Текст книги "Разные дни войны (Дневник писателя)"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 84 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]
Запись эта говорит не только о характере человека, но в известной мере и о той обстановке, которая к началу октября сложилась в мурманском небе. Особенность ее состояла в том, что здесь, на крайнем северном участке фронта, на четвертом месяце войны уже нельзя было говорить о превосходстве немцев в воздухе. Они продолжали бомбить и Мурманск, и морские подступы к нему, но это с каждым днем обходилось им все дороже.
Добиться этого было не просто. Как свидетельствуют документы, и авиация Карельского фронта, и авиация Северного флота к началу войны имела здесь на вооружении только устарелые истребители И-153, И-16, И-15-бис. Когда наши авиаторы в декабре сорок первого стали подводить итоги первых шести месяцев войны здесь, на севере, то выяснилось, что сорок процентов всех понесенных потерь падает на первый месяц войны, а на все остальные пять месяцев шестьдесят процентов, то есть в среднем по двенадцать процентов на месяц. Об этом переломе, связанном и с приобретением боевого опыта, и с тем, что большинство наших летчиков на севере к осени уже пересели на современные истребители – МиГи, ЛаГи и "харрикейны", в сущности, и рассказывал мне тогда Коваленко, вспоминая, как они постепенно отжимали немцев от Мурманска. Для справедливости надо добавить, что немалую роль в этом сыграла и прикрывавшая Мурманск наша зенитная артиллерия. Это было вполне очевидно для нас и тогда из наших собственных наблюдений, а сейчас, разыскав в блокнотах записи своих разговоров с англичанами, я обнаружил, что они без вопросов с моей стороны сами дважды возвращались к этой теме и хвалили мурманских зенитчиков, даже отдавая им предпочтение перед лондонскими. Большинство воевавших у нас на севере английских летчиков было до этого участниками воздушной битвы за Англию, и в их устах такая похвала кое-чего стоила.
С генералом Кузнецовым, в оперативном подчинении которого работали у нас на севере англичане, я больше за войну никогда не встречался. Интересуясь его дальнейшей судьбой, я столкнулся в документах Центрального военно-морского архива с некоторыми неожиданными для меня и привлекательными чертами биографии этого авиационного генерала. Оказалось, что генерал-лейтенант Александр Алексеевич Кузнецов происходил из крестьян Калининской области и что, вопреки моей записи в дневнике, он был, можно сказать, коренным моряком – сначала кончил морское училище, потом стал летчиком-наблюдателем, потом переучился на летчика. Когда мы с ним встретились под Мурманском, ему было 37 лет, и он после этого еще два года командовал авиацией на севере, а потом был переведен оттуда на Дальний Восток. На первой же странице личного дела было указано, что генерал-лейтенант Кузнецов – Герой Советского Союза, но, листая и предвоенные, и военные страницы его документов, я так и не нашел приказа о присвоении ему этого звания. Доискиваясь, смотрел характеристики. Характеристики были все на подбор хорошие: "Скромен, энергичен, настойчив, вынослив, старателен, способен выполнить любое разведывательное задание, требователен к себе и к подчиненным, на земле и в воздухе, в полете точен, может летать в трудных метеоусловиях, в воздухе дисциплинирован, летное дело любит, всесторонне развит, в работе методичен, аккуратен, точен, в сложных условиях ориентируется быстро".
Язык военных аттестаций – особый язык. Он чужд неопределенности и уклончивости, ибо военная аттестация по самой сути ее обращена не в прошлое, а в будущее, и притом, в конечном итоге, в такое грозное, как война. Оценка былых заслуг дается в ней прежде всего с точки зрения способности к выполнению предстоящих задач. В точности или неточности, в дальновидности или недальновидности каждой из ее формулировок заложена весьма серьезная часть ответственности за будущее. Не только за судьбу человека, на которого пишется аттестация, но и за судьбу его будущих подчиненных, и за судьбу того дела, которое будет возложено на его и на их плечи.
