Текст книги "Винтовая лестница"
Автор книги: Константин Кедров
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Инверсия внутреннего и внешнего, выворачивание в космическое пространство – это главный потаённый ключевой образ в творчестве другого обэриута – Даниила Хармса. Даниил Хармс – псевдоним. Его значение вполне ясное. Пророк Даниил, толковавший движение звезд не в угоду царям, был ввергнут в ров со львами, но львы не тронули его. Из этого рва Даниил, как Аввакум из острога, хорошо видел небо. Видения пророка Даниила вдохновляли позднее автора Апокалипсиса. Расшифровал же звездную природу его пророчеств астроном Н. Морозов, тоже "ввергнутый в темницу" – уже в XX веке.
Имя Хармс, будучи вывернутым в анаграмму, дает слово "храм". Псевдоним означает Храм Даниила, или Звездный храм.
В произведении Хармса "Шары" один из героев Читает книгу "Малгил" эта анаграмма означает "маг лил". Маг-толкователь звезд.
Сам прием анаграммного выворачивания слова восходит корнями к древнему анаграммному стиху Библии, Бхагаватгиты, "Слова о полку Игореве". По наблюдениям лингвиста Соссюра, анаграммным стихом написаны также "Илиада" и "Одиссея". К сожалению, главный труд Соссюра об анаграммном стихе остался ненапечатанным (Об этом пишет В. Иванов в предисловии к изданию трудов Соссюр" на русском языке).
Но вернемся к Даниилу Хармсу. В момент чтения книги читатель и все люди превращаются в сияющие шары и улетают в небо.
Поэма Хармса о звезде Агам называется "Лапа". Анаграммное выворачивание слова "лапа" дает глагол "пала". Звезда Агам при зеркальном отражении означает звезда мага. Итак, смысл поэмы: пала звезда мага. Вспомним "падучую деву-звезду" в "Незнакомке" Блока.
Главная космическая инверсия происходит у Хармса в произведении "Гамма-сундук". Этот сундук – своего рода ларец Кощея. Через него можно вывернуться в космос. Название "гамма" имеет сразу три значения: гамма-излучение, пронизывающее вселенную; гамма – символ мировой гармонии, дающей человеку путь во вселенную; и, наконец, гамма-сундук – это сундук мага, опять же при анаграммном выворачивании.
Сам образ сундука в основе космологии. В старинной космографии Козьмы Индикоплова земля изображена как гора внутри хрустального сундука небес. Выйти из этого хрустального сундука – значит обрести пространство иной вселенной. С героем Хармса это происходит по законам геометрии многих измерений.
"Человек с тонкой шеей забрался в сундук и начал задыхаться. Вот, говорил, задыхаясь, человек с тонкой шеей. – Я задыхаюсь в сундуке, потому что у меня тонкая шея.
Крышка сундука закрыта и не пускает ко мне воздуха. Я буду задыхаться, но крышку сундука все равно не открою. Постепенно я буду умирать. Я увижу борьбу жизни и смерти. Бой произойдет неестественный, при равных шансах, потому что естественно побеждает смерть, а жизнь, обреченная на смерть, только тщетно борется с врагом до последней минуты не теряя напрасно надежды. В этой же борьбе, которая произойдет сейчас, жизнь будет знать способ своей победы: для этого жизни надо заставить мои руки открыть крышку сундука.
Посмотрим: кто кого? Только вот ужасно пахнет нафталином.
Если победит жизнь, я буду вещи в сундуке пересыпать махоркой...
Вот началось: я больше не могу дышать. Я погиб, это ясно! Мне уже нет спасения! И ничего возвышенного нет в моей голове. Я задыхаюсь!
Ой! Что же это такое? Сейчас что-то произошло, я не могу понять, что именно. Я что-то видел или что-то слышал...
Ой! Опять что-то произошло! Боже мой! Мне нечем дышать. Я, кажется, умираю... А это ещё что такое? Почему пою?
Кажется, у меня болит шея...
Но где же сундук?
Почему я вижу все, что находится у меня в комнате?
Да никак я лежу на полу!
А где же сундук?
