Текст книги "Стихотворения. Поэмы. Проза"
Автор книги: Константин Случевский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
От Териберки до Аре-Губе
Вид Мурмана в солнечный день. Западная часть его. Характер скал. Гольфстрим. Характерный остров Кильдин. Мир пернатых. Охотничьи рассказы. Иностранцы. Прибытие к китобойному заводу.
Июня 21-го был яркий, горячий день. Около 8 часов утра мы снимается с якоря и оставляем Териберскую бухту. По выходе в океан «Забияка» взял курс на запад к границе Норвегии, в обход острова Кильдина. Мы направлялись к самому северному, к самому далекому пункту нашего плавания – к Арской губе, так что Кола, в которую мы заедем на обратном пути, самый северный город России, останется от нас к югу слишком на 1/2 градуса широты. Ветра нет почти никакого, но зыбь все-таки велика; куда девались и темень, и туман, и могучие порывы шторма; кажется, им и места не могло быть в этой безупречной лазури неба, над светящейся волной океана, над розовыми очертаниями мурманских скал. Можно ли было предполагать, что эти изможденные скалы тоже умеют быть розовыми?
А Ледовитый океан при ярком солнечном свете обладает богатыми красками; разрезываемая клипером вода цвета зеленого, выступающего с особенной яркостью, благодаря безусловной белизне пены, расстилающейся по ней кружевом; дальше, там, где, по-видимому, волн больше, где они пестрят своими несчетными гребнями, становящимися за далью как бы малыми гребешками, и наконец исчезают, эта искрящаяся зелень переходит в глубокую синь, в сильнейший аквамарин. На самом горизонте на севере этот аквамарин сгущается в одну могучую бархатную черту, проведенную гигантской рукой живописца, как бы сказавшего этим: «тут небо, тут водное пространство; никогда им не смешиваться!», и голубое небо, как оно ни лазурно, не переходит заветной бархатной черты глубочайшей сини водной пучины, способной, как люди, на страсти, на страдания и на великие радости.
Хотя ветра не было почти никакого, но зыбь в океане, как мы сказали, ходила отнюдь не слабее вчерашней. Не скоро улегаются взводни Ледовитого океана; целыми днями длятся они, когда причина их – ветер – давно уже прекратилась. Та же самая вышина волн, то же почти широкое раскачивание «Забияки», только не льет вода через борт, не клубится она в шпигаты, и если злобствовали волны вчера, сегодня они с нами только заигрывают, так, да не так. Вчера все было пасмурно, сыро, серо, все рокотало, свистело, было холодно; сегодня все лазурно, волна ласкает своим шумом, непробуравливаемая вихрями, и солнце ярко, и вам тепло.
А берег? а мурманский берег? Он был весь перед нами, вытянутый в бесконечность в самой красивой его части. Если про какие-либо скалы в мире можно сказать, что они похожи на остовы, скелеты, так это про Мурман. Они в очертаниях своих костлявы и жилисты, и жилы эти как будто служили когда-то путями какой-то жизни и остались следами погасших геологических процессов от тех дней, когда камни еще двигались и совершали свои странствия. Берег этот, иззубренный, продырявленный, выдвинутый со дна океана, с великой глубины, гол совершенно; граниты и гнейсы обнажены вполне, потому что при этих колоссальных размерах пейзажа ни во что нейдут, конечно, всякие мхи, обильно и цепко растущие повсюду, равно как чрезвычайно миловидная розовыми цветочками своими мелкая вороница, и наконец, березка-лилипут, березка-карлица, стланец, предпочитающая стлаться по земле, поблескивая своими густо-зелеными, крепкими листиками в серебряный гривенник величиной. Последняя представительница на Севере наших лиственных лесов, березка эта, съежившись и мельчая, все-таки провожает сюда родную землю, гнется к ней, целует, довольствуется тем, что дает ей эта земля, а дает она ей очень мало, и то только в течение короткого двухмесячного лета.