Аттестации в деле Александра Алексеевича Кузнецова были неизменно отличные на всем протяжении службы, им соответствовали боевые дела и награды и повышение в званиях и должностях. Но все-таки, как оказалось, он получил звание Героя Советского Союза не на войне, а после нее, перейдя на мирную работу и проявив незаурядное мужество во имя интересов науки. Должно быть, мне это следовало знать и раньше, но я, к стыду своему, только теперь узнал, что именно Кузнецов был инициатором проведения двух больших арктических высокоширотных воздушных экспедиций Главсевморпути при полярном бассейне Арктики. Не буду дальше говорить своими словами, приведу несколько выдержек из наградного листа: "Кузнецов А. А. ...умело и мужественно проводил ледовую разведку по изучению районов, пригодных для ледовых аэродромов и организации на них научных станций. Лично проводил посадки на эти аэродромы. В самый критический момент работы экспедиции на Северном полюсе сжатием разломало лед, что поставило под угрозу потери находящихся там самолетов и научного оборудования. Товарищ Кузнецов лично вылетел в этот район и произвел посадку на колесном самолете на неподготовленную льдину... Своим смелым руководством обеспечил вылет самолетов и спасение научного оборудования. В 1949 году товарищ Кузнецов А. А. руководил экспедицией, проводившейся в значительно большем масштабе и в более сложных метеорологических условиях... Лично совершал разведывательные полеты и первый совершал посадку в наиболее трудных ледовых районах для организации на них станции научных работ. По окончании работы экспедиции на тридцати двух ледовых аэродромах последним покинул район работы и совершил беспосадочный перелет Северный полюс Москва..."
Вот каким образом стал Героем Советского Союза умерший несколько лет тому назад Кузнецов, бывший командующий авиацией Северного флота, человек, о котором, как свидетельствуют записи в моих блокнотах, тогда, в сорок первом году, командир английского крыла, новозеландец, подполковник Невиль Ишервуд, сам профессиональный летчик-испытатель, говорил мне, что ему особенно приятно работать вместе с генералом Кузнецовым и что он очень рад, что именно ему выпал случай работать здесь вместе с этим человеком.
Возвращаюсь к дневнику.
К ночи мы вернулись в Мурманск. В нашем номере прибавился третий жилец – фотокорреспондент "Известий" Гриша Зельма, а Юрий Герман переночевал и утром уехал в Полярное. Мы договорились с ним, что не будем посылать материал об англичанах отсюда, а отправим его, когда вернемся в Архангельск, предварительно согласовав, чтобы не повторять друг друга.
За ночь я написал очерк об англичанах "Общий язык", а утром, открыв газеты, с огорчением увидел, что в "Известиях" за 5 октября уже напечатана корреспонденция Склезнева об этих же самых англичанах. Корреспонденция, на мой взгляд была не такая уж хорошая, но, так или иначе, этот материал на ближайшее время был исчерпан, и я, перечитав свой написанный за ночь очерк, положил его в полевую сумку.
Выходило, что главное, из-за чего мы приехали, с точки зрения материала в газете, не состоялось. Вставал вопрос: что дальше? Настроение было поганое. Из Москвы начали идти тревожные известия о том, что немцы прорвали фронт и наступают. Первое чувство было – бросить все и вернуться!
Но, с другой стороны, нельзя было делать такой огромный конец впустую. Вдобавок меня тревожило, что в период отступления – я это уже хорошо знал по своему опыту – ценный для газеты материал получить почти невозможно и, значит, газета сидит голодная. Именно в такие дни, как никогда, нужны материалы с других, устойчивых участков фронта.
А еще, кроме всего прочего, мне очень хотелось после Одессы – самой южной точки фронта – побывать на Рыбачьем полуострове, на самой северной его точке. Нона море были шторма, и на Рыбачий ни сегодня, ни завтра не было надежды выбраться. А газета не ждала!