Человек с тонкой шеей сказал:
– Значит, жизнь победит смерть неизвестным для меня способом".
Такое выворачивание вполне возможно при соприкосновении нашего пространства трех измерений с пространством четырехмерным. Объясню это по аналогии перехода от двухмерности к трехмерности. Начертим плоский двухмерный сундук и поместим в него, вырезав из бумаги, плоского двухмерного героя. Разумеется, на плоскости ему не выйти из замкнутого контура; но нам с вами ничего не стоит вынести плоскатика из плоского сундука, а затем положить его рядом с тем сундуком на той же плоскости. Двухмерный человек так и не поймет, что случилось. Ведь он не видит третье, объемное измерение, как мы не видим четвертого измерения.
Вот что произошло с героем Даниила Хармса. Всякое описание антропной инверсии в поэзии от Низами до Данте, от Аввакума до В. Хлебникова, от В. Хлебникова до Д. Хармса с поэтической точки зрения есть движение к метаметафоре.
И все же метаметафора – детище XX века. Рождение метаметафоры – это выход из трехмерной бочки Гвидона в океан тысячи измерений. Естественно, что каждый поэт устремился в свои пространства. Сам Хлебников не выбирал маршрута – он был во всем. "Плывем... Куда ж нам плыть?.." – воскликнул Пушкин и поставил многоточие, в котором свободно разместилась поэзия вплоть до нашего века. Хлебников вместо многоточия говорил "и т. д.". Метаметафора где-то в этом магическом пространстве, именуемом "и т. д.". Для себя я могу найти некую условную точку отсчета рождения метаметафоры – год 1963.
Вслед за Лобачевским и Хлебниковым хотелось шагнуть в то пространство внутренней сферы, где через точку вне прямой можно провести две или бесконечное количество параллельных. Я вновь и вновь перечитывал чугунную эпитафию на могиле Лобачевского в Казани, тщетно искал там упоминание о его геометрии. Зато пятитомник Хлебиикова в университетской библиотеке брал беспрепятственно для дипломной работы "Лобачевский, Хлебников и Эйнштейн".
Надо было сделать какой-то шаг, от чего-то освободиться, может быть, преодолеть психологический барьер, чтобы найти слова, хотя бы для себя, четко очерчивающие новую реальность.
Однажды я сделал этот мысленный шаг и ощутил себя в том пространстве:
Человек оглянулся и увидел себя в себе.
Это было давно, в очень прошлом было давно.
Человек был другой, и другой был тоже другой,
Так они оглянулись, спрашивая друг друга.
Кто-то спрашивал, но ему отвечал другой,
И слушал уже другой,
И никто не мог понять,
Кто прошлый, кто настоящий.
Человек оглянулся и увидел себя в себе...
Я вышел к себе
Через – навстречу – от
И ушел под, воздвигая над.
(В дальнейшем все мои стихи обозначены инициалами К. К. .)
Эти слова никто не мог в то время услышать. Передо мной распахнулась горизонтальная бездна непонимания, и только в 1975 году я встретил единомышленников среди молодых поэтов нового, тогда ещё никому не известного поколения. Алексей Парщиков, Александр Еременко, Иван Жданов не примыкали ни к каким литературным группировкам и стойбищам. Я сразу узнал в них граждан поэтического "государства времени", где Велимир Хлебников был председателем Земного шара, хотя стихи их были ближе к раннему Заболоцкому, Пастернаку и Мандельштаму периода гениальных восьмистиший.
Еще до взрыва свечи сожжены
И в полплеча развернуто пространство;
Там не было спины, как у луны,
Лишь на губах собачье постоянство.
(А. Парщиков)
Это разворачивалось снова пространство Н. Лобачевского и А. Эйнштейна, казалось бы, навсегда упрятанное в кондовый, отнюдь не хрустальный сундук закалдыченного стихосложения: "Я загляделся в тридевять зеркал. Несовпаденье лиц и совпаденье..."
Еще слышались знакомые поэтические интонации, но "тридевять зеркал" будущей метаметафоры приоткрывали свои прозрачные перспективы. "Несовпаденье лиц и совпаденье" словно вернуло меня к исходной точке 1963 года, когда "человек оглянулся и увидел себя в себе".