9 Тысячеверстное обличье мурманского берега, обращенное к океану, начиная от Святого Носа до норвежской границы, не одинаково ростом: к норвежской границе оно возвышается. Скалы Терского берега, мимо которого мы плыли третьего дня, скалы Святого Носа, Семи Островов, – Оленьего, Териберки не превышают 400'; очертания этих берегов однообразны в высшей степени, больших заливов нет; от Териберки начиная, скалы вырастают, достигают 700', и берега изрезываются глубокими бухтами; множество островов, с их разнообразными очертаниями, дробит на многие планы неподвижный, утомительный фасад линии Мурмана и образует множество глубоко художественных эффектов. Это с художественной стороны, но и со всяких других сторон эта западная часть мурманского побережья является и характерной, и важной.
Гольфстрим – теплое течение, опоясывающее наше полушарие, направляется, как известно, к западным берегам Норвегии, в ее фиорды; он заходит прямо в них и обусловливает ту мягкость температуры, то развитие рыбного промысла, которые служат главнейшим основанием быта всего норвежского побережья. Что там все это процветает, что к услугам рыбаков имеются телеграфы и телефоны, срочные пароходства и удобства сбыта – причина этого не в одном только благодетельном, оживотворяющем Гольфстриме, так как он касается и России и приносит и ей свою обильную лепту. Облагодетельствовав норвежские фиорды, он отталкивается ими, огибает Норвегию и направляется прямо на наш Рыбачий полуостров; отсюда, полосой во 150 миль ширины, идет он к SО, О, ОNО, постоянно удаляясь от берегов наших, и уже у Святого Носа находится в одном градусе расстояния по прямому пути на Новую Землю. Вся причина обилия трески, сельди и идущих за ними крупных представителей морской фауны – китов, акул и др., именно в этом теплом течении, отчасти касающемся и нас; от него же зависит и незамерзание многих наших северных бухт в глубокую зиму, когда и Нева и Волга скованы льдами; оно же, одновременно с бурливым характером Северного океана, обусловливает и то, что берега океана местами не замерзают совершенно или замерзают узкою полоской верст на 30, временно, причем этот «припай» льдов, не успев образоваться, уже ломается и разносится по сторонам, унося с собой зачастую промышленников, ушедших на «наледный промысел». Рыбачий полуостров, почти что омываемый Гольфстримом, самое бойкое место нашего западного Мурмана, служит центром весеннего лова, и к нему-то чрез Колу и другими путями идут те промышленники наши со всех сторон, о мартовских походах которых мы говорили. Тут же, в этих местах мурманского побережья, еще со времени новгородцев, широко занималась жизнь; сюда глянул, образовывая китобойное дело, Петр Великий; здесь существует Екатерининская гавань, в которой зимовал когда-то наш военный флот; здесь же, наконец, в последние 10–15 лет, когда поднялись первые голоса в пользу нашего забытого Севера, сказалась первая попытка его оживления и эксплуатации; тут в настоящее время скопляется весь промышленный Мурман, и, наконец, в будущем – вероятно нигде, как тут – должны мы стать твердой военной ногой. Обидно видеть на карте, изданной гидрографическим департаментом, что как раз подле этих мест, на самом северном пункте Норвегии, открытая со всех сторон всем ветрам, обозначена лучистой звездочкой крепостца Вардэ-Хус; она словно зарится на наш Рыбачий полуостров.
По мере движения «Забияки» на запад, по мере того как в полной солнечной ясности тянулись пред нами разные очертания скал над глубокой зеленью океана, картины становились все привлекательнее, не жизнью людской, которой здесь все-таки очень мало, но возможностью такой жизни в будущем. Пример маленькой Норвегии у всех на глазах: север ее оживился только в последнее двадцатипятилетие.
