня потребовали, чтобы я прочел "Жди меня". Я попробовал объяснить, почему я решил не читать его, но моих объяснений не приняли. Уже по-другому, чем когда-то на войне, стихотворение все еще продолжало отвечать душевной потребности людей, имевших на это свои причины. И я отступил и снова стал читать его, хотя для меня самого оно по-прежнему было связано только с теми днями войны, когда оно было написано, и в душе у меня, когда я, читая, глядел в зал, сохранялось чувство какой-то моей вины перед теми, кто ждал и все-таки не дождался.

За долгие годы я получил многие сотни, если не тысячи писем и от тех, к кому вернулись, и от тех, к кому не вернулись.

И одно из них недавно еще раз подтвердило мне всю неразрешимость этого противоречия.

Не называю имени и фамилии, потому что в данном случае дело не в них: "...Бесконечные передачи на военные темы невыносимо теребят душу, да и уже три недели, как я не работаю – стала пенсионеркой. Не знаю, знаете ли Вы в полной мере, чем для нас, молодых "солдаток" Отечественной войны, было Ваше стихотворение "Жди меня"? Ведь в бога мы не верили, молитв не знали, молиться не умели, а была такая необходимость взывать к кому-то "убереги, не дай погибнуть". И вот появилось Ваше "Жди меня". Его посылали с тыла на фронт и с фронта в тыл. Оно вселяло надежду и в тех, кто верил, что их ждут, и в тех, кто ждал... В декабре 1943 года я получила письмо, написанное мужем 1 ноября в двенадцать часов ночи, в котором он писал: "Когда получишь мое письмо, мы уже будем по ту сторону Днепра".

Это было последнее письмо. Прошли декабрь, январь и почти весь февраль. Я ежедневно многократно заглядывала в почтовый ящик и шептала, как молитву, "Жди меня, и я вернусь всем смертям назло..." и добавляла: "Да, родной, я буду ждать, я умею". 23 февраля я узнала, что я, видимо, не умела ждать "как никто другой", что мне не дано дождаться. Он был смертельно ранен 2 ноября в 10 часов утра, через десять часов после того, как он написал мне письмо. Я не хотела этому верить, не могла в это поверить даже после встречи с друзьями, присутствовавшими на похоронах. Стыдно об этом писать, но я, насмотревшись фильмов и начитавшись книг о разведчиках, по ночам фантазировала, что его заслали в разведку, в тыл врага, а для большей конспиративиости разыграли его похороны. Мне и сейчас, на старости лет, часто снится, что он вернулся после длительной разлуки. Все годы я переписываюсь с пионерами, шефствующими над могилой. В день 25-летия Победы я была там. Все эти годы мои мысли многократно возвращались к Вам – автору "Жди меня", вроде Вы в чем-то передо мной виноваты. Правда, когда я была на могиле, ко мне подошли сельские женщины, успокаивали меня, и одна из них сказала: "Это большое счастье, когда есть могила, над которой можно поплакать, а вот когда пропал без вести" или где-то погиб на чужбине, тогда тяжелей". Вот я и хочу Вас попросить от имени всех тех, кто "ждал, как никто другой", но увы... не дождался. Реабилитируйте нас. Напишите что-то в наше оправдание, а то ведь последние восемь строк Вашего стихотворения звучат для нас, не дождавшихся, как укор, упрек, обвинение..."

Но что я могу написать сейчас в ответ на это письмо? И о каких оправданиях может идти речь?

Беспощадная мясорубка войны четыре года подряд делала свое дело, не желая разбираться в человеческих судьбах. И вышло так, что я, написавший эти стихи, я, кого ждали, быть может, с куда меньшей силой и верой, чем других, вернулся, а те, другие, не вернулись...

И что теперь можно с этим поделать? Какие стихи писать вдогонку к тем, которые я продолжаю читать и с чувством невольной вины, и с сознанием неразрешимости этого противоречия...

* * *

Возвращаюсь к дневнику.

...Под гору спускались меньше часа. Только внизу, когда уже стемнело и усилился ветер с моря, мы почувствовали, как продрогли. У меня не попадал зуб на зуб, ноги были чугунные, их жгло холодом, а промерзшее белье коробилось. Но Дмитрий Иванович Еремин вдруг повернулся ко мне и сказал:

– Поросеночек.