Все началось как бы заново. Не знаю, где я больше читал лекций в то время: в Литературном институте или у себя за столом, где размещалась метаметафорическая троица. Содержание тех домашних семинаров станет известно каждому, кто прочтет эту книгу.
Чтобы передать атмосферу этих бесед, приведу такой эпизод.
Как-то мы обсуждали статью психолога, утверждавшего, что человек видит мир объемно, Трехмерно благодаря тому, что у него два глаза. Если бы глаз был один, мир предстал бы перед нами в плоском изображении.
Вскоре после этого разговора Александр Еременко уехал в Саратов. Затем оттуда пришло письмо. Еременко писал, что он завязал один глаз и заткнул одно ухо, дабы видеть и слышать мир двухмерно – плоско, чтобы потом внезапно скинуть повязку, прозреть, перейдя от двухмерного мира к объему. Так по аналогии с переходом от плоскости к объему поэт хотел почувствовать, что такое четырехмерность.
Разумеется, все это шутки, но сама проблема, конечно, была серьезной. Переход от плоского двухмерного видения к объему был грандиозным взрывом в искусстве. Об этом писал ещё кинорежиссер С. Эйзенштейн в книге "Неравнодушная природа". Плоскостное изображение древнеегипетских фресок, где люди подобно плоскатикам повернуты к нам птичьим профилем, вдруг обрели бездонную даль объема в фресках Микеланджело и Леонардо. Понадобилось две тысячи лет, чтобы от плоскости перейти к объему. Сколько же понадобится для перехода к четырехмерию?
Я написал в то время два стиха, где переход от плоскости к объему проигрывается как некая репетиция перед выходом в четвертое измерение.
ПУТНИК
О сиреневый путник это ты это я о плоский сиреневый странник это я ему отвечаю он китайская тень на стене горизонта заката он в объем вырастает разрастается мне навстречу весь сиреневый мир заполняет сквозь меня он проходит я в нем заблудился идя к горизонту а он разрастаясь давно позади остался и вот он идет мне навстречу
Вдруг я понял что мне не догнать ни себя ни его надо в плоскость уйти безвозвратно раствориться в себе и остаться внутри горизонта
О сиреневый странник ты мне бесконечно знаком – как весы пара глупых ключиц между правым и левым для бумажных теней чтобы взвешивать плоский закат.
(К. К.)
Снова и снова прокручивалась идея: можно ли, оставаясь существом трехмерным, отразить в себе четвертое измерение? Задача была поставлена ещё А. Эйнштейном и Велимиром Хлебниковым. А. Эйнштейн считал, как мы помним, что человек не может преодолеть барьер. В. Хлебников ещё до Эйнштейна рванулся к "доломерию Лобачевского".
Так возникла в моем сознании двухмерная плоскость, вмещающая в себя весь бесконечный объем, – это зеркало. Я шел за Хлебниковым, пытаясь проникнуть в космическое нутро звука. И вот первое, может быть, даже чисто экспериментальное решение, где звук вывернулся вместе с отражением до горловины зеркальной чаши у ноты "ре" и дал симметричное отражение. Таким образом, текст читается одинаково и от начала по направлению к центру-горловине зеркальной чаши света до ноты "ре". Интересно, что нотный провал между верхней и нижней "ре" отражает реальный перепад в звуковом спектре, там нет диезов и бемолей.