Нам пришлось выйти в океан довольно далеко, или, как говорят поморы, «в голомя», в открытое море, для того чтоб обогнуть самый характерный, в геологическом отношении, остров Кильдин. Мало на Мурмане таких выделяющихся своею конфигурацией мест, как Кильдин. Он виден за много, много миль, как с востока, так и с запада. Если смотреть на него с моря во всю его длину, составляющую 9 миль, представляется он отвесной, со всех сторон обрубленной скалой в 600–650 вышины, безусловно голою; только снизу будто присыпан к нему песок, чтобы прочнее стояла эта скала и не качалась. Тут, в этом наружном виде Кильдина, все обман. Во-первых, это не скала, а хрупкие сланцы первозданных пород, песок, если угодно; все острова, весь матерой берег, пройденные нами, начиная от Белого моря, все это гранит; по Иностранцеву, острова Белого моря гнейсовые, а вот именно Кильдин почему-то составился из хрупких сланцев и принял неуклюжую, столообразную форму. Уж не на русское ли хлебосольство намекает он? Другой обман – это пустынность Кильдина. С севера, с моря, он действительно совершенно наг и гол, даже и мхов на нем не заметно, но с юга, там, где отделяется он от матерой земли узким проливом, от 350° до 3 верст ширины, говорят, представляет он из себя ряд террас, возвышающихся амфитеатром и густо поросших богатой зеленью. К югу смотрит эта сторона Кильдина и совсем защищена от северных ветров; есть там и пресная вода, сбегающая из находящегося на столовой поверхности острова озера, есть и поселенье, и гуляют олени.
Было около полудня, когда, обогнув Кильдин, стали мы сворачивать к юго-западу, направляясь к губе Ара. Отсюда вид становился очень красив, потому что перед нами из волн океана возникла в полной цельности одной своей стороной вся главная, животрепещущая западная часть Мурмана. Впереди, далеко впереди виднелся очень ясно, даже с деталями скал и их очертаний, Рыбачий полуостров, находившийся от нас милях в 30-ти. В сиянии полуденного солнца над глубокой синью моря полуостров этот, состоящий из темных шиферов, был весь розовый с сильными полосами белых снегов, залегавших на нем в большем количестве, чем где бы то ни было. Он казался нам островом, потому что Мотовский залив как бы отрезывал его от материка совершенно. Влево от нас, на таком же расстоянии, взламывая монотонную линию береговых скал, обозначались один подле другого входы в бухты Уру и Ару; мы направлялись к последней, дальнейшей. Скалы, обрамляющие оба входа, освещаемые солнцем сбоку, очень красиво играли большим или меньшим оттенением. По мере приближения нашего к ним, нагота их становилась совершенно наглядной и могучая зыбь ударяла в них, вытягивая вдоль берегов длинную ленту звездившейся пены.
Если вчера, входя в Териберку, «Забияка» двигался осторожно, сегодня не уменьшал он хода, уверенно направляясь к проливчику. Мы держались более левой стороны; справа на низенькие Арские острова, состоящие из громадных гранитных глыб, океанская зыбь налегала неимоверно сильным буруном. В ярком солнечном свете сине-зеленые волны взлетали на острый мысок ближайшего, совершенно открытого северо-восточному ветру островочка. Тут уже не одной только белой полосой, а несколькими параллельными, разорванными полосами виднелась пена прибоя, вздымаемая бесконечно возобновлявшейся волной. Полос этой белой пены было много; дальнейшие от берега, старейшие, покачивались, будто мертвые, отжившие, и исчезали. И треск, и стон неслись от этой могучей толчеи, и «Забияка» поступал очень благоразумно, держась от нее невозможно далеко, держась левого берега.
Эта левая сторона представляла из себя нечто совершенно противоположное. Тут поднимались совершенно отвесные, высокие скалы, так называемый «Толстик»; в могучую накренившуюся темную щель, наполненную осколками попадавших в нее камней, скрывался прыгавший с вершины водопадик, след вчерашнего дождя. На всех выступах Толстика, по всем острым кронштейнам и фантастическим карнизам, на мягких подушечках мхов, будто на диванчиках, высоко, высоко, под самый верхний край скалы восседала в огромном количестве морская птица. При приближении клипера с мест своих слетали немногие, но когда «Забияка», чтоб оповестить о своем приходе лежащий в глубокой бухте китобойный завод, дал свой басистый свисток волжского пошиба, большинство птиц шарахнулось со своих сидений и пустилось в лет. Одни из них улетали опрометью, чуть не касаясь трубы и мачт «Забияки», в сторону; другие тотчас же возвращались, покружившись тревожно и немного: должно быть, это были матери.