– Что поросеночек? – с недоумением спросил я.

– Там у нас будет поросеночек. С корочкой. Как вспомнишь, так вроде и не так уж холодно, верно?

Я невольно рассмеялся и согласился, что верно.

До берега добрались в полной тьме. Долго шли по камням, спотыкаясь и падая, и наконец свистом и криками вызвали лодку. Меньше чем через час после этого мы были снова на Среднем полуострове, в землянке Еремина. И на столе там действительно стоял поросенок с корочкой. Мне даже на минуту показалось, что у меня перестал болеть зуб.

На следующий день мы с Зельмой с утра перебрались от Еремина к пограничникам. Штаб пограничников размещался внизу, у самого моря. Здесь был наносный грунт, мягче, чем повсюду на полуострове, и пограничники зарылись в землю. Они еще накануне отправили на передний край, на перешеек, большую разведывательную партию, и сегодня ночью она должна была проходить через наши позиции в тыл к немцам.

В штабе отряда мы познакомились с комиссаром отряда Филатовым и с командиром майором Калениковым. И раньше и позже мне редко приходилось встречать людей, похожих на этого своеобычного человека. Очень большой, грузный, уже немолодой – лет сорока пяти с виду – седеющий человек с большими руками, с большим и широким загорелым лицом. Обычно он мало передвигался и сидел на одном месте, у себя за рабочим столом.

Он был очень гостеприимен, но совсем по-особому. На столе у него всегда лежало несколько пачек папирос, на полке стояла бутыль со спиртом. И невозможно было отказаться закурить или выпить, так настойчиво, с таким добродушием и хлебосольством он угощал. Разливал спирт он сам, своей хозяйской рукой по кружкам, а себе ставил самую большую, синюю эмалированную. Но когда потом начинали чокаться, выяснялось, что майор чокается молоком, потому что сам ничего другого не пьет. Да вдобавок и не курит.

Это был веселый человек, хороший рассказчик и обаятельный собеседник за столом. Всегда ровный: и во время дружеских бесед, и во время служебных разговоров с подчиненными, и, как мне говорили, во время боевых операций, он со своим твердым спокойствием, сердечностью и какой-то особенной хозяйственной неторопливостью был любимцем всего отряда. Должно быть, такой характер, как у него, сложился на заставах, где он прослужил чуть ли не двадцать лет подряд, на польской и румынской границах, а потом здесь, на Крайнем Севере. Жизнь в замкнутом кругу маленького гарнизона с постоянными поимками нарушителей, с повседневной напряженной, нервной работой – наверно, именно она сделала его таким спокойным, неторопливым, казалось, ко всему привыкшим и ничему не удивляющимся. А уж веселый нрав, видно, был дан ему от природы.

Только уже уезжая, я случайно узнал от комиссара отряда, что у майора Каленикова в начале войны на Украине погибла семья. Но он сам никогда ни одним словом ни в одном разговоре не обмолвился об этом.

У пограничников мы с Зельмой провели несколько дней. В смысле чисто военном по соседству с нами примечательных событий за эти дни не происходило, кроме одной сильной бомбежки пристани Озерки. К несчастью, она пришлась как раз на то время, когда там разгружали привезенные ночью продукты. Было убито и ранено около двадцати человек. Бомбы ложились совсем рядом с землянками пограничников. Две из них, слава богу, в это время пустых, развалились от прямых попаданий.

Землянка, в которой мы жили, ходила ходуном, из-под бревен сыпалась земля. Все это продолжалось минут двадцать, а потом в отряде снова пошла привычная жизнь.

Мы ожидали возвращения ушедших в тыл к немцам партий. Но в первые же сутки, ночью, произошла встреча, отвлекшая меня от этого ожидания.

К Рыбачьему полуострову пристала лодка, на которой приплыли из Норвегии двое норвежских партизан. Их переправили к пограничникам. Мне захотелось поговорить с ними, и я попросил об этом Каленикова.

Сначала в землянку пришел только один из двух. Это был как тут называют, "русский норвежец", молодой парень, лет двадцати шести. Его родным языком был норвежский, но так же как его отец и дед, он жил в России, в Вайда-губе, на крайней северо-западной оконечности Рыбачьего. Он служил у нас во флоте и был переправлен в Норвегию вместе с небольшой группой, в пять-шесть человек, наших морских разведчиков. О том что произошло с ним за последние две недели, он рассказал мне и Каленикову на довольно хорошем русском языке, хотя и с сильным акцентом.