Зеркало
Зеркало лекало звука в высь застынь стань тон нет тебя ты весь высь вынь себя сам собой бейся босой осой ссс – ззз озеро разреза лекало лика о плоскость лица разбейся то пол потолка без зрака а мрак мерк и рек ре до си ля соль фа ми ре и рек мерк а мрак без зрака то пол потолка разбейся о плоскость лица лекало лика озеро разреза ссс – ззз осой сам собой бейся босой вынь себя высь ты весь нет тебя тон стань застынь в высь звука лекало зеркало
И в поэзии Ивана Жданова зеркало – ключевой образ – это некая запредельная плоскость. Войти в неё – значит преодолеть очевидность мира трех измерений. Внезапный взрыв, озарение, и "сквозь зеркало уйдет незримая рука". Зеркала в его поэзии "мелеют", "вспахиваются", окружают человека со всех сторон: "Мы входим в куб зеркальный изнутри..." Тайна зеркал пронизывает культуру, но вспахать поверхность отражения ранее никто не догадывался. Совершенно ясно, что у Жданова зеркальность не отражение, а выворачивание в иные космологические миры. Эти образы похожи на платоновские "эйдосы". С одной стороны, как бы иллюзорны, а с другой реальны, как "лунный гнет". Лунный – невесомо, прозрачно; гнет – ещё как весомо. Здесь небесный гром и подземный гул слиты вместе. Возникает некая третья реальность мира, Преломленного ввысь так, что дождь лезет из земли к небу.
Закрытый гром дробит зеркальный щит Персея,
И воскресает дождь, и рвется из земли.
Иногда мне кажется, что в поэзии Жданова ожил магический театр зеркал Гессе, а тот в свою очередь восходит корнями к иллюзиону элевсинских мистерий Древней Греции. Там надо было умереть в отражении, чтобы воскреснуть в преломленном луче.
И все же в зеркалах есть какая-то избыточная реальность. Само отражение настолько многозначительно, что поэту уже вроде бы и делать нечего. Стоишь перед зеркалом, как перед наглядным пособием по бессмертию... И потом опять же плоскость – объем: знакомые оппозиции.
Вот если бы зеркало могло отражать внутреннее, как внешнее – глянул и оказался над мирозданием. Как в стихотворении "Взгляд" у Ивана Жданова:
Пчела внутри себя перелетела через цветок, и, падая в себя, вдруг хрустнул камень под ногой и смолк.
Произошло выворачивание, и мы оказались внутри надкусанного яблока. Перспектива переместились внутрь, как до грехопадения Адама: "Надрезана кора, но сок не каплет и яблоко надкусанное цело".
Внутренняя, говоря словами Павла Флоренского, "обратная" перспектива наконец-то открылась в поэзии. Вот как выглядит мир при взгляде из внутренне-внешнего зазеркалья:
Внутри деревьев падает листва...
В сугробах взгляда крылья насекомых, и в яблоке румяно-ледяном, как семечки, чернеет Млечный Путь.
Яблоко, вместившее в себя весь Млечный Путь, вселенная, окруженная оскоминой, срывающей кольцо со зрачка, и уже знакомая нам воронка взгляда, конусом восходящая к опрокинутому муравью, ощупывающему лапками неведомую ему бесконечность, – все это образы антропной инверсии – Метаметафора.
Так, проходя по всем кругам метаметафорического мышления от чистого рацио до прозрачно-интуитивного, я словно входил в лабораторию Метаметафоры, стремясь быть – в меру моих возможностей – её объективным исследователем, совмещая в себе "актера" и "зрителя". Разумеется, не мне, а читателю судить о том, что воплотилось в поэзию, а что осталось в области чистой филологии. Но для меня это единое целое, позволяющее выверить точность моих космологических интуиции.
Вернусь снова к образу человека внутри мироздания. Вспомним здесь державинское "я червь – я раб – я бог". Если весь космос – яблоко, а человек внутри... А что если червь, вывернувшись наизнанку, вместит изнутри все яблоко? Ведь ползает гусеница по листу, а потом закуклится, вывернется, станет бабочкой. Слова "червь" и "чрево" анаграммно вывернулись друг в друга. Так появился анаграммный образ антропной инверсии человека и космоса.
Червонный червь заката путь проточил в воздушном яблоке, и яблоко упало.
Тьма путей, прочерченных червем, все поглотила, как яблоко – Адам.
То яблоко, вкусившее Адама, теперь внутри себя содержит древо, а дерево, вкусившее Адама, горчит плодами – их вкусил Адам.
Но для червя одно
Адам, и яблоко, и древо.
На их скрещенье червь восьмерки пишет.
Червь, вывернувшись наизнанку чревом, в себя вмещает яблоко и древо.
(К. К.)
