Текст книги "Испить чашу"
Автор книги: Константин Тарасов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
3
Утром, когда в чистоте, созданной слугами в непробудный час шляхетского сна, сели лечить внутреннее воспаление, явился и позабытый в каморе пан Петр Кротович – с мокрой накладкой по переносицу навроде турецкой чалмы, обозленный более всего не адской головной болью, не искажающим христианский облик непристойным наростом, а полной невредимостью во всех телесных частях у прочих гостей, – хоть бы кто ногу сломал или зуб – ничуть, один он оказался избранным на память об этой ночи. Оттого пан Петр по-вороньи мрачно молчал и жаждал зазорного слова. Однако, как только всплыло, что пан Миколай провел ночь, зарывшись мордой в кучу куриных костей, настроение Кротовича прояснилось, он, можно сказать, просветлел и уже сам сообщил как бы неведающим товарищам, что враги человечества и ему подстроили пакость, хоть и не такую гадкую, как другим, кто собачью еду с подушкой перепутал.
– Зато у некоторых гуля, пан Петр, – злобея, огрызнулся пан Миколай, бодаться можно идти!
– Можно и пободаться! – тоже злобея, согласился Кротович.
Тут все гости поспешили их мирить, говоря, что не дело друг на друга сердиться; мало разве нас подлые хлопы порезали? – что ж станет, если мы сами себя начнем рубить после каждой беседы – так шляхетский род вымрет, только паскудство останется на земле, разные Мурашки и Драни; не злиться надо, Панове, а обнять друг друга, чтобы бесам не было новой радости; мы лучше крест сотворим и выпьем, чтобы нам было весело, а их кувырком унесло…
Лишь упомянуты стали бесы, как Лукаш Мацкевич нашел в памяти зацепившийся там лоскут от ночной беседы. "Э-э, пан Адам! – воскликнул он с удивлением и жалостью, что прочитывается на странном обрывке, пожалуй, один вопросительный знак. – Что ты рассказывал, пан, о старой или молодой ведьме?" Все заинтересовались и стали просить хозяина повторить рассказ для общего знания. Пан Адам отвечал, пожимая плечами, что черт его знает, что наплел после сороковой чарки – ничего не осталось в голове. И тут у пана Юрия слинялая за ночь клякса опять налилась сажевой чернотой. Почувствовал он по отцовскому лицу, что врет сейчас пан Адам своим уважаемым гостям, даже не заботясь, поверят или не поверят – лишь бы не касались какой-то важной для него правды.
Разговор, однако, закружил вокруг Эвки. Плели, видел Юрий, и явную чушь, навроде того, что Эвка на метле летает на Лысую гору под Минск, где у них встречи, и пляски, и чуть ли не коллегиум разных подлых наук. Но и занятные открывались истории из Эвкиной жизни: что мать ее по ошибке погрыз в лесу вурдалак ("Рысь!" – вставил пан Адам), но все же старая ведьма доползла до дома и передала последним вздохом свою колдовскую силу дочке, и Эвка стала приговаривать и шептать, а позже путалась с дегтярем – человеком пана Матулевича, созданием дикого вида и нрава, как ятвяг, бегала к нему по ночам на смолокурню… Как они живого черта не родили – просто диво, спасибо пану Адаму – спас повет: на войну пошел и дегтяря взял при себе солдатом, а того с божьего разрешения татары насадили на копья. Под эти пересказы позабытых дел припомнились Юрию засохшие уже тени из отрочества: какой-то черный, волчьей походки человек – возможно, поминаемый дегтярь; Эвка в толпе в колядное хождение, мимоходная встреча с суровой женщиной на лесной тропке – глядела на него там прежняя шептуха, но теперь помнилась она смутно, через Эвкино отражение, – ну и что с тех лиц, попавшихся на глаза – десять? тринадцать? – лет назад? Но эти круговые воспоминания об Эвке и дегтяре, видел Юрий, заохоченный к наблюдению въедающейся кляксой, доставляли отцу неприятность, он старался их прервать и прервал, догадавшись назвать высокие имена. Сказал он так:
– Эх, панове, о чем наша забота: старая шептуха, молодая… Как старый Радзивилл шведу родину нашептал, а молодой народу нарубил, как дров на город, – вот колдуны!