Поэтому я занялся делом, которое меньше всего люблю, – стал собирать с чужих слов материал для того, чтобы немедленно передать какой-нибудь очерк.
Впрочем, на этот раз мне повезло, и я познакомился с рядом людей, которые стали потом моими фронтовыми друзьями.
В морской разведке я познакомился с ее начальником, капитаном Визгиным, плотным, веселым человеком, добродушным, хотя и несколько резковатым в обращении, и с его заместителями. Один из них был сдержанный, невозмутимый подполковник Добротин. Когда-то он начинал свою судьбу в Конармии, потом много ездил по белу свету, уж не знаю, в качестве кого, хорошо владел языками, был очень вежлив и обязателен – словом, являл собой тот тип высокообразованного военного-профессионала, о которым не каждый день встретишься.
Он довольно подробно рассказал мне о работе морской разведки, прохаживаясь по комнате и слегка волоча ногу, еще не заявившую после недавнего ранения во время одной из наших диверсий против немцев в Норвегии.
Познакомился я и со вторым помощником Визгина, с майором Люденом.
Люден был полной противоположностью Добротина. Это был своего рода еврейский гусар – среднего роста, толстеющий, лысеющий человек, в толстых очках, блестевших какими-то восьмигранными стеклами. У него были шумные повадки одессита и привычка вечно напевать какие-то арии и ариозо. Судя по всему, у него, как и у Добротина, был порядочный опыт за спиной и заграничные командировки, но при этом страшная любовь ко всему таинственному и романтическому. Говорил он об этом шумно, с азартом, и хотя, по сути, не выбалтывал ничего лишнего, то есть вовсе не был трепачом в отношении действительных секретов, но в его манере обращения и в его разговорах присутствовал оттенок чего-то немножко несерьезного, трепаческого. За ним утвердилась кличка "Диверсант", которая ему самому очень нравилась.
По своим поступкам это был боевой командир, ходивший уже шесть или семь раз в глубокие разведки в тыл к немцам, но, видимо, его служебной карьере вредило то, что он такой шумный и веселый – то сыплет анекдотами, то делает таинственный вид. Таким людям, как он, трудновато жить: есть у нас еще такое постничество – если человеку присуще внешнее легкомыслие, если он шумит и сыплет анекдотами, подчас это кажется достаточным поводом для того, чтобы не продвигать его по службе.
За день до моего прихода в морскую разведку туда вернулся с диверсии небольшой отряд, которым командовал лейтенант Карпов. Мы с ним долго разговаривали. Это был крепкий, коренастый, серьезный парень. Лицо его производило несколько странное впечатление от того, что он в предпоследней разведке получил редкое ранение – пуля насквозь пробила ему нос, и теперь казалось, что у него по обеим сторонам носа посажены две черные мушки.
Рассказывал он деловито и сдержанно, и то, что он рассказал, послужило мне главным материалом для первого посланного отсюда, с севера, в газету очерка "Дальние разведчики".
По профессии гидрограф, Карпов, когда у него убили брата, попросился в морскую разведку и стал работать в ней. Потом, уже в ноябре, мы отправились одновременно с ним в две разведывательные операции. Люден меня взял в одну, а Карпов пошел в другую. Из этой операции он уже не вернулся – был убит наповал выстрелом из парабеллума во время ночного боя в немецком блиндаже...
* * *
Бывает так, что уже кажется, навсегда забылась давняя встреча с человеком и твоя память никогда к нему не вернется. Но начинаешь лист за листом смотреть старые документы, и вдруг сразу оживает все: и тот человек, и то военное время с его скоротечностью и его трагизмом. Хранящееся в архиве Военно-Морского Флота личное дело лейтенанта Геннадия Владимировича Карпова – не длинное, да и откуда ему было быть длинным! Последняя предвоенная аттестация: "Море, службу и специальность любит, сознание чувства долга и ответственности за порученное дело имеет, решительный, может ориентироваться в простой и сложной обстановке, заботу о подчиненных проявляет, работоспособен и вынослив. Вывод: занимаемой должности соответствует, продвижению по должности в сорок первом году не подлежит". Так казалось перед войной. Потом продвижение все-таки произошло: старший прораб Йоканьгского участка гидрослужбы по собственному желанию перешел в морскую разведку.