Мир пернатых по нашему северному поморью очень богат. Чаек тут больше всего, затем следуют утки. Ценнее всех, бесспорно, гага, Somateria molissima, сохранение яиц которой в Норвегии вызвало самые строгие охранительные законы, которых, к несчастью, нет у нас, и бедная гага, которой очень нравились когда-то наши бухты и заливчики, почти покинула их, почти перевелась; за получением гагачьего пуха нам следует теперь обращаться к Норвегии. Характерна из здешних птиц кайра, с белой грудью и черной спиной, с ногами, поставленными далеко назади; кайра высиживает одно только яйцо, синее, испещренное как будто бы еврейскими каракулями. Очень мал и юрок черненький с красным носиком и лапками чистик; крупен и важен черный баклан, обладающий зобом, схожим с тем, что отличает пеликана; очень велики некоторые сорта морских орлов. Чаек, как сказано, больше других: Larus marinus, L. argentatus, L. tridactylis, L. canus – чайка-буревестник; очень характерна testris parasitiens – разбойник, ворующая рыб, уже схваченных другой птицей; камнешворка, Strepsilas interpres, ворочающая камушки для добычи червяков; следуют морские ласточки, морские сороки, морские кулики, гагары, глупыши и т. д. Сычей и сов достаточно; дикие возгласы их по ночам и раскатывающееся эхо пугают поморов, и тогда говорится, что «леший вторьем морочит». Это целый особенный мир пернатых, все больше белых, серых и черных, но почти у всех из них есть какие-либо яркие отметины: красный клюв, клок ярко-синих перьев, пятно на лбу или на груди, напоминающие о других, более счастливых странах красок и света.
Какие именно из этих птиц, вспугнутые свистком «Забияки», кружились над нами, сказать невозможно, во-первых, потому, что их было слишком много, а во-вторых, потому, что мы продолжали идти полным ходом, не стесняясь птицами, направляясь к китобойному заводу. «Лотовый на лот!» – кликнул старший офицер; клипер пошел самым тихим ходом; следовали промеры. Завод открылся вправо от нас; он построен вокруг небольшой бухты, совершенно закрытой от всяких ветров, но очень маленькой. Мы могли вволю налюбоваться действительно красивым видом на это еще так недавно возникшее поселение, потому что «Забияка» еле двигался. Вправо, на скалистом отдельном холме, стоял двухэтажной дом управляющего заводом; прямо против нас поднимались деревянные постройки завода, разместившись у подножия скал; перед ними, частью в воде, на дощатой покатости лежали два убитых кита: большой – синий и малый – полосатик. Темные колоссальные туши их блестели на солнце, будто лакированные; темные крутые полосы бороздили тела. С вершины скалы, поверх завода, сползал небольшой водопадик, бегущий от двух небольших расположенных на горе озер; он будто плакал о судьбе водяных гигантов, привлечённых в эту маленькую бухточку и ожидавших терпеливо и безмолвно своего распластания, и спускался к ним по острым уступам скалы.
На самой бухте, расцвеченные флагами, слегка покачивались пять китобойных пароходов, принадлежащих двум компаниям: той, завод которой мы посетили, и другой, имеющей свой центр в Еретиках, который мы посетим завтра. На носах пароходов виднелись небольшие толстенькие пушки, которыми стреляют китов; на мачте одного из них висела плетеная корзина, из которой, как с вышки, высматривают кита.