Ругать – не хвалить: отмеривать не надо, сколько ни скажешь – через край не переберешь. Эвку забыли на полуслове, причем с досадой, что столько времени потратили на перепелку, когда рядом ходит лось. Дружно вцепились в Радзивиллов. В пекло их, в пекло, чтоб на них черти навоз возили. Мало было Радзивиллу гетманской булавы, корону на плешивую голову захотелось… Великий князь! – ха-ха! В князьях без году неделя! Князья! Выпросили титул за стожок золотых – думают: князья! Кто пареную репу считал за пирог? Подумаешь: Радзивиллы! Придумали им дармоеды-панегиристы: Радзили[1]1
Радзили. «Радзиць» – советовать (бел.).
[Закрыть] Вильно построить. Это они-то князю Гедимину? Как бы не так! Рады вилам – вот как было, откуда кличка пошла. А как в дьяки попали, вот тогда пошли рвать, прибирать. Кто столько набрал, как они? Нет никого. И Несвиж у них, и Клецк у них, и Койданово, и Копысь, и Давид-городок, и Кейданы, Биржа, Любча, и Мир перехватили у Ильиничей, и Слуцкое княжество с Копылем вместе переняли в приданое за Олельковичской девкой. У короля меньше войска, чем у этих Радзивиллов. А кто были? Давид-городокские мужики. Не дает столько людям господь бог, только бесы… Это дед его здесь «кальвинов» наплодил. По жадности жалели икону в церковь купить, молились в голых стенах, как в конюшне. И тоже на корону зубами щелкал. Короля Сигизмунда на дочке силою обвенчали, только недолго покоролевствовала. И Януша не вынес бог, прибрал за измену, потому что нажил грехов, на другой псине блох меньше…
Тут некоторое молчаливое сомнение замешалось в беседу, некая общая мысль, которую каждый, подумав, не мог назвать, – и разбежались по разным точкам избы смущенные взгляды, затих обличительный напор, но и быстро рассеялась эта неловкость перед иной обнаруженной целью. А смутились гости от того, что память, коснувшись дедовского времени, подсказала схожие собственные грехи из семейного предания. Плохи были братья Радзивиллы Черный и Рудый, заведшие «кальвинов» и предавшие католическую веру, ну, а сами они – игуменская шляхта, их деды и отцы, чем лучше? Тоже пошли в кальвины из древнего православия, и церкви ободрали до каморной простоты, и порубили иконы, а потом с такою же легкостью подались в выгодную для шляхетских прав латинскую веру. Так что лучше бочком обойти: не мы делали не нам вникать…
А еще потому загасла эта дружная, как лай, ругань, что, повторяя стократ сильнейшее имя, как бы вызывали его сюда, а войди сюда Радзивиллы или хотя бы кто-нибудь один – в тот же миг поклонились бы и вытерли рукавом лавку. Все может Радзивилл. Он в войско дает тысячу конницы и полторы тысячи пехоты. У него самого гайдуков четыре тысячи. И вся шляхта на его землях принадлежит ему наравне с мужиками. Дунет Радзивилл – и нет шляхтича. Выкинут его на дорогу, и куда пойдет, избитый и обобранный? К королю? К царю?.. Покусали немножко четным словом – и хватит, назад в свою подворотню: брехливую собаку колесо мнет…
Да, панове, при конце света живем. Правильно умные ксендзы говорят: сломаны уже четыре печати. Конь мертвенной масти носит по нашим дорогам смерть, и облик людей приняли черти… Поклонский!.. Это и была новая безопасная для памяти цель – без промедления ударили по ней каменным градом. Не зарезали еще выродка добрые люди? Или зарезали? Царю сапог облизал и – "полковник белорусский". Шляхетский полк хотел водить, яйцо куриное! Сидел, говорят, в Могилеве, могилевскую шляхту сам и терзал. Бесноватых мужиков и лодырей в седло посадил – полковник! А подуло другим ветерком – назад под королевскую милость. Дерьмо в проруби – от берега к берегу гоняло… А все эти