Так возник соответствующий по форме метаметафоре анаграммный стих. В анаграммном стихе ключевые слова "червь – чрево" разворачивают свою семантику по всему пространству, становятся блуждающим центром хрустального глобуса. Ключевое слово можно уподобить точке Альфа, восходящей при выворачивании к точке Омега. Естественно, что такой стих даже внешне больше похож на световой конус мировых событий, нежели на кирпичики.
Мир окончательно утратил былую иллюзорную стабильность, когда отдельно – человек, отдельно – вселенная. Теперь, если вспомнить финал шекспировской "Бури"; жизнь – сцена, а люди – актеры, ситуация значительно изменилась. После космической инверсии – "Ты – сцена и актер в пустующем театре..." (И. Жданов)
Неудивительно, что в таком метаметафорическом мире, а другого, собственно говоря, и нет, местоположение сцены – мироздания и партера земли резко изменяется, как это уже произошло в космологии, при переходе от вселенной Ньютона к вселенной Эйнштейна.
И вот уже партер перерастает в гору,
Подножием свои полсцены охватив.
(И. Жданов)
Не на той ли горе находился тогда и Александр Еременко, когда в поэме "Иерониму Босху, изобретателю прожектора" написал: "Я сидел на горе, нарисованной там, где гора". От этого образа веет новой реальностью "расслоенных пространств", открытых современной космологией. Сидеть на горе, нарисованной там, где гора, значит пребывать во вселенной, находящейся там, где в расслоенном виде другая вселенная. Так в японских гравюрах таится объем, Преображенный в плоскость.
У Александра Еременко выворачивание есть некое движение вспять, поперек космологической оси времени к изначальному нулю, откуда 19 миллиардов лет назад спроецировалась вселенная. Для того чтобы туда войти, надо много раз умереть, пережив все предшествующие смерти, углубившись в недра материи глубже самой могилы.
Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил,
Что мой взгляд, прежде чем добежать до тебя, раздвоится,
Мы сейчас, как всегда, разыграем комедию в лицах.
Тебя не было вовсе, и значит, я тоже не был.
Надо сказать, что освоение нулевого пространства сингулярности, весьма популярное среди молодежи, для европейской культуры, не говоря уже о восточной, совсем не ново. Нирвана, дзэн-буддизм, отрицательное богословие, философия Нагаруджаны, экзистенциальный мир Сартра, Камю... Однако там все зиждется на мировоззрении, нет преображенного зрения.
Нулевое пространство взаимопоглощаемых перспектив в поэзии Александра Еременко – это не мировоззрение, а иное видение. Нуль – весьма осязаемая реальность. Есть частицы с массой покоя, равной нулю, – это фотон, то есть свет. Масса вселенной в среднем тоже равна нулю. В геометрическом нуле таятся вселенные "расслоенных пространств", неудивительно, что поэтическое зрение, выворачиваясь сквозь нуль, проникает к новой реальности.
Я, конечно, найду, в этом хламе, летящем в глаза,
Надлежащий конфликт, отвечающий заданной схеме,
Так, всплывая со дна, треугольник к своей теореме
Прилипает навечно. Тебя надо ещё доказать.
(А. Еременко)
Тут очень важен ход поэтического "доказательства" новой реальности, когда Метаметафора, дойдя до расслоенных пространств зрительной перспективы, находит уже знакомую нам по началу главы расслоенную семантику в слове "форма". Сначала, вывернувшись наизнанку, корень слова "морфема" дает корень для слова "форма": морф – форм, а затем на их стыке возникает некая замораживающая привычную боль семантика слова "морфий".
Тебя надо увешать каким-то набором морфем
(В ослепительной форме осы заблудившийся морфий),
Чтоб узнали тебя, каждый раз в соответственной форме,
Обладатели тел.
Взгляд вернулся к начальной строке.
Интересно, что и у А. Парщикова анаграммное выворачивание появляется в момент взрыва от небытия, нуля, "вакуума" до наивысшей точки кипения жизни – "Аввакума":
Трепетал воздух,
Примиряя нас с вакуумом,
Аввакума с Никоном.
"Аввакум" – "вакуум" – две вывернутые взаимопротивоположные реальности, как Никон и Аввакум.