День был удивительно ясен, прозрачен; глаза наши, утомленные видом голых скал, успокоились на довольно яркой зелени берегов бухточки; тут виднелись небольшие березки и какие-то кустики вербы или лозы и чахлой рябины, просовывавшиеся сквозь груды обточенных камней и кругляков. Мхов и вороницы было тоже вволю; белели ягели; голубая вода бухты так чиста, что тарелка, брошенная в нее, совершенно исчезает от глаз только на глубине 30 саженей. Целые стада рыбы кружились в ней подле клипера, и вся игра их была видна как на ладони. Грохнулся якорь, и мы остановились.
Термометр показывал 20° в тени, и картина была бы прелестной, если бы не запах самых убийственных свойств, доносившийся от поры до времени с особенной ясностью от завода и ждавших своего распластания китовых туш.
Стоявший пред нами завод – центр деятельности «Товарищества Китоловства на Мурмане», существующего с 1883 года. Затрачено на все это дело по настоящее время около 300 000 р.; промышленников и рабочих на заводе всего 109 человек, считая в том числе и те 10 человек, которые назначены исключительно для ловли трески, как главного предмета пищи, и остаются здесь сторожами на зиму. Товарищество имеет два китобойных парохода и еще один, небольшой; на каждом из первых двух по 10 человек народу; собственно на заводе участвующих в обработке китовых туш 50 человек. Одной из первых, но не единственных выгод для местных людей от этого прочно поставленного дела является то, что заработная плата за летний сезон, не превышавшая 60 р., поднялась до 90 р. уже в нынешнем году.
За это лето, ко времени нашего посещения, убито было 12 китов; в недалеких Еретиках другой компанией убито 14; те два кита, туши которых блистали пред нами на солнце, распространяя убийственное зловоние, были счетом 11-й и 12-й. Из этих двенадцати экземпляров было 3синих и 9 полосатиков, большинство самки; местные люди сообщали, будто эти женские киты, резвясь по океану, принимают китобойные пароходы за самцов. Сообщают промышленники и другое наблюдение, касающееся этих же стран и такого же странного характера; толкуют, будто на Новой Земле, опять-таки по наблюдениям над убитыми экземплярами, в противность всяким обычным порядкам, самки и самцы моржей держатся в отдельности на восточном и западном берегу острова. Остров этот величиной чуть не с Англию, и можно себе представить, как трудно этим зубастым, толстейщим и грузнейшим кавалерам быть любезными со своими склонными к отшельничеству плотными дамами. Но опять-таки это, вероятно, один из тех знаменитых охотничьих рассказов, которые сохраняют свою правдоподобность под всеми градусами долготы и широты, совершенно на том же основании, на котором гранит остается везде гранитом, а сланец – сланцем.
Заметим, однако, что эти и тому подобные рассказы далеко не бесполезны. Иностранцы отлично умеют делать ту или другую местность интересной, распуская о ней всякие возможные и невозможные легенды, правды, – предположения; люди любят чудеса и ездят к ним. Мурман тоже то и дело посещался и посещается различными иностранцами. Нам сообщали, что какой-то лорд Дудлей с женой и семейством ездит сюда ловить рыбу и зажигать папироску с помощью лупы светом полуночного солнца; какие-то англичане арендуют у лопарей Пазрецкого погоста, Кемского уезда, реку Паз и приезжают летом, на своих яхтах, для ужения рыбы; сообщают о нескольких посещениях какого-то Роланда Бонапарта; ученый француз Рабо недавно появлялся здесь, отыскивая каких-то допотопных черепов, небывалых, исключительных размеров. Почему избрал он для этой цели Россию и именно ее северное побережье – неизвестно…
Одна из встреч с Тургеневым
Это было в исходе зимы 1860-го года. Меня посетили вечером Иван Сергеевич Тургенев, Павел Васильевич Анненков и Степан Семенович Дудышкин. Я был тогда очень молодым офицером Семеновского полка, в чине, которого ныне не имеется; я был прапорщиком. Офицеры тех дней, при новом царствовании, только что переменили мундиры – с фалдами на казакины, но красные отвороты гвардии оставались. Генералам дали красные штаны и петушьи перья. Я жил в доме покойной матери моей, на Гончарной, четвертом по правой руке от въезда в нее с Николаевской площади. Отец мой умер гораздо раньше.