Драневские, Алексиевичи и другая свежеиспеченная из лебеды шляхта. Выходит, с ними на сеймах сейчас рядом стоять, а чью они кровь пили в позапрошлый хотя бы год?.. А Нечай, Нечай, Панове! Тоже "полковник белорусский". Сначала шляхту резал, как мясник, – царь ему за это Быхов и Чаусы; потом король Чечерск дал, староство бобруйское – он русских стал резать. А как, панове, живешь, никого не режешь – кукиш тебе под нос, а не Чечерск. Так что – резать? Но и самого Нечая зарезали дружки его бывшие, московиты, недолго панствовал и староство бобруйское доил точно корову. Это когда, панове, его… да вот с полгода назад, говорят, пришел к Старому Быхову князь Лобанов-Ростовский, осадили московиты город, потратились народцем, но домоглись – взяли полковника Ивана Нечая. Так ему и надо, отлились казацкому черту могилевские слезки. У нас еще что, а там, в Чаусах и Быхове, где кормились казаки, и пикнуть не смел шляхетский человек – сразу голова с плеч, а тело собакам. Это слава богу до нас не дошел, только Мурашку своего наслал, тоже чертова сына…
Но и себе надо отдать должное, панове, не стерпели, раздавили проклятого Мурашку и его хлопов… Ух, хлопы, дейнеки, змеиное семя! Через одного надо мертвить! Надо, чтобы каждый день в каждой деревне хоть один хлоп на столбе висел!.. Вот тогда они тихие, тогда у них спины гнутся, шапку снимают за полверсты. А чуть размякни, развесь уши слушать их жалостливое нытье – они все уйдут к гультаям, шишам, черкасам! О панове, это волчья порода, ее не выправишь; как волка ни корми, все будет в лес норовить… Да, панове, это да, псы, а не люди. Вот сейчас примолкли, ходят – не слышно их, ангелы так тихо не ходят, такие они кроткие, смирные, послушные. "Паночак… паночак… паночак!" – хоть к ране их прикладывай, такие медовые у них голоса. А встретят вас, панове, эти ангелы в лесу, а вы, панове, будете в одиночку, на части вас раздерут и костей не останется… Давить их к черту, кричал Кротович, давить! Славно мы их под Прусами порубили, легче стало дышать, панна небесная порадовалась в тот день, солнышко выпустила на небо, а помнится, панове, дождило в то утро, пока поганую кровь не выпустили из вен… Их пан бог на то и создал, чтобы в поле трудились, их суть в их имени – хамы. А шляхта над ними стоит с первого дня! Это каждый знает, кто хоть раз в церковь ходил… Да, Панове, кричал Кротович, я им жалости не даю, у меня чуть что – гэть! в колодки…
Тут Юрий приметил в глазах отца и пана Лукаша насмешливые искры, блеск нелестного снисхождения к расходившемуся Кротовичу и понял причину. Уж тоже шляхта! Кто бы мычал!.. Давно ли сам от корыта? Еще дед в мужиках ходил, старые собаки и те помнят, выслужился в войну с Грозным. А кто был? путный боярин, то есть хлоп на посылках. Погубилось в ту войну шляхты, как и в эту, и пожаловали путных и панцирных шляхетством. Всего-то! Без году неделя среди добрых людей, даже пить по-мужицки не отучился, а кричит, словно десять колен настоящей крови… Да и многие прочие ничем не чище. Тут, в избе, чистой шляхты – войский, пан Лукаш да они, Матулевичи, а другим лучше бы помолчать об этом предмете… Название одно что шляхта. Деревня в пять дворов – все имущество. Некоторые и пашут, и молотят наравне с хлопами. А сейчас многие хлопы, походив в дейнеках и шишах, пограбив обозы, держат в ямах побольше добра, чем в шляхетских избах…
Но, верно, верно, в колодки проклятых, правильно, пан Кротович, умная у вас голова. Если бы мы Мурашку не раздавили, сегодня он и его хлопы королевской милостью в шляхетство пришли, в костеле в передние ряды проталкивались бы по нашим ногам. Мы, панове, слава пану богу, старая шляхта, а всякие так Драневские, Алексиевичи, другие вчерашние гультаи выскочки из капусты! Мы им не забудем, и казакам не забудем, нет, не спустим обид, каждый получит, что заслужил, дайте только мира дождаться…