За четыре месяца до начала войны, как это отмечено в личном деле, женился, на пятый месяц войны, как это тоже отмечено в личном деле, исключен из списков офицерского состава Военно-Морского Флота как погибший в бою за социалистическую Родину. В конце личного дела подшит наградной лист: "Лейтенант т. Карпов в ночной разведке во главе группы бойцов из шести человек неожиданно нарвался на группу дзотов... Ручными гранатами разведгруппа разрушила дзоты и огнем автоматов уничтожила до взвода, пехоты... Пользуясь замешательством противника, тов. Карпов со своей группой пробился к берегу залива и, опустившись с крутой скалы в залив, пользуясь отливом, провел свою группу через всю глубину обороны противника без потерь.
Только на линии боевого охранения группа была обстреляна и потеряла одного бойца убитым и трех ранеными. В том числе сам Карпов был ранен в лицо, ногу и руку. По приказанию т. Карпова бойцы похоронили в скалах убитого товарища, сняв с него оружие. Вынеся раненых, группа отошла на линию обороны своих частей. Тов. Карпов участвовал в трех операциях по разведке глубокого тыла противника и всегда отличался храбростью и отвагой. Исходя из вышеизложенного, считаю возможным представить товарища Карпова к правительственной награде и ходатайствовать о награждении его орденом Красная Звезда.
Начальник первого отделения разведотдела Северного флота майор Люден".
Заключение вышестоящих начальников: "...имеет три ранения и вновь рвется в операцию в тыл противника. Достоин награждения орденом Красного Знамени. Начальник разведотдела Северного флота капитан 3-го ранга Визгин".
Наверху наградного листа надпись: "Орденом Красного Знамени. Постановление Военного совета Северного флота".
Под этим – карандашом: "убит".
Под этим – снова карандашом, другим почерком: "личное дело выслано на пенсию".
И еще одна подробность, еще одна черточка войны, которую, наверное, следует добавить. В 1970 году я получил от родных Карпова письмо, из которого узнал, что его убитый брат, не родной, а двоюродный, но с которым они вместе росли как родные братья, на самом деле остался жив. Карпов, узнав о его мнимой гибели, пошел служить в разведку, а его брата, считавшегося погибшим, вынесли из боя и доставили в госпиталь. Ранение в позвоночник парализовало ему ноги, но у него после войны хватило воли окончить механико-математический факультет МГУ и стать ученым.
Поистине иногда даже трудно себе представить все те неожиданные повороты в людских судьбах, на которые так щедра война.
* * *
...Кроме Карпова, я познакомился с разведчиком старшиной Мотовилиным и довольно много записал с его слов. Но для газеты это сделать не успел – все осталось только в блокноте.
Мотовилин представлял собой интересный тип парня, не больно-то дисциплинированного в прошлом. Он нашел себя во время войны именно в качестве разведчика – смелого, решительного, великолепного ходока и вообще человека, словно специально приспособленного ко всяким жизненным случайностям, связанным с работой разведчика.
При этом было любопытно, что он, с увлечением отдаваясь своей работе, был совершенно лишен честолюбия. Не думал о командирском звании, не хотел учиться на командира и не собирался оставаться после войны в армии. Его интересовали охота, рыболовство, и в его собственном отношении к работе разведчика было, пожалуй, больше от охотника, чем от солдата...
В дневнике о Мотовилине сказано коротко. Но во фронтовом блокноте сохранилась запись его рассказа, дающая более точное представление и о характере этого человека, и о характере его работы: "...В начале июля нас перебросили в Западную Лицу, на тральщике. Нас провожал майор Добротин. Высадились на берег, распрощались, расцеловались – и пошли. Я и Никитин.