Хотя в те дни Невский проспект, как и ныне, шел к Александро-Невской лавре, но, собственно говоря, оканчивался он у Знаменского моста, расплываясь на большой площади. Там, где теперь стоит дом, занимаемый «Северной гостиницей», расстилалась никогда не просыхавшая конная площадь. Дальше, к Невской лавре, шли лавки, в которых продавались: возки, телеги, тарантасы для далеких путешествий к северу и северо-востоку России. Николаевский вокзал только что поднял свою невысокую башню, и на Аничковом мосту, принявшем благообразный вид, еще недавно были водружены, повелением императора Николая, бронзовые кони барона Клодта, а их двойники посланы в Берлин. Недавнею новинкою побежали первые в Петербурге общественные каретки, называвшиеся «каретками Невского проспекта». Каретки эти, устроенные генералом Шлиппенбахом, запряжены были парою кляч. Они совершали рейсы между Адмиралтейской площадью, лежавшей тоже непроходимою немощеною степью, через которую по ночам небезопасно было двигаться, и между Знаменскою площадью, сливавшеюся с пустынными Песками. Странно, что в сторону Песков Петербург раздвинулся необычайно быстро, тогда как у Царскосельской дороги, 60 лет назад, как и теперь, вслед за Обводным каналом начинались огороды.
Квартира моя состояла из одной комнаты и прихожей, без кухни. Я столовался в квартире матушки. Одно из трех окон моей комнаты выходило в ту сторону, где воздвигался вокзал Николаевской железной дороги. Дорога эта, как известно, открыта в 1851 году, в 1855 году, то есть в год производства меня в офицеры, названа «Николаевской» и еще не совсем устроилась. Постройки подле вокзала и самый вокзал еще только возводились.
В январской книжке «Современника» появилось в 1860 году несколько моих стихотворений. Появиться в «Современнике» значило стать сразу знаменитостью. Для юноши 20-ти лет от роду ничего не могло быть приятнее, чем попасть в подобные счастливчики, и я попал в них.
Стихотворения эти были доставлены Некрасову помимо меня, следующим образом. Всеволод Крестовский, тогда еще студент, мой приятель, передал их Аполлону Григорьеву, знаменитому в те дни критику, горою стоявшему против того направления либерализма и реализма, которыми отличался «Современник», руководимый Некрасовым, Чернышевским и Добролюбовым. Григорьеву стихотворения мои очень понравились. Он просил Крестовского привести меня к нему, что и было исполнено. Аполлон Григорьев жил в то время в известном всему Петербургу доме Лопатина, длинном двухэтажном каменном строении, тянувшемся по Невскому проспекту в том именно месте, где в настоящее время проходит, благодаря Трепову, Пушкинская улица. Григорьев жил во дворе. Я приведен был к нему утром. Покойный критик был, по обыкновению, навеселе и начал с того, что обнял меня мощно и облобызал. Затем он потребовал, чтобы я прочел свои стихотворения.
Помню, как теперь, что я прочел «Вечер на Лемане» и «Ходит ветер избочась». Григорьев пришел в неописуемый восторг, предрек мне «великую славу» и просил оставить эти стихотворения у себя. Несколько дней спустя, возвратившись с какого-то бала домой, я увидел, совершенно для меня неожиданно, на столе корректуру моих стихотворений со штемпелем на них – «Современник», день и число. Как доставил их Григорьев Тургеневу, и как передал их Тургенев Некрасову, и почему дан был мне такой быстрый ход, я не знаю, но стихи мои были напечатаны.