Одна из наших диверсионных групп действовала против немцев между Нарвиком и Киркенесом. Она имела радиостанцию, была связана с норвежскими партизанами и занималась не столько диверсионной, сколько разведывательной работой. Три дня назад эта группа вместе с несколькими норвежцами – в их числе было двое рыбаков и старый учитель, участник обороны Нарвика, – была застигнута немцами в маленьком доме на берегу океана. После короткого рукопашного боя три человека, в их числе командир группы, погибли, а остальные ушли обратно в горы. Туда, где у них оставалась рация.

После этого рассказчик вместе со стариком учителем пробрался в рыбачий поселок, взял там лодку и в страшную бурю, содрав до крови руки, сделав шестьдесят миль на веслах, добрался до Рыбачьего полуострова.

Рассказывал он об этом обо всем с подробностями, врезавшимися в память. Вроде того, например, что у командира отряда была лысая голова и отросшая за неделю скитаний рыжая борода и что по этим приметам его и узнали потом пришедшие на место боя рыбаки.

Рассказчик и старый учитель переправились на Рыбачий полуостров вдвоем, с тем чтобы сообщить сюда все полученные за последние две недели сведения о передвижении немецких транспортов, войсковых частей и о базировании немецких самолетов. То, что они по такому бурному морю проплыли в шлюпке на веслах шестьдесят миль и не потонули и добрались, следовало считать чудом. Правда, надо добавить, что они оба были норвежцы, то есть прирожденные моряки.

У меня так и стоит в ушах весь этот его рассказ, со всеми подробностями и мелочами. И его голос, и его совершенно особая манера речи, когда он, сидя в своей старой, просоленной фуфайке, поджав ноги на койке Каленикова, говорил все это со своим сильнейшим норвежским акцентом, почти после каждой фразы повторяя очень забавно звучавшую в его устах присказку: "Едрит его в корень".

Мне не хочется записывать еще раз весь ход его повествования в тот вечер, потому что все это почти с абсолютной точностью уже изложено мною в рассказе "В скалах Норвегии". Помню, как я жалел, когда писал этот рассказ, что мне приходится сознательно зашифровывать в нем кое-какие вещи, да и называть его рассказом, потому что вся эта история выглядела бы куда интереснее, если бы читатель мог знать, что в ней нет выдумки...

* * *

Совсем недавно, весной 1975 года, одно неожиданное для меня письмо еще раз подтвердило, что, к сожалению, в рассказе "В скалах Норвегии" действительно не было выдумки. "...Давно я прочла Вашу книгу "Мурманское направление", и то, что Вы там пишете о гибели командира, и что этот командир был лысый, все совпадает с гибелью моего мужа, ст. лейтенанта Кудрявцева Георгия Васильевича. Сразу после войны мне рассказали очевидцы о гибели моего мужа, и все очень схоже с описанием в Вашей книге, которую я прочла позже, только разница в том, что у нас было два сына, а не дочь, о которой Вы упоминаете. Он погиб 20 октября 1941 года в Норвегии. Посмертно награжден орденом Красного Знамени. Сам он был разведчик, но задание, которое он выполнил, к его разведывательной работе не относилось. Просто некого было послать подорвать работу аэродрома, задание было выполнено.

По возвращении их отряд, которым руководил мой муж, должен был быть снят подводной лодкой, но лодка не подошла, потому они были вынуждены заночевать в избушке лесника, который считался своим человеком, но предал их за мешок муки. Я сейчас искала в своем книжном шкафу Вашу книгу, чтобы восстановить в памяти точность Вашего описания, но не нашла, дети мои ее запрятали, т. к., читая ее, я очень плакала и кричала: "Юрка, да это же ты". Поэтому прошу Вас, если Вы можете, припомните фамилию того командира и напишите мне, он ли это был?

С искренним приветом Кудрявцева Людмила Анатольевна.

Р. S. Книгу нашла у сына, перечитала "В скалах Норвегии". И еще больше убедилась, что это именно был он..."

Фамилию командира, названную в письме, я припомнить не мог, а скорей всего тогда в разговоре норвежец и не называл ее.