Сквозь эти гневные хмельные крики проступала для пана Юрия различимая под винным туманцем перепуганность, уже тронувший души страх неопределенности своего жизненного века, последнего хруста шейных позвонков. Кричали про хлопов – извести их, извести! – но и боялись, узнав по опыту, что и они умеют в реке топить и в любой день могут явиться с кирпичом, ускоряющим подводное погружение, – с них станется. Невеселы, совсем невеселы казались пану Юрию застольные яростные слова, больше было в них накопленного, выверенного собственной шкурой отчаяния, чем давней отваги и непогрешной шляхетской правды. Уже и честь, облепленная однажды защитной болотной ряской, и плоть, испытанная на выносливость комариным оружием, обрели некую мужицкого свойства затравленность и хитрость…
А царь, царь! Уже он самодержец Белыя и Черныя Руси! С каких это пор? Подумаешь, присягу давали. А если самого поведут под топор султанские турки, так посмотрим еще, как долго не наденет мусульманский халат. Униаты ему мешали. Конечно, они ни богу свечка ни черту кочерга. Но все же не ариане проклятые, для которых и Христос не бог, и для мужиков хотят воли, и на войну не хотят ходить. Вы идите, мы на печи полежим. Правильно король Ян выгнал их вон под страхом убийства. Их, да, верно, надо рубить, они господа бога нашего оскорбляют, но униатов за что рубить? Конечно, они недоделки, но за это пан бог пусть наказывает и рубит, а царским людям нельзя их рубить, как живых чертей. А нас, братья, за что рубили казацкие сотни? Носились здесь, точно волки в крещенскую ночь, и опять где-то носятся… Так выпьем, панове, пусть их осиновый кол удержит, чтобы повопили, когда хрустнут все косточки от задницы до плеча, нет им пощады на этом свете, это только пан Адам, по святости души, мог вурдалака простить, не привязать к двум березам или хотя бы к одной на пеньковой веревке, а еще лучше на смолокурню было свести, где брат коптился, и сжечь вместо дров, чтобы и запаха не осталось; брата татары на копьях в пекло уволокли, надо было и этого вслед за старшим, теперь гуляет, опять душегубов приведет, вновь придется по болотам с жабами на луну квакать, может, и эта ведьма им помогала шляхту душить…
– Ну, панове, – вдруг грозно осек всех пан Адам, до сих пор более молчавший. – Прошу Эвку не трогать. Она мне и Метельским жизнь сохранила, могла выдать казакам стежку на острова…
Как по приказу – без удивления, вопроса, игривого словца – Эвку опять забыли. Разговор повернулся на шведов. Что, рыжие бестии, не удалось взять наши земли! Потому что бог не помог: в церковь золото не несете, скряги протестантские, все в домашние кошельки…
Эта странная общая деликатность уверила Юрия, что гости знают что-то такое об отце и Эвке, что тихо ставится ему в укор. "В каком таком ручье мог он эту голую Эвку видеть? – подозрительно думал Юрий. – В ручье ли? Может, вовсе не в ручье… Уж не таскался ли на смех повету за небесными глазами, напрасно грозя тяжелой плетью…" Если ночью не врал, развивалась далее эта мысль, а не врал, иначе сегодня бы не отрекся, то околдован был Эвкой, а потом принижен до ревности к ничтожному дегтярю. Из досады увел дегтяря солдатом, чтобы стало ей пусто на грешной лавке. То-то в ней злобушка тлеет, вон как дерзила в часовне, ровно сестра, даже пугала: "Сам на себя беду накличешь!" "Нет, не к тому цепитесь!" – сказал пан Юрий и сложил под столом для бесов кукиш.