В 1978 году мне удалось впервые представить Парщикова, Еременко и Жданова на вечере в Каминном зале ЦДРИ. Зрители – в основном студенты Литинститута.
Парщиков прочел "Угольную элегию". Там знакомый мотив – Иосиф в глубине колодца. Выход из штольни к небу сквозь слои антрацита и темноту вычерчен детским взором к небу:
Подземелье висит на фонарном лучике, отцентрированном, как сигнал в наушнике.
В рассекаемых глыбах – древние звери, подключенные шерстью к начальной вере.
И углем по углю на стенке штольни я вывел в потемках клубок узора что получилось, и это что-то, не разбуженное долбежом отбора, убежало вспыхнувшей паутинкой к выходу, и выше и... вспомни: к стаду дитя приближается,
и в новинку путь и движение
ока к небу.
Мне кажется, в этом стихотворении есть и биографические мотивы. Все мы чувствовали себя словно погребенными в какой-то глубокой штольне. Где-то там, в бездонной вышине, за тысячами слоев и напластований наш потенциальный читатель, но как пробиться к нему?
Долгое время я был едва ли не единственным благожелательным критиком трех поэтов.
Однако после вечера в ЦДРИ лед потихоньку тронулся. Прошло пять лет, и вот уже Иван Жданов дарит мне сборник "Портрет" с шутливой надписью: "Константину Кедрову – организатору и вдохновителю всех наших побед. 1983 г., январь".
Победа действительно была, хотя не было у неё никаких организаторов.
Останься, боль в иголке!
Останься, ветер, в челке
Пугливого коня!
Останься, мир снаружи, стань лучше или хуже, но не входи в меня!
Пусть я войду в иголку, но что мне в этом толку?
В ней заточенья нет.
Я стану ветром в челке
И там, внутри иголки, как в низенькой светелке, войду в погасший свет, сведу себя на нет...
Но, преклонив колена в предощущенье плена, иголку в стоге сена мне не найти.
Только не подумайте, что путь сквозь игольное ушко в мироздание и возвращение обратно в поисках той же иголки в стоге сена прочерчен Ждановым вед каким-то влиянием статей о метакоде и разговоров о Метаметафоре. Это стихотворение написано до встречи со мной. Метакод и Метаметафора не выдумка теоретика, а живая реальность сегодняшней поэзии.
Так облекла литая скорлупа его бессмертный выдох, что казалось внутри него уже не начиналась и не кончалась звездная толпа.
Жданов – поэт трагичный. Он словно прошел вместе с карамазовским грешником биллионы лет по вселенной, изведал всю её пустоту.
Иуда плачет – быть беде!
Опережая скорбь Христа,
Он тянется к своей звезде
И чувствует: она пуста.
Метаметафора, конечно, несводима к современной и сказочной космологии. Хотя в космосе пройдены далеко не все ступени небесной лестницы, но даже небольшой отрезок пути преобразил изнутри поэзию.
Какой-то метафизический озноб проходит по сердцу, когда читаешь такие строки:
Потомок гидравлической Арахиы, персидской дратвой он сшивает стены, бросает шахматную доску на пол.
Собачий воздух лает в погребенье.
От внешней крови обмирает вопль.
(И. Жданов)
"Внешняя кровь" – это выворачивание, обретение новых "расслоенных пространств" в привычном "зеркальном кубе" нашего мира.
Один знакомый математик сказал мне однажды:
– Когда я читаю нынешнюю печатную поэзию, всегда преследует мысль, до чего же примитивны эти стихи по сравнению с теорией относительности, а вот о вашей поэзии я этого сказать не могу.
Под словом "ваша" он подразумевал поэтов Метаметафоры. Само слово "Метаметафора" возникло в моем сознании после термина "метакод". Я видел тонкую лунную нить между двумя понятиями.
Дальше пошли истолкования.
– Метаметафора – это метафора в квадрате?
– Нет, приставка "мета" означает "после".
– Значит, после обычной метафоры, вслед за ней возникает Метаметафора?
– Совсем не то. Есть физика и есть метафизика – область потустороннего, запредельного, метаметафорического.