Но и примерная дата, и примерное место гибели, и некоторые ее обстоятельства, и внешность погибшего – все совпадало. И, учитывая все эти совпадения, вряд ли в моем рассказе могла идти речь о каком-то другом человеке.

Последнее слово, как почти всегда, могли сказать только архивы военного времени. Прочитав это скорбное письмо, я обратился к их помощи. И сначала получил сведения о том, что Георгий Васильевич Кудрявцев действительно был заброшен – там на севере – в тыл противника и погиб, выполняя задание, осенью 1941 года, а потом прочел подписанную его непосредственным начальником реляцию о посмертном награждении орденом Красного Знамени: "...Группа разведчиков, которую он возглавлял, находилась в глубоком тылу противника 50 дней... Кудрявцев дважды попал в окружение, из первого окружения с боем вышел, потеряв одного убитого, при втором окружении, идя на прорыв, был убит... Не щадя своей жизни, погибший при выполнении особого задания в глубоком тылу противника, Кудрявцев вполне достоин посмертной награды орденом "Красное Знамя", что будет служить символом воспитания для двух его сыновей..."

* * *

Возвращаюсь к дневнику.

...Когда мы поговорили с молодым норвежцем, он ушел и вернулся уже вдвоем. Второй норвежец, школьный учитель, был невысокий старик, на первый взгляд казалось, несильного телосложения, а на самом деле весь подобранный, крепко сбитый, коренастый. Он был в старых железных очках и говорил неторопливо, спокойно и охотно. Рассказывал о последних днях независимости Норвегии, о том, как они сражались в Нарвике и как они, будь на то их воля, не ушли бы оттуда. Он много говорил о норвежском короле, которого он откуда-то лично знал. А еще больше о пасторах, которые, по его словам, были одними из главных оплотов антигерманского движения в стране.

В старом школьном учителе, в его уважении к королю, к пасторам, к национальному укладу жизни чувствовалась вся патриархальность этой северной страны, все ее честные обычаи, вся прочность ее привычек и пристрастий.

Помню, тогда, когда я его слушал, мне подумалось, что именно для этих, казалось бы, невоинственных людей присутствие немцев нестерпимо, что они никогда не перенесут этого присутствия и что вся их жизнь питается только верой в то, что все это прекратится, что где-то в Англии есть король и есть армия, что оттуда уже переплыли и продолжают переплывать норвежские офицеры и что скоро настанет час освобождения. И в нас, русских, старик верил всею душой, считая, что мы непременно будем причастны к освобождению его Норвегии.

Мы проговорили с норвежцами весь вечер. И хотя по внешности все было очень обычно и просто, на меня дохнуло романтикой, а на войне это не так-то часто бывает. Причиной были сами эти люди, и их рассказ, и то, что разговор происходил на краю света; снаружи, за стенами землянки, одновременно бушевало море и гудела метель, и все это вместе взятое было так бесконечно далеко от Москвы...

Весь следующий день прошел в разговорах с людьми о прошлых походах разведчиков из этого пограничного отряда. Я расспрашивал о боевых действиях, а сам имел вид далеко не боевой. Зубная боль не отпускала, и заботливый Калеников вручил мне своих запасов, оставшихся еще с финской войны, химическую тарелку. Заливая эту грелку водой, чтобы она не остывала, я весь день так и держал ее привязанной к щеке.

Ближе к ночи атмосфера в блиндаже становилась все тревожное. Калеников и Филатов с нетерпением ждали сведений о своей роте, переправившейся в тыл к немцам. Если там, в тылу у немцев, все прошло благополучно, пограничники должны были сегодня к часу ночи выйти обратно к нашим позициям.

Я сидел напротив Каленикова, который, поглядывая на телефон, пил свое неизменное молоко, когда ровно в два часа ночи раздался звонок. С переднего края через промежуточную станцию передали, что разведчики вышли обратно на линию фронта. Через полтора часа, замерзшие, багровые от мороза, приехали на конях двое командиров из возвратившегося отряда. Калеников сразу же налил им по стакану водки и лишь после этого стал слушать их рассказ. Водка была кстати, потому что они оба обмерзли почти до потери сознания. Они рассказывали горячо, перебивая друг друга, но в общем толково и подробно, а главное, не теряя за подробностями сути.