Конечно, думал Юрий, дьявол ищет, кому досадить. Но только над слабыми он сильный. А кто греха на душе не хранит, тому не опасен. Он, пан Юрий, дурного дела ни одного не сделал, а что убивал – так то врагов родины убивал. А отец, отец – тут дело другое, по сей день околдован. Вот соседям и смех глядеть: нашел вдовец Матулевич невесту…
И тут черное пятно съехало по ледяной какой-то нитке из головы к сердцу и улеглось в удобную ложбинку между двумя закруглениями, потому что представлял себе Юрий фигуру сердца в таком точно виде, как нарисовано оно на церковных иконах.
4
Назавтра гости начали разъезжаться. Юрий поехал проводить пана Кротовича, вздыхавшего тяжело в предчувствии неласковой домашней встречи. Мечталось Кротовичу задержать Юрия до темноты, чтобы перегорела в душе грозной супруги без выстрела из уважения к гостю большая часть порохового заряда. Но сравнивая ясный лоб пана Юрия с бурачного цвета бугром, на который напрасно опускал седые пряди пан Петр, и выпытав ловким вопросом, что никто более подобного облика не принял, – одной ей досталось такое чудовище, пани Кротович налилась неугасимой и в три дня яростью. Она, правда, выставила и чарки, и штоф, и закуски легли на стол, но не лилось вино под ее нетерпеливым, выталкивающим за порог взглядом. Юрий, осилив себя, выпил за встречу и хозяйское здоровье, отсидел пять минут, растянувшиеся, верно, для пани Кротович в мучительную вечность ожидания, и оставил супругов наедине. Не отъехал он и десяти шагов за ворота, как взвился из избы к небу, пугая жаворонков, тонкий, в змеиное жало, крик: «Жлукта!»[2]2
Жлукта. «Жлуктить» – хлебать, пить ненасытно (бел.).
[Закрыть] Пан Юрий невольно пришпорил коня.
Переезжая вброд Волму, увидел он поодаль брода Эвку – что-то она выискивала в луговых травах и прятала в торбу. Тотчас черное пятнышко заершилось в облюбованном чувствительном месте. "Нет, не может быть, чтобы отец ею околдовался", – с неверием подумал Юрий и, глядя на Эвкину спину, на колыхание красно-синей юбки, подумал еще: "Надо сегодня к Метельским съездить, там три паненки скучают". Но хоть волнующе представился веселый вечер с девками и никакого интереса к шептунье быть не могло, Юрий, сам не зная зачем, повернул коня и по воде пошел к Эвке.
– Добрый день! – окликнул он, подъезжая.
– Здравствуй, пан Юрий! – улыбнулась ведунья, вскинув на миг к проезжему серые глаза.
– Траву собираешь? – спросил Юрий и удивился никчемности своего вопроса. – Вчера, Эвка, ты ответила, что сам на себя могу беду накликать, сказал он потому только, что ничто иное в голову не пришло. – Объясни как, знать хочется…
– Не знаю, – ответила Эвка, но так, словно знала.
– Да зачем же мне себе вредить? – усмехнулся Юрий.
– Не убережешься, – сказала Эвка.
– Скажи – уберегусь.
– Сказать? – спросила Эвка, и глаза ее сузились, появилась в них жесткость. – А пан не обидится?