Первый день шли незаметно. На второй день нас искали самолеты – как взберемся на сопку, так они бреющим... Потом нас обстреляли из пулемета. Мы скрылись в скалах, вышли левее. Там нас опять обстреляли. Кругом укрепления, продукты уже уходят. Вернулись на четвертый день. Вышли на берег и подали сигналы. Нас сняли с берега, и мы сразу легли спать, еще пока шли в Полярное.
Через несколько дней нам дали новое задание. На этот раз шли командой в двадцать два человека, во главе со старшим лейтенантом Лебедевым.
Когда высадились, он сказал: "Мотовилин будет моим первым заместителем. А если что – отвечает за отряд".
По дороге была одна подозрительная сопка. Я с двумя товарищами забрался на нее. Там было все тихо, но оттуда мы увидели три телефонные линии. Сделали привал. Заметили дорогу, по ней пошла машина. А на карте дорога нанесена не была.
Лебедев говорит: кто полезет на столб? Я говорю – я. Я зазубрил кинжал и стал перепиливать им провода, как ножовкой.
Потом мы подорвали линию – свалили шесть столбов и пошли дальше...
В третий поход пошли этим же самым отрядом, туда же, но высадились в другом месте в сильный туман. Прошли до знакомой сопки, кругом туман. Сделали привал у озерка – сидим, едим. Вдруг видим – на сопке человек. Потом туман опять все закрыл, и мы подошли к самой сопке.
В нескольких метрах блиндаж, около него дремлет часовой. Лебедев говорит: "Возьмем, ребята, сопку". – "Возьмем".
Через овраг переползли вплотную к сопке, из палатки выбежал ефрейтор. Леонов выстрелил в него. Я кричу: "Забрасывай палатку гранатами!" Забросали.
Немец тоже кинул в нас гранату – Рябова ранило в ногу, расшибло у него винтовку, а с меня сбило каску.
Нас стали обстреливать из минометов с соседних сопок.
Лебедев говорит: "Мотовилин, руководи отходом, а я буду прикрывать".
Мы стали отходить. Рябова несли на руках. Его ранило смертельно, в голову. Мы потеряли трех убитыми, а когда отходили – еще двух.
Отходить было тяжело. Мы вернулись к месту высадки раньше назначенного времени. Пока ждали бот, нашли домик. В нем нашли брошенную соль. Ну что ж, теперь дело за мясом. Застрелили оленя и жарили на палочках шашлык.
Бот подошел и так и забрал нас с недожаренным оленем. Вернулись в Полярное, оттуда в Мурманск. Отдохнули, правда, мало, всего двенадцать часов. Переспали – и обратно в четвертый поход.
Пошли отрядом в 80 – 90 человек, под командованием Добро-тина. Был в отряде и Лебедев.
Дошли до той сопки, где были в прошлый раз. Пошли дальше...
Обратно из этого похода я, по приказанию майора, вел людей кратчайшим путем. Перевалили через сопку – нашли свежеразбитый самолет "юнкерс", кругом горелое место, а вчера был дождь, значит, сегодня сбит.
Вышли к губе, к месту высадки. Слышим, там кукуют кукушки. Сначала было странно – место голое, откуда птицы? Подумали, что скорее всего это финны. Ждали бота целых двенадцать часов.
Пробыли несколько дней в Полярном и пошли в пятый поход. Высадились с мотобота около брошенных домиков. Видим, у берега в рыбачьих сетях запутался олень – скала голая, а он на ней танцует. Я взял нож и разрезал сеть. Олень выскочил на волю, был он голодный и худой.
Я шел в партии из семи человек во главе со старшим лейтенантом Клименко. Мы должны были пройти на тридцать километров вглубь и соединиться с остальным отрядом у мыса Пикшуева. Подходя к берегу, услышали, что там уже начался бой.