Надо сказать, что рассказы об этой разведывательной операции были для меня, как для корреспондента, пробным камнем. По ним можно было проследить, как люди рассказывают о пережитом ими сразу же, через час, через несколько часов, через сутки. В течение этой ночи и следующего дня я провел кропотливую работу, расспросил больше двадцати участников рейда по немецким тылам о том, как все происходило. Мною было записано с их слов примерно страниц восемь – десять, которые послужили материалом для очерка "По дороге на Петсамо". Но дело не в том, как я сумел использовать эти рассказы в очерке, а в том, что я на этот раз мог проследить, как видоизменяется сам рассказ об одном и том же событии. Видоизменяется без всякого злого умысла, просто по законам психологии. Начиная с рассказа людей, только что приехавших с первым донесением, еще обмерзших, еще дрожащих от волнения, и кончая рассказами людей через сутки после их возвращения, людей, уже выспавшихся, помывшихся в бане, а главное, подробно поговоривших между собой и как-то невольно уже усвоивших общую точку зрения на происходившее.

Я впервые тогда так остро почувствовал и взял на заметку для будущего, что рассказы, которые тебе удается услышать непосредственно по горячим следам, сразу после событий, отличаются не только большей достоверностью, но и большим количеством живых, непридуманных деталей. Когда я наталкиваюсь на такой рассказ, то потом стараюсь почти стенографически передать все то, что мне рассказал человек. В таких случаях ничего не нужно придумывать, надо только суметь расположить тот материал, который услышал.

Оба командира, едва успев донести о результатах рейда, о том, что он прошел благополучно, что мост взорван и при этом потеряно всего два человека, повалились на лавки и заснули мертвым сном. Всего два человека погибших – немного для такой операции, но Калеников в эту ночь очень сокрушался о них. Он, что вообще характерно для пограничного командира, знал обоих по именам и отчествам, знал их в лицо и, говоря о них, напоминал недавно пришедшему в отряд комиссару, какие они были с виду: "Да этот вот такой рыжеватый, с веснушками. А этот – высокий черный парень, у него дисциплина, помнишь, хромала..."

Слова Каленикова навели меня на размышления о том, почему пограничники с самого начала войны так хорошо и стойко дрались. Думается, в значительной мере потому, что именно в пограничных частях командиры отлично знали своих бойцов.

Почти сутки подряд записывая рассказы участников рейда, я устал как собака. Рука у меня просто не работала – столько пришлось записывать.

Приближалось время нашего возвращения с Рыбачьего на материк. Оставалось съездить на день в расположение полка, стоящего на самом хребте Муста-Тунтури. Мы выехали туда рано утром на следующий день вместе с Филатовым, который должен был встретить там остальных, еще не вернувшихся в отряд, пограничников. Нам заложили санки, и пара довольно бойких лошадей повезла нас по санной дороге в полк.

Погода по нормам Рыбачьего стояла удачная, только слегка порошил мелкий снег. К тому же нам еще и повезло, что немцы, на нескольких участках просматривавшие и обстреливавшие дорогу, на этот раз так и не выпустили ни одного снаряда.

До полка мы добрались за два часа. Его командный и наблюдательный пункты были расположены на скатах каменистого холма. Был обычный день. Шла редкая артиллерийская перестрелка, иногда стреляли пулеметы. Ночи были здесь кровопролитнее дней. И наши, и немцы в боевых охранениях лежали друг от друга на расстоянии гранатного броска, и всякую ночь вспыхивали стычки.

А вообще говоря, не только тут, на перешейке, но и на других крайних северных участках фронта наиболее активные операции были связаны в то время с действиями разведывательных партий. В дни затишья именно они наносили немцам самый чувствительный урон. По крайней мере такое впечатление сложилось у меня.

Здесь, в полку, я записал со слов солдат несколько любопытных рассказов о боях в скалах Муста-Тунтури. И среди них – рассказ сержанта Данилова; вместе с рассказом его однофамильца Данилова из ереминского полка он вошел в очерк "Однофамильцы". А точней, весь очерк, в сущности, составился у меня из этих двух почти стенографических записей в блокноте...