– Чего обижаться, если сам прошу.
– Слабый ты, пан Юрий!
Юрий опешил.
– Как слабый? – спросил он после молчания.
– Так дается, – сказала Эвка. – Тот сильный, тот слабый – какая судьба. Заяц – слабый, волк – злой, сова – мудрая. Такими на свет появились.
– Это звери, – возразил Юрий, злясь, что легко приравняла его знахарка к зайцу.
– И среди людей так! – возразила Эвка. – Один глядит – овца, другой глянет – озноб берет.
– Моей сабли каждый боится! – сказал Юрий.
– А снимешь саблю – кто побоится?
Юрий удивился.
– Тебя, пан Юрий, не боятся, – говорила Эвка, – твоей сабли боятся, железа, а меня без сабли боятся!
– Не тебя боятся, – усмехнулся Юрий. – Бесов, которые при тебе ходят, боятся.
– Где ж они ходят? – спросила Эвка, нарочито оглядываясь вокруг и раздвигая руками траву.
– Они внутри тебя прячутся, – подсказал Юрий, даже показывая пальцем.
– Где ж им прятаться внутри? Горба вроде нет.
– Им много места не надо, – объяснил, помня полоцкие уроки, Юрий. Они полком на тупом конце иголки поместятся.
Глаза Эвки загорелись.
– И ты, пан Юрий, их пугаешься? И правильно, пан Юрий. Саблей их не победить, они маленькие, надвое не развалишь.
– Надо будет – и беса развалю, – отвечал Юрий.
– Если ничего пан не боится – себя надо бояться, – сказала вдруг Эвка сухим, враждебным голосом, поразив Юрия внезапным скачком в темноту поучения.
– Ох, Эвка! Криво идешь! – едва и нашел что ответить Юрий, запустив, однако, в ответ грозную интонацию для вескости смысла. Не слыша возражений, он с досадой за ненужный разговор поскакал на отцовский двор.
Здесь вернулись к нему здоровые интересы, и он тотчас отправил паробка к Метельским спросить, примут ли соседа и с ним товарища по оружию. Хоть было понятно, что примут, но свалиться как снег на голову – не родня, а по извещении и панны будут ждать с нетерпением, и стол будет накрыт. Паненок было трое, для ровности сторон не хватало рыцаря, и Юрий послал другого паробка к холостому соседу, пану Михалу, сказать, чтобы он, если есть охота погулять у Метельских, собрался и ждал их по пути.
Ближе к вечеру Юрий и Стась Решка нарядились; Стась для ясности речи выпил треть штофа, и выехали. Скоро им встретился поджидавший их пан Михал, и уже втроем припустили коней ближней лесной дорогой.
Их ждали, девки обрадовались, Метельский вышел обниматься и, как положено доброму хозяину, стал кричать – выпить, выпить, за встречу, за счастливое возвращение с войны, чтобы всегда так возвращаться. Сразу приезжих повели за стол, тут все осмотрелись.
Паненки сидели рядком; Волька – старшая – перезревала, из глаз ее лучилось нетерпение замужества, но Юрию она всегда была незанятна, а уж с жаждою затянуть брачный аркан на рыцарской шее и вовсе показалась чужда; зато меньшие сестры, в последнее свидание четыре года назад бестелесные, теперь стали очень приятны, особенно средняя – Еленка, Юрий сразу же ее выделил, чаще на нее глядел и, поглядывая, ловил на себе ее смущенный взгляд.
Оценивали гостей и старшие Метельские, но более Стася Решку. О Михале им все было известно – по сухости правой руки в войско не ходил, сидел на дворе, довольно богатом, чтобы по резкому оскудению из-за войны шляхты мужского пола считаться неплохим женихом. Пан Юрий, как владелец Дымом за отцом, принимался серьезно.