– Метагалактика – это все галактики, метавселенная – это все вселенные, значит, Метаметафора – это вселенское зрение.
– Метаметафора – это поэтическое отражение вселенского метакода...
Все это верно. Однако термин есть термин, пусть себе живет. Мы-то знаем, что и символисты не символисты, и декаденты не декаденты. "Импрессионизм" – хорошее слово, но что общего между Ренуаром и Клодом Моне. Слова нужны, чтобы обозначить новое. Только обозначить, и все. Дальше, как правило, следует поток обвинений со стороны рассерженных обывателей. Символизм, декадентство, импрессионизм, дадаизм, футуризм – это слова-ругательства для подавляющего большинства современников.
Приходит время, и вот уже, простираясь ниц перед символизмом или акмеизмом, новые критики употребляют слово "Метаметафора" как обвинение в причастности к тайному заговору разрушителей языка и культуры.
Наполеон III с прямолинейной солдатской простотой огрел хлыстом картину импрессиониста Мане "Завтрак на траве". Достойный поступок императора, у которого министром иностранных дел был Дантес – убийца Пушкина.
Нынешние "дантесы" и "наполеоны малые" (термин В. Гюго) предпочитают выстрел из-за угла... Движение в пространстве Н. Лобачевского остановить уже невозможно.
Все злее мы гнали, пока из прошлого
Такая картина нас нагнала:
Клином в зенит уходили лошади, для поцелуя вытягивая тела.
(А. Парщиков)
В январе 1984 года я напечатал в журнале "Литературная учеба" послесловие к поэме Алексея Парщикова "Новогодние строчки". Это была первая и единственная публикация о Метаметафоре. Для человека неподготовленного поэма могла показаться нарочито разбросанной, фрагментарной. На самом деле при всех своих недостатках (есть в поэме избыточная рациональность и перегруженность деталями) это произведение по-своему цельное. Ее единство в метаметафорическом зрении. Вот почему эта поэма послужила поводом для разговора о Метаметафоре.
""Новогодние строчки" А. Парщикова – это мешок игрушек, высыпающихся и заполняющих собой всю вселенную. Игрушки сотворены людьми, но в то же время они сами как люди. Мир игрушечный – это мир настоящий, ведь играют дети будущее настоящего мира. В конечном итоге груды игрушек – это море, это песок, это сама вселенная. Приходи, человек, твори, созидай, играй, как ребенок, и радуйся сотворенному миру!
Таков общий контур поэмы. Итак, "снегурочка и петух на цепочке" обходят "за малую плату" новогодние дома. Они идут "по ободку разомкнутого циферблата", потому что стрелки на двенадцати, на Новом годе, уходящем В горловину времени.
Читатель может посочувствовать Деду Морозу, которому "щеки грызет борода на клею". Это поэт. Ему рады. "Шампанское шелестит тополиной мерцающей благодатью". И – водопад игрушек из мешка.
Часть вторая – игрушки ожили. Здесь взор поэта, его геометрическое
зрение, обладающее способностью видеть мир в нескольких измерениях: "Заводная ворона, разинув клюв, таким треугольником ловит сферу земную, но сфера удваивается, и – ворона летит врассыпную".
Геометр, может, выразит это в математической формуле, но тогда не будет взора поэта. Здесь ситуация как в эпоху Возрождения. Трехмерную перспективу открыли посредственные художники, но только Леонардо, Микеланджело и Рафаэль заполнили её живописью.
"Мир делится на человека, а умножается на все остальное" – вот ключ к поэме. Как ни разлагай мир скальпелем рассудка, познание невозможно без человека, а человек тот первоатом, который "умножаем" на все. Об этом Часть третья,
Вот тут-то и пошли причудливые изменения: животные, напоминающие "Зверинец" Велимира Хлебникова. У Хлебникова в зверях погибают неслыханные возможности. Звери – тайнопись мира. У Парщикова эта тайнопись по-детски мила: "Кошка – живое стекло, закопченное адом; дельфин – долька моря". Обратите внимание – мир не делится. Животное – это долька моря. Такая монолитность мира при всем его сказочном многообразии и многовидении для Парщикова весьма характерна. Геометр знает, как точку преобразовать в линию, линию в плоскость, плоскость в объем... Парщиков видит, как дельфин становится морем, а море – дельфином. Море – мешок, дельфин – игрушка, таких игрушек бесконечное множество, но все они в едином звездном мешке, и вселенная в них. Вот почему "собака, верблюд и курица – все святые". Уничтожьте дельфина, погибнет море.