Маленькую сопку мы заняли, но главная сопка еще держалась. А мы все лезли вперед на сопку. Мне уже осталось всего несколько шагов, как вдруг меня ударило по ноге. Дальше я пополз. Сопку заняли.
Я доложил, что ранен. Мне приказали перевязаться, я перевязался. Посмотрели захваченные блиндажи, подкрепились их шнапсом.
У блиндажей сидели семь пленных солдат и один офицер. Солдаты сказали, что сами хотели сдаться, но из-за офицера не Могли. Тут же рядом лежал другой офицер, убитый.
Вдруг мне говорят: Лебедев убит. Я даже верить не хотел.
Переночевали в скалах. Утром стали под огнем отходить к ботам. Ползли ползком, тащили раненых. Мы, раненые, первыми сели на шлюпки и переправились на морской охотник вместе с пленными.
В шестой поход мы пошли в глубь Финляндии на 175 километров. Шли шесть дней. Все время по ночам, днем почти не двигались – делали привалы. Шли сплошные дожди, и мы были все мокрые. Костров не разводили, сидели на сухом и холодном пайке. Местность была болотистая и лесная, переходили четыре реки. Сушиться было негде, кругом одни болота. Старшина Дарыгин попал в болото. Ему кричат: "Клади винтовку, становись на нее ногами!" А он говорит: "Винтовка снайперская, нельзя". Так, пока не дали ему другую винтовку, тонул, а винтовку не клал.
Во время седьмого похода нас высадили в районе боевых действий. Мы вывернули шлемы на манер финских шапок и нахально ходили по другому берегу речки на виду у немцев, потому что они никак этого не предполагали. Потом, проведя все наблюдения, ночью в дождь пошли на берег, в скалы, сигналить. Слышим, как бот ходит там, сигналим ему, а он не подходит и не подходит.
Наконец услышали, как крикнул нам в мегафон: "На берегу!" – "Есть на берегу!" А до этого мы волновались, ругались. Мокрые, замерзшие. Если еще четверть часа не придет бот, значит, надо уходить опять на сутки в скалы, прятаться до следующей ночи.
Когда шли обратно домой, нам бы побольше темноты. А тут наоборот северное сияние..."
* * *
...После разговора с Карповым и Мотовилиным разведчики неожиданно пригласили меня вниз, в свою кают-компанию. Выяснилось, что я случайно угадал на их маленькое, как они выражались, "семейное торжество". Они устраивали товарищеский ужин после возвращения из разведки одной из своих групп.
За столом было больше двадцати человек: Мотовилин, Карпов, Люден, Добротин, Визгин, военфельдшер отряда Ольга Параева, крепко скроенная девушка, коротко стриженная, с хорошим русским лицом; она уже ходила в несколько разведок.
За окнами была метель, непогода, а в бревенчатом домике было жарко натоплено. Все выпили и говорили немножко громче, чем это было нужно для того, чтобы их услышали. Были тосты за возвратившихся, и в память погибших, и за тех, кто сейчас находится там, в тылу.
На меня пахнуло романтикой этой работы, и я почувствовал, что мне будет неудобно дальше расспрашивать этих людей, пока я хотя бы один раз не испробую на собственной шкуре то, что переживают они.
Я сказал Визгину, что хотел бы сходить с разведчиками в одну из операций. Он сперва пожал плечами, а потом сказал:
– Ну что ж, я думаю, это можно будет устроить.
Я как-то особенно остро запомнил атмосферу этого вечера, дружескую и чуть-чуть взвинченную – из-за отсутствия людей, ушедших в разведку, и из-за присутствия других людей, только что вырвавшихся из смертельной опасности.
На другой день я познакомился с капитаном государственной безопасности Свистуновым. Это был ленинградец, человек твердый, сдержанный и корректный. Оп вызвал для разговора со мной недавно бежавшего из немецкого плена красноармейца по фамилии Компанеец, со слов которого я написал потом очерк "Человек, вернувшийся оттуда", который в редакции почему-то переименовали, назвав "В лапах фашистского зверя".