Стась Решка совершенно был невнятен Метельскому, и, приняв его по доверию к Юрию, который любого встречного к соседям привести не мог, он для точности планов и отношений любопытствовал, какого пан Стась рода и герба, в какой хоругви отец его ходил биться за родину, как бог одарил братьями, сестрами – и пришла ясность, что пану Стасю даны яркий кунтуш да острая сабля, а к ним более не добавлено ничего. Жив был, правда, беспотомный дядька – слонимский каноник, способный оставить наследство, но получение его зависело от долголетия каноника, а срок жизни известен только господу богу. Но и так могло стать, что пан каноник, отходя в лучший мир, завещает свое состояние не Стасю Решке, а костелу для еженедельного напоминания господу о душе, заслужившей подарком личную полянку в райском саду. Что будет – того нет, и всем дочкам послано было строгим родительским оком указание пределов чувств. Всё это выяснилось в первые минуты сидения, понялось, принялось, и беседа пошла без сердечных заблуждений.
Пластуя толстыми ломтями копченое и жареное мясо, Юрий и Стась не забывали и про свой долг – насытить хозяев рассказами о славных и горьких часах, изведанных игуменской шляхтой в битвах. Какого герба и дома сын в каком бою как посечен – о каждом было рассказано обстоятельно и достойно; панны крестились за упокой души несчастных, волнуя зорких рассказчиков прикосновеньем белых ласковых ручек к волшебным пышностям, прикрывающим сердце и скрытым одеждой.
Нет, не все на войне скорбь да утраты. И наша хоругвь славно дружила с фортуной. Ни разу наши, всегда мы шведские ряды насквозь сверлом проходили; четверть под пулями, половина под саблями, как опилки сыпались проклятые протестанты. Случалось, говорил Стась Решка, сидим в шанцах, а на шанцы шведы спешенными рядами прут – мать родная, кто ж их наплодил, словно из песка вылазят, а грянем залп – ни одного промаха, первый ряд ровно уложен, дружно землю напоследок целует, другие переступить боятся. А было, пана полковника Вороньковича одного двадцать окружили в плен брать; он пятерых сабелькой приласкал, да никто от такой своры не отобьется – взяли; пан Юрий увидел, позвал меня, и мы вдвоем полковника Вороньковича выручать полетели…
Где шляхтич и вино – там лихость; врагов рубить некого было, а поплясать с кем – было, и молодежь рвалась стать в пары, потрогаться с девками; хозяин, чувствуя эту охоту к движению и сам крепко взгоряченный вином, удальски крикнул: "Гэй, спляшем, пока живы и на ногах стоим!" Кто-то наружный, нарочно приставленный, открыл дверь в сени, там маялись на лавке трое музыкантов из деревни. Им поднесли для вдохновения по кружке вина; не в лад, но отважно заиграли они мазурку. Метельский крякнул, подал руку жене, другую заложил за спину, притопнул высокими каблуками, и начались танцы.
Пан Михал плясал с Волькой, Стась водил младшую, Юрий оказался с Еленкой – все было справедливо. Становясь напротив Еленки, принимая ее руку, чувствуя, как в его руку переходит волнующее тепло, Юрий испытал внезапное прояснение, – словно сдуло заботливым дуновеньем с сердечной поверхности черный тот, засорявший ясность побывки комок, – Юрий весело рассмеялся.
Музыканты старались, половицы стонали, Стась Решка, стуча каблуками, вскрикивал, панна Волька глядела на Михала, как Ева в раю, отведав яблока, Юрий слышал биение крови в пальчиках Еленки, видел лучистые, радостные глаза и чувствовал – меняется жизнь, судьба его будет здесь, с этой прекрасной паненкой.
Плясали, и еще садились за стол, и еще плясали, и еще могли бы плясать, да родители положили конец, меряя радость по стариковским благоразумным меркам. Гости пошли спать на свежее сено, тут недолго потомились манящей и недоступной близостью девок и, удоволенные каждый своей удачей, отдались молодому счастливому сну.