Следующая часть IV, основная. Кроме геометрии, есть Нарцисс, путающий нож и зеркало, режущий зеркалом рыбу. Этот Нарцисс, несомненно, поэт. Я мог бы объяснить, что в нож можно глядеться, как в зеркало, а зеркалом резать; что в конечном итоге зеркало – это срез зрения, в плоскость отражения можно сузить до лезвия ножа, И тогда мир предстанет таким, как видит его Парщиков в поэме, но мне здесь интересно совсем другое: что творится в душе у этого человека? О чем он хочет нам рассказать?
Вот огородное чучело в джинсах, голова – вращающийся пропеллер. Это пугало должно сторожить огород, скорее – кладбище. Сам поэт, покидая пугала смерти, идет к жизни на берег моря, похожий на бесконечную свалку, но из мировой свалки он воздвигает свой мир, как детишки делают домики из песка. Этот мир будет хрупок И разрушим, как все живое, но он живой, не пластмассовый, не синтетический, как пугала в огороде.
Я миную лирические и биографические намеки, за которыми угадывается любовь. Если поэт сам об этом говорить не хочет, то и я промолчу.
Итак – итог. Парщиков – один из создателей Метаметафоры, метафоры, где каждая вещь – вселенная.
Такой метафоры раньше не было. Раньше все сравнивали. Поэт как солнце, или как река, или, как трамвай. У Парщикова не сравнение, не уподобление. Он и есть все то, о чем пишет. Здесь нет дерева отдельно от земли, земли отдельно от неба, неба отдельно от космоса, космоса отдельно от человека. Это зрение человека вселенной. Это Метаметафора.
Метаметафора отличается от метафоры как метагалактика от галактики. Привыкайте к метаметафорическому зрению, и глаз ваш увидит в тысячу раз больше, чем видел раньше.
Родословная "Новогодних строчек" – "Про это" Маяковского, "Столбцы" Заболоцкого, "Зверинец" Хлебникова. Словом, традиция есть.
Хочу только предостеречь. У древа поэзии есть ствол и ветви. И то и другое живо. Но ствол плодоносит, а ветви упираются только в небо, от них ничего не растет. Есть поэты, которым подражать нельзя, их линии – тупики в небеса. Поэзия Парщикова – живая ветвь на древе поэзии, она упирается в небо. Для читателя это тоже путь к небу. Для другого поэта – гибель. Ветка двоих не выдержит. Она причудлива, неповторима. Это линия одного поэта Алексея Парщикова. Для него она плодоносная.
За этим послесловием полгода спустя последовала статья Сергея Чупринина в "Литературной газете" "Что за новизною?", а затем развернулась бурная дискуссия, не затихающая и по сей день. Заговор молчания вокруг поэзии Парщикова, Еременко и Жданова был наконец-то нарушен.
Брошена техника, люди – как на кукане, связаны температурой тел,
Но очнутся войска, доберись хоть один до двенадцатислойных стен идеального города, и выспись на чистом, и стань – херувим.
Новым зреньем обводит нас текст и от лиц наших неотделим.
(А. Парщиков)
Новый небесный град поэзии, воздвигнутый из сияющих слов и "двенадцатислойных стен", ещё не обжитой. Кому-то В нем неуютно, кто-то предпочитает четырехстенный четырехстопный ямб, о котором ещё Пушкин сказал: "Четырехстопный ямб мне надоел". Кто-то верит, что земля всего лишь кругла.
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна,
На этом глупом небосклоне.
Метаметафористы видят землю иначе.
Земля конусообразна
И поставлена на острие,
Острие скользит по змее,
Надежда напрасна.
Товарняки, словно скорость набирая,
На месте приплясывали в тупике,