Одну из этих записей, верней кусочек из нее, я уже привел. Приведу теперь страничку и из второй. Что-то самое главное в обоих этих людях объединяло их в моем сознании гораздо прочней, чем та чистая случайность, что они оказались однофамильцами. "...Одна граната ударила о край скалы, а потом мне на каску, а с каски на камни и перед лицом разорвалась. Поранило лоб, щеки, шею, лопатку. Я бросил свою последнюю гранату и отошел назад.

Пошел вниз, а тут двое ребят раненых, один в ногу, а другой в спину. Один плачет, говорит: "Ради бога, перевяжи, изойду кровью". И я свой бинт на них и истратил. Хотел, чтоб себя перевязать, рубашку рвать, по сперва спросил: "Как у меня, сильно кровь идет?" – "Нет, – говорят, – подсыхает". Ну раз так, я перевязывать не стал. А один из них – сил у него не было винтовку впереди оставил. Ну, я сразу ему винтовку принес, потому что какой же боец без винтовки? Когда шел обратно, нес ему винтовку, меня в поясницу миной. Один из них мог еще идти, а второго я взял на плечи. А тут опять мина – фыр! Я как кинусь на лапки и дальше прямо на животе, Как змея. Тряхнул его малость, когда падал, он пискнул. Я говорю: "Ничего, Ванька", его Ванькой звали. В общем, доставил его к санитарам.

Тут еще лежал раненый наш лейтенант. Я говорю: "Чего же, надо и вас снести!" Пошел за носилками, санитаров не было. Принес носилки, а тут санитары подошли. Ну, я им его сдал, а сам полез обратно.

Теперь будем лучше воевать, маленько подучились..."

На этих многозначительных для сорок первого года солдатских словах и обрывалась в блокноте запись рассказа второго из двух сержантов Даниловых Ивана Фаддеевича.

* * *

...Пришлось мне поговорить и с комиссаром полка. Это было любопытно по сочетанию крайностей: Рыбачий полуостров Муста-Тунтури – крайняя северная точка фронта – и назначенный недавно комиссаром полка казах, старый кавалерист Кужухметов, человек южный, бронзовый, со смешным и трогательным акцентом объяснявшийся по-русски.

Обратно из полка возвращались затемно. Когда вернулись в отряд к Каленикову, выяснилось, что в заливе произошла целая драма. Морские разведчики, которым было приказано как можно быстрее вывезти на материк норвежцев, доставивших важные сведения, пришли в Озерки на своем боте, не дожидаясь полной темноты. Немецкая артиллерия с мыса Пикшуева заметила и стала гвоздить по ним. Деться было некуда, оставалось идти вперед. Они и шли, пока в них не попало несколько снарядов. Выбросились на камни. Капитан мотобота был убит, несколько человек ранено. Кое-как по камням перебрались на берег.

Тяжелая батарея с Рыбачьего открыла огонь по Пикшуеву мысу и подавила немецкую артиллерию, но поздно.

В эту ночь на материк отплывал мотобот, и нам с Зельмой предстояло на нем возвращаться.

Прощальный вечер начался неудачно. Еремин решил, что мы с Зельмой должны помыться перед дорогой; мы помылись в его баньке, оделись в чистое и пошли погреться к нему в блиндаж, оставив в предбаннике вещевой мешок с тем бельем, которое сняли с себя; нам обещали потом прихватить его. Но больше этого белья мы так и не видели. Пока мы обогревались у Еремина, налетели немецкие бомбардировщики, разбомбили баню и предбанник. Жалкие остатки моего, очень пригодившегося мне здесь, на севере, шерстяного белья, как на смех, закинуло на телеграфный столб.

Оставалось утешаться тем, что все же нам повезло, что мы не задержались в бане еще минут на пятнадцать.

Перед отъездом мы собрались в блиндаже у Каленикова, чтобы поужинать на прощанье. Кроме Каленикова и Филатова, были Еремин и командир артиллерийского полка майор Рыклис. Вышло так, что я впервые познакомился с ним только в этот последний вечер, когда он рассказал мне происшедшую с ним и с одним из его подчиненных, с сыном его старого друга, историю, которую я потом положил в основу поэмы "Сын артиллериста".