Может быть, много еще есть в живых людей, помнящих и теперь неистовую травлю, которая направилась на меня вслед за статьей Аполлона Григорьева, напечатанной в «Сыне Отечества», в которой он объявлял, что во мне «народился поэт не меньшей силы, чем Лермонтов». Когда-нибудь мне придется подробнее вспомнить об этом времени, но в настоящую минуту я ограничусь только описанием посещения меня Тургеневым.
В конце января Иван Сергеевич оповестил меня, что заедет ко мне со своими двумя приятелями, Дудышкиным и Анненковым, которых хотел познакомить со мною. Посещение такого крупного литератора, как Тургенев, в сопровождении других двух весьма видных литературных деятелей, являлось событием. Значение литераторов стояло тогда необычайно высоко; знакомство с ними считалось за великую честь, и я помню очень хорошо, как обрадовалась моя покойная мать, когда я сообщил ей, что Тургенев пьет у меня вечером чай.
Обстановка моей квартиры, состоявшей, как было сказано, из полутора комнат, была более чем проста; денщик Семеновского полка Шульц, мне прислуживавший, оказывался почти всегда пьяным, так что рассчитывать на его помощь было нельзя, и я просил моего младшего брата Володю, которому исполнилось тогда лет двенадцать, прийти ко мне и разливать чай. Этот Володя в настоящее время – обер-прокурор уголовного кассационного департамента сената. Вечер, о котором я вспоминаю, памятен ему очень хорошо, и воспоминание о нем у нас осталось общее.
Ночь стояла на дворе морозная. П. В. Анненков и С. С. Дудышкин приехали ко мне часов в девять, один вслед за другим, и ожидали Тургенева, почему-то запоздавшего. Положение мое было не совсем ловкое, потому что люди, сидевшие передо мною, были мне почти незнакомы, а значение их в литературе подавляло меня. Крепкий, энергичный, с зычным голосом и здоровым цветом лица – Анненков являлся значительным контрастом со скромным, как бы неловким Дудышкиным и его изжелта-бледным лицом.
Брат разлил нам чай, и только что сели мы за стол, чуть ли не единственный в моей комнате, как раздался звонок, чрезвычайно сильный – сильный, не по величине помещения. Я выскочил к дверям и увидал, что мой Шульц, детина здоровый и высокорослый, стаскивал с плеч Ивана Сергеевича шубу. Я говорю «стаскивал», потому что крупная фигура Тургенева значительно превышала фигуру моего денщика. Скинув шубу, отряхнув свои седые кудри, Иван Сергеевич вошел прямо в дверь, улыбаясь той широкой, откровенной улыбкой, которая была ему свойственна, и попросил Анненкова и Дудышкина извинить его за опоздание.
– А это кто? – спросил Иван Сергеевич, взглянув на моего брата, сидевшего у стола.
– Это мой брат, Владимир, будущий правовед, – сказал я Ивану Сергеевичу.
– А, юрист? Хорошо, хорошо!
И, подойдя к брату, он потрепал его по плечу.
Я от избытка удовольствия не знал, что говорить и как говорить. Но, к счастью, три литературных собеседника и не требовали моей помощи для того, чтобы разговор между ними завязался.
Разговор шел на разные темы, главным образом между Анненковым и Тургеневым, а Дудышкин вмешивался в него чрезвычайно редко.
Помню, я был крайне поражен тем, что, сознавая, что причиною их появления у меня были мои стихи, они со мной именно о стихах ничего не говорили. Это меня не только удивляло, но даже смущало; почти ничего не говорили о «Современнике», судьба которого в эти годы была поистине замечательна, так как выход каждого номера в свет являлся крупным событием петербургской жизни. Говорили больше о посторонних вещах и, между прочим, о только что начавшей действовать Николаевской железной дороге. Вспомнили Николая I и Клейнмихеля и как он сразу слетел. В значительной степени доставалось, – я это помню очень хорошо, – тогдашнему интендантству, грехи которого после Крымской войны всплыли один за другим и поражали теми широкими основаниями, на которых они практиковались. Говорилось очень много о Севастополе, в котором ни один из трех названных лиц не бывал, но рассказами о котором преисполнено было общество и еще недавно обогащена литература в чудеснейших рассказах графа Льва Толстого. Наконец, как бы сама собою, речь перешла к охоте и к охотникам. Несколько насмешливых слов Анненкова, одобренных молчаливой улыбкой Дудышкина, вызвали Ивана Сергеевича на разговор, и он начал вспоминать о том, чего недописал в своих «Записках охотника».
– Да ведь охотники все люди мнительные и лгуны, – сказал Анненков.
– Ну, лгуны не лгуны, а что мнительны многие из них, то это верно, – ответил Иван Сергеевич. – Да вот, хоть бы и со мною был случай, который не угодно ли вам объяснить!
Надо заметить, что Иван Сергеевич принадлежал к числу людей необычайно мнительных. Стоило ему встретить по выходе из дома лошадь той или другой масти, которая могла предвещать нечто нежелательное, стоило ему услышать в разговоре какой-нибудь намек на число 13, как Иван Сергеевич тотчас если не содрогался, то как бы суживался и уходил в себя. Он ужасно боялся ночи и снов, а в особенности пугало его во всех видах и всегда чувство смерти.
– Да-с, – говорил Иван Сергеевич, – вот что со мною на охоте было… Не задалась мне как-то в один день охота с Ермолаем…
Как только Иван Сергеевич произнес имя Ермолая, так тотчас же у меня в голове промелькнул весь тот характерный облик его спутника на охоте, столь хорошо охарактеризованный в одном из его рассказов; промелькнула и мельничиха, и равнодушная ко всему на свете Ва-летка.
– Охота не удавалась, – говорил Иван Сергеевич, – дичи не было, собаки шли лениво. Денек был серый и неприглядный, скука одолевала нас. Понурил голову и Ермолай.
– Пойдемте, – говорил он мне, – домой. Ничего сегодня хорошего не будет.
– Я, – говорил Тургенев, – послушался его, и мы двинулись по направлению к бричке, оставленной на опушке леса, на излучине реки. Небольшой дождь моросил, и мы шли с Ермолаем молча, понурив головы и свесив ружья. О чем уж я думал, – не знаю, не помню, но я, двигаясь совершенно машинально, решительно не замечал того, что подле меня делалось…
– Вдруг я почувствовал, – продолжал Тургенев, – необычайно сильный удар в грудь, удар до такой степени неожиданный, что я не только остановился, но и отшатнулся. Не прошло и секунды, как глупая причина удара выяснилась. Громадный заяц, – почему уже, бог его знает, – бросился из-под кустов, спросонков, что ли, ко мне прямо на грудь и – ошеломленный моею грудью гораздо больше, чем я зайцем, – немедленно пустился наутек, стрелою по прямому от нас направлению. Ермолай, не пропускавший подобных случаев неожиданных появлений дичи, стоял тоже как вкопанный и даже не подумал вскинуть ружье, пока мы смотрели зайцу вслед. Я тоже не думал целиться, сначала будто руки свинцом налились, а потом мне смешно стало. Когда заяц исчез, юркнув в кусты, я опустил ружье на землю и посмотрел себе на грудь. Следы… следы заячьей шкурки несомненно оставались на моем полукафтане, а удар был так жив и неожидан, что я словно продолжал чувствовать его. Молчание прервал Ермолай.
– Ну, Иван Сергеевич, идемте скорее, нехорошо.
– Да что же нехорошо?
– Да уж идемте, примета нехорошая.
Мы пошли и минут через десять находились подле нашей брички, запряженной парою; взобрались в нее и поехали домой.
Дорога шла подле реки, дождь размочил колеи, жердняк по канавкам, при движении колес, подскакивал… И что ж бы вы думали, – говорил Иван Сергеевич, обращаясь к собеседникам, – что бы вы думали – ведь случилось несчастие…
– Какое? – в один голос спросили Анненков и Ду-дышкин, заинтересованные не тем, что рассказывал Тургенев, а как он рассказывал.