Я выспрашивал его несколько часов подряд, и рассказ его показался мне страшным. Страшным не потому, что он рассказывал о каких-либо особых зверствах – как раз этого в данном случае не было, – но за его спокойным рассказом вырастала целая система мелкого садизма, гнусного отношения к людской судьбе, спокойного и неторопливого убийства человека, который попадает в плен. Рассказ этот, со всеми его мелкими подробностями – с костями, из-за которых дрались пленные, с мордобоем, с холодом, с голодом, был страшнее и реальнее в своей типичности, чем рассказы о вырезывании звезд на спине, о выжигании глаз и других зверствах.
В эти же дни я познакомился в политотделе армии с полковым комиссаром Рузовым. Рузов оказался очень интересным человеком. До Папанина он был два года начальником зимовки на мысе Челюскин и написал об этом книгу. Все его товарищи за помощь при спасении челюскинцев получили ордена, а он – нет, потому что, приняв по радио какую-то бюрократическую директиву от своего начальника из Севморпути, радировал ему матерный ответ – в буквальном смысле этого слова. В Москве, удивившись, затребовали подтверждение. Рузов подтвердил.
В первую мировую войну он был разведчиком из вольноопределяющихся, имел солдатский "Георгий". В гражданскую войну служил в кавалерии, а в эту войну его, по причине знания иностранных языков, законопатили сюда, в отделение по работе среди войск противника. Хотя, как мне казалось, ему больше бы пришлась по душе работа в разведке. Он был человек смелый в своих суждениях, остроумный, занозистый, любитель и выпить, и поухаживать за женщинами, и пошуметь, и рассказать забавную историю. Словом, веселый, шумный человек, у которого есть и ум, и сердце, и собственные мысли в голове. Во всем, что касалось непосредственно служебных дел, он был абсолютно деловым и самоотверженным человеком.
Я познакомился с Рузовым в маленькой комнатке, где допрашивал пленного немецкого летчика, красивого парня, начинавшего обрастать бородой. Было холодно. Немец зяб и кутался. Хотя в печке трещали дрова, но ее только что затопили.
Рузов, допрашивая, бегал по комнате, время от времени подбегая к печке и на бегу протягивая к ней руки. Он был маленький, совершенно седой, с острым носом и устремленным вперед лицом. На груди у него были орден и две медали.
Встретил он меня весьма недружелюбно и лишь потом, к вечеру, сменил гнев на милость. Причиной его первоначального недружелюбия, как потом оказалось, был один мой коллега – журналист, который, взяв у него интересный документальный материал, потом переврал все, как сумел.
Я ходил к Рузову три дня подряд в ожидании, когда улучшится погода и пойдет наконец мотобот на Рыбачий полуостров...
Леонида Владимировича Рузова я еще дважды после этого встречал на войне. В сорок втором году здесь же, под Мурманском, в 14-й армии, в сорок четвертом – очень далеко отсюда, в Бухаресте.
Как свидетельствуют архивные документы, вольноопределяющийся Рузов начал свою солдатскую службу в августе 1914-го в Восточной Пруссии. В пятнадцатом году в Польше, раненный в голову, он попал в немецкий плен. В восемнадцатом году вернулся из плена домой, а в девятнадцатом, когда Мамонтов шел к Туле, вступил в Красную Армию. Под Россошью получил сабельную рану; во время партийной недели вступил в партию и воевал до августа двадцатого года – комиссаром бригады и комиссаром коммунистического отряда, сначала с белыми, потом с белополяками. После еще одного ранения и контузии провел год в госпиталях. Поначалу после этого был зачислен в кремлевские курсанты, но в связи с припадками после контузии был уволен в долгосрочный отпуск на гражданку. Работал уполномоченным по хлебозаготовкам и по коллективизации в Сибири и на Северном Кавказе, снова вернулся в армию, учился в Академии Фрунзе. В тридцать третьем году поехал начальником зимовки на мыс Челюскин, пробыл в Арктике пять лет и перед возвращением на Большую землю получил все-таки за свою работу в Арктике орден Красной Звезды, который миновал его раньше из-за строптивого характера. Вернувшись из Арктики, снова попросился в кадры. В сороковом году воевал на Карельском перешейке. В сорок первом – под Мурманском, а с сорок третьего года – на юге. На разведывательной и оперативной работе был награжден несколькими орденами и медалями, в том числе за бои в Будапеште – орденом Кутузова III степени. В последней переделке – в перехвате и разоружении юго-западнее Праги прорывавшихся к американцам власовских частей – принимал участие уже двенадцатого мая сорок пятого года, через три дня после окончания войны.
После войны Рузов был начальником кафедры иностранных языков в одном из институтов Ленинграда, а потом, на склоне лет, – пенсионером. До конца, не поддаваясь ни болезням, ни последствиям ран и контузий, живя в Гатчине, кропотливо собрал множество исторических материалов и написал книгу историю города, вторую книгу в своей жизни. Так и умер, не угомонившись, не изменив себе и своему характеру.
Я навещал его незадолго перед смертью в госпитале, и, хотя со времени нашей первой с ним встречи в Мурманске прошло уже к тому времени чуть не четверть века, он, несмотря на болезнь, показался мне почти не изменившимся, был все такой же маленький, седой, стремительный, все порывался вскочить с койки и по привычке забегать по комнате. Непривычная неподвижность мешала ему разговаривать.
Глава семнадцатая
...17 октября, когда стало известно, что погода улучшилась и один из мотоботов сегодня в три часа дня отправится на Рыбачий полуостров, уходивший в город Мишка Бернштейн вернулся красный и взволнованный. Оказывается, сегодня в Москву летели двое корреспондентов "Сталинского сокола", которые предлагали Мишке лететь вместе с ними. А кроме того, в Мурманск только что прилетел кто-то из газетчиков, вылетевший из Москвы накануне, и он во всех подробностях рассказал Мишке о происходившем в тот день. Я услышал это уже из вторых уст, но все равно это произвело на меня тягостное впечатление. Что это такое, я представлял себе и по Борисову, и по Днепропетровску, и по другим местам, но, думая о Москве, особенно тяжело было узнать об этом... Становилось уже ясно, что немцы угрожают непосредственно Москве.
До прихода Мишки было точно договорено, что я и Зельма плывем сегодня на Рыбачий, а Бернштейн, который не переносил качки, тем временем едет посуху в 52-ю дивизию к генералу Вещезерскому. А потом, когда мы вернемся и съедемся в Мурманске, Зельма и Бернштейн взаимно поделятся своими снимками.
Но теперь Мишка стал шуметь, что нас командировали всего на десять дней и что он дольше здесь не может оставаться, а должен лететь со всеми теми снимками, которые он уже сделал, прямо в Москву, что здесь, на севере, ему уже больше нечего делать, а в Москве невозможно не быть.
Я разделял его чувство: мне самому было почти непереносимо думать о том, что происходит там, под Москвой, и к этому еще – что греха таить примешивались и личные чувства. В Москве оставались и мать, и отец, и все другие близкие мне люди. Но, с другой стороны, газетное чутье по-прежнему подсказывало мне, что именно сейчас газете необходимы корреспонденции отсюда, со стабильного фронта, где не отступают, где все в порядке, и что это, по закону контраста, в такие дни особенно хорошо прозвучит в газете. Поколебавшись и преодолев первое желание – немедленно лететь в Москву, – я уговорил Мишку отправить снятые пленки с фотокорреспондентами из "Сталинского сокола", а самому ехать, как мы раньше условились, на фронт к Вещезерскому.