Рыклис оказался отличным рассказчиком. Калеников тоже разошелся, рассказывая разные истории из пограничной жизни. Мы с Зельмой не остались в долгу, и к двум часам ночи, когда нам предстояло выходить в метель и грузиться на бот, нам уже было все нипочем. Филатов проводил нас до пристани; мы втиснулись в маленькую кают-компанию бота – она же кубрик, она все на свете. Зельма устроился внизу, а я, еще раз подлив воды в свою химическую грелку и улегшись на нее щекой, примостился на верхней полке под потолком каюты.

На этот раз в море сильно мотало. Людей, находившихся на мотоботе, выворачивало наружу, но у меня так болели зубы, что мне было не до этого. И я, так и не сомкнув глаз и забыв о всяких морских болезнях, только считал часы и минуты до возвращения в Мурманск.

В Мурманске мы выгрузились к вечеру следующего дня, и прямо с пристани пошел в поликлинику к зубному врачу, который наконец вырвал мой проклятый корень.

Так закончилась наша поездка на Рыбачий и Средний полуострова...

* * *

А теперь издали, с расстояния в тридцать с лишним лет, сначала несколько слов о том, что представляли собой полуострова Рыбачий и Средний во всей системе нашей обороны на севере, а затем – несколько страниц о людях, с которыми я там встречался, и об их последующих судьбах.

Бывший командующий Северным флотом, адмирал Арсений Григорьевич Головко писал о Рыбачьем так: "Кто владеет Рыбачьим и Средним, тот держит в своих руках Кольский залив. Без Кольского залива Северный флот существовать не может. Самое же главное – Кольский залив нужен государству. Мурманск – наш океанский порт..."

Несколько в других словах, в сущности то же самое, сформулировал в своей военно-исторической работе "Ход войны на севере и ее итоги" и бывший член Военного совета Карельского фронта Геннадий Николаевич Куприянов: "Трудно переоценить значение Рыбачьего для обороны всего советского Заполярья. Еще тогда, в июле – августе 1941 года когда шли упорные бои на Мурманском направлении, руководитель обороны севера генерал Б. А. Фролов не раз подчеркивал что кто владеет Рыбачьим, тот владеет и Кольским заливом тот, в конечном счете, владеет и Мурманском".

Приведенное Куприяновым высказывание командующего Карельским фронтом относится к июлю – августу сорок первого года. Оно в полной мере сохраняло свою актуальность и к тем октябрьским дням сорок первого года, когда я попал на Рыбачий. Цену Рыбачьему знали не только мы, но и противник. В директиве германского верховного командования от двадцать второго сентября 1941 года приказывалось: "В первой половине октября возобновить наступление на Кандалакшу и одновременно, еще до наступления зимы, овладеть по меньшей мере западной частью полуострова Рыбачий и тем самым исключить возможность ведения огня артиллерией противника и действии его торпедных катеров с целью блокирования подступов к порту Линахамари".

Итак, именно тогда осенью немецким войскам было приказано овладеть по меньшей мере западной частью Рыбачьего.

Не берусь судить, какими путями, но эти намерения немцев стали известны нам, и седьмого октября сорок первого года командующий Северным флотом получил от Военного совета Карельского фронта директиву, в которой сообщалось, что, по имевшимся данным, противник готовился к захвату полуостровов Рыбачий и Средний. При попытке захвата полуостровов не исключалась возможность использования противником воздушных и морских десантов. В связи с этим было приказано: "Командующему Северным флотом усилить наблюдение, охрану побережья полуостровов и подходов к ним, могущим быть использованными противником для высадки морских десантов. Штабам Северного флота, 14-й армии еще раз практически проверить в гарнизонах полуостровов, в войсковых авиационных штабах вопросы взаимодействия между авиацией береговой обороны и подвижными резервами по уничтожению десантных войск противника как при подходе к району высадки, так и после высадки. Постоянно вести тщательное наблюдение за противником и глубокую войсковую и агентурную разведку с целью предотвращения всяких неожиданностей".

Видимо, в пору моего пребывания на Рыбачьем те особенно активные действия разведчиков, о которых я писал, были, в частности, связаны и с получением этой директивы. Разведывательные сводки того времени дают представление о размахе и тщательности работы нашей разведки там, на севере. Сведения, получаемые из разных источников, в том числе от дальних разведывательных партий, захватывавших пленных порою в очень глубоком немецком тылу, сочетались с ювелирной работой по наблюдению над передним краем противника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю