355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Первые радости » Текст книги (страница 13)
Первые радости
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:31

Текст книги "Первые радости"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

21

Когда-то, в один из тех разговоров, которые Лиза называла философскими, в Собачьих Липках зашла речь о том, что такое – судьба. Кирилл сказал, что этим словом, вероятно, называют зависимость человека от событий. Лизе не понравилось такое определение.

– А если нет никаких событий? – возразила она. – Если ничего не происходит, а просто идёт обыкновенное время, или даже не идёт, а стоит, и вообще – скука, и больше ничего. Тогда, что же, судьба исчезает?

Нет, Кирилл считал, что времени без событий не бывает, что скука – тоже событие.

– Хорошо, – сказала Лиза, – пусть события будут какие угодно. Но, ты понимаешь, они идут, идут как ни в чём не бывало. Человек к ним прижился и, может быть, счастлив. И вдруг у него все летит вверх тормашками. Что это такое?

– О чем ты говоришь? – спросил Кирилл. – О личном счастье? Ты ведь знаешь, человек – кузнец своему счастью.

Но Лиза не хотела соглашаться.

– А что же такое, когда кузнец куёт в своей кузнице и думает, что все хорошо, а вдруг кузница сгорела, и он остался на пустом месте?

– Это – пожар, – засмеялся Кирилл.

Он любил отшутиться, если не мог чего-нибудь объяснить. И потом – он всегда отыскивал в будущем благополучие. А у Лизы часто возникали странные предчувствия, и вот теперь она убеждена, что они её не обманули, что в давнем разговоре о судьбе она права: все было обыкновенно, и она была счастлива, и вдруг из её жизни вырван Кирилл. Все было обыкновенно, и она была счастлива, и вдруг у ней в доме выплыло имя, которое никогда прежде не снилось: Виктор Семёнович Шубников. Это и есть судьба…

Городу известны были две вывески – золотом по чёрному полю: Шубников. Одна – на магазине против Верхнего базара, другая – на большой лавке в рядах базара, в самой его гуще. И там и тут торговали красным товаром. Магазин держал ткани богатые – сукна, бархат, шелка; лавка – ходовые ситцы, сарпинку, сатин. Дело вела вдова Шубникова, Дарья Антоновна, помогал ей племянник Витенька, которого она баловала с детских годов и прочила себе в преемники.

Двадцатилетний человек, любивший хорошо одеться, поболтать в кресле парикмахерской, пока его льняные волосы любезно укладывают накалёнными щипцами, выписать по газетному объявлению какие-нибудь наусники из Варшавы или гуттаперчевый прибор для массажа лица изобретения лодзинской гигиенической фирмы, – Виктор Семёнович успел приобрести известность среди молодых людей, не утомлявших себя большими трудами. Он был натурой спортивной, нетерпеливой, поэтому ему не удалось закончить образование, хотя он несколько раз бойко брался за науки, переходя из одной гимназии в другую, пробуя и коммерческое и реальное училища, справляя при этих случаях новое обмундирование из отличного сукна собственного магазина и сменив, наконец, коллекцию форменных фуражек на модную кепку велосипедиста.

На велосипеде он ездил отлично, в стиле настоящего гонщика, – наклонившись с высокого седла на низкий, изогнутый в рог буйвола руль с резиновыми наконечниками. Он даже тренировался в езде по треку, думая взять приз на гонках, но слетел с виража, разбив колено, и как бы обиделся на более удачливых соперников.

Зато в езде на лошадях с ним никто не мог потягаться. Он вывез из степи, с Бухарской стороны конька-иноходца игреней масти, по виду – замухрышку, шершавого, со светлым нависом. На масленой неделе он молодцевал перед любителями лошадей, заложив иноходца в крошечные, пухового веса саночки, на которых умещался один человек, да и то в обрез. На Большой Кострижной улице, куда в семейных санях, запряжённых покладистой тройкой или парой, даже заворачивать остерегались, а где носились только кровные рысаки, Виктор Семёнович показывал на своём маленьком дьяволе дух захватывающие чудеса. Не говоря о красоте и необыкновенной весёлости хода лошадки, будто серчавшей в исступлённо-игривой побежке, сам ездок вызывал общий восторг лихостью кучерского уменья. Он не ехал, не мчался, не летел, а парил вне земного пространства, оторвавшись от накатанной дороги, весь в снежной муке, и казалось – он не сидит в санках, а запущен струноподобными вожжами, как камень – пращою, в морозный воздух. Принагнувшись на бочок, так что санки перекашивало на один полоз, заглядывая вперёд прищуренным глазом, увёртываясь от развевающегося долговолосого огненного хвоста и ледяных комьев из-под копыт, он нёсся за конём-метеором и только гикал:

– Эй! Эй! Эй!

– Витюша! Жми, жми! – кричали ему вдогонку приятели с тротуаров.

И он жал и жал, обгоняя одного за другим рысистых орловцев и ничего не слыша, кроме свиста ветра и барабанной трели комьев по передку санок.

Как всякая страсть, гонка на лошадях требовала жертв, и Виктор Семёнович чуть-чуть не пострадал за своё неудержимое увлечение. Один почтённый судейский чиновник, товарищ прокурора палаты, переходя улицу во время масленичного катанья, упал и повредил ногу как раз в тот момент, когда Шубников пронёсся мимо на своём иноходце. Будь этот чиновник другого ведомства, случай не имел бы последствий, но юстиции не стоило труда изобразить дело так, будто ездок сдунул прохожего с ног и только по счастью не задавил насмерть. Дело тянулось год, Дарья Антоновна перезнакомилась и с низенькими и с высокими порогами судебных канцелярий, выручая племянника, пока не покончила тяжбу покрытием издержек на лечение пострадавшего. Молодеческая слава Витеньки после этого ещё больше приукрасилась, и он сшил себе кремового цвета шевиотовую поддёвочку, чтобы его легче признавали на улице как героя нашумевшего приключения.

Дарья Антоновна содержала племянника в холе, он не знал, пожалуй, ни в чём отказа, работы же требовала с него не много: умру – наработается! В доме ему отводилась особая половина. Там он собирал книги о лошадях, о конькобежном, велосипедном, шлюпочном спорте, каталоги монет и медалей, развешивал на деревянных плечиках костюмы в шкафах, заводил граммофон с блестящим, как у тромбона, рупором, подпевая Вяльцевой и Варе Паниной, проявлял фотографии в ванной комнате и делал массаж лица, борясь с прыщиками.

Этим летом он затеял ремонт своей половины, и Дарья Антоновна отправилась с ним в лавку Мешкова – выбирать обои. Меркурий Авдеевич подал им стулья и самолично начал показывать товар, развешивая куски обоев, которые непрерывно доставались с полок и раскатывались приказчиком. Покупатели были бранчливы, но это только подогревало Меркурия Авдеевича, – он знал цену Шубниковым, они имели право требовать, – и он распушал своё искусство продавца, как павлиний хвост.

– Или вот, пожалуйте, образец тиснёного рисунка для кабинета, – говорил он, любуясь. – Если к нему взять вот такую матовую панель, более тёмного тона, а поверху пустить вот этакий тоненький бордюрчик посветлее, будет очень солидно. Думаете, темновато? Можно, конечно, более освещённое подобрать. Но комнаты желательно всегда разнообразить по краскам, чтобы они отличались. Возьмите вот этот рисунок новейшей выработки – под мятый атлас. Если комната обставлена роскошно, допустим модерном… У вас какая мебель в гостиной? Не модерн?

– У меня гнутая венская, – сказал Виктор Семёнович.

– Это вот хорошо подойдёт для венской. Смотрите, как получится, если такой богатый тон обрамить широким карнизным бордюром.

– А как вы думаете насчёт плафона? – спросил Шубников.

– Я только что хотел вам предложить. Вы как – карнизы решили раскрашивать? Нет? Тогда именно требуется рамка плафона. Очень получается рельефно, если гладко белёный потолок отделяется от обоев, скажем, вот таким пейзажным плафоном. Или, ещё лучше… Петя, достань растительный орнамент всех номеров!

В самый разгар вдохновенных примериваний, когда голова начинала идти кругом от бумажных радуг, танцевавших перед глазами, в магазине появилась Лиза. У неё было поручение от матери к Меркурию Авдеевичу, и он велел подождать, пока занимается с покупателями. Она прошла к кассе и развернула на прилавке газету. Ей было всё равно, что читать – фельетон о проделках рыбопромышленников, дебаты в городской управе, хронику навигации, – все слова были для неё равнозначны. О чем бы они ни говорили, она видела за ними только своё несчастье. Рука её перевёртывала страницу, когда взгляд ещё не отделился от недочитанных строчек, а потом она, как к новому, возвращалась к тому, что уже прочитала.

И вот с момента её появления оказался в магазине ещё один человек, который думал не о том, что делал. Рулоны бумаги продолжали шелестеть и раскатываться, приказчик переставлял лесенку и лазил по полкам, Меркурий Авдеевич любовался своим ораторством, а для Виктора Семёновича уже не было ни панелей, ни плафонов, ни бордюрчиков: из всех мыслимых видов бумаги его привлекала только газета, переворачиваемая на прилавке тонкой неторопливой рукой. Он встал, чтобы удобнее смотреть на Лизу, и поддакивал Меркурию Авдеевичу совершенно невпопад. Взвинчивая усики (у него росли белые колечки над уголками губ, а под носом было ещё пусто), одергиваясь и слегка посучивая ножками, он все ждал, что Лиза подымет глаза, в которые он успел окунуться, когда она разговаривала с отцом. Но она не отрывалась от газеты, и позже, вспоминая эту внезапную встречу, Виктор Семёнович признавался, что его поразило противоречие между образцом девичьей прелести, каким сразу представилась ему Лиза, и её противоестественным интересом к мужскому занятию газетой. Если бы он мог заговорить, он, конечно, прежде всего спросил бы – что же такое замечательное вычитывает она из газеты? А если бы Лиза услышала этот вопрос, она, наверно, изумилась бы, – да разве я читаю газету? Если бы на место красноречивого Меркурия Авдеевича вдруг стала бы Лиза, то ей довольно было бы промолвить: вот славненькие обойчики! – и Виктор Семёнович немедленно обклеил бы этими обойчиками все свои комнаты. Но она так и не посмотрела на покупателей, а, наскучив дожидаться, исчезла где-то в другом конце лавки.

У Виктора Семёновича прирождённым свойством характера была нетерпеливость. Няньки звали его «Вынь да положь». Уж если что ему загоралось, то он ночей не спал, пока не исполнялось желание. В младенчестве первым словом, которое он внятно выговорил, было не «мама» и не «баба», а – «пустите». Он все расталкивал ручонками нянек и детей, протискиваясь туда, куда хотелось, и все лепетал – пустите, пустите! И Дарья Антоновна только понимающе мотнула головой, когда он неожиданно потерял интерес к ремонту, и затосковал, и стал наряжаться больше прежнего и пропадать из дому, и нечаянно выдал секрет тем, что поручил некоей Настеньке раздобыть ему фотографию Лизы Мешковой. Все прояснилось, как чистым утром.

Настенька считала себя близкой к дому, являясь изредка на недельку, на две, после отлучек в другие знакомые дома или поездок на моленье в какой-нибудь монастырек. Она умела быть приятной – разговором, сочувствием, готовностью услужить, если услуга не требовала труда. Лицом она напоминала что-то черносливное – оно будто лоснилось удовольствием, в чёрном молодом взоре всегда играла радость жизни, и, однако, она почиталась женщиной строгой, молельщицей, даже постницей, хотя никто не был так падок на вкусненькое, как она. Очень тонко, почти художественно проявляла она искусство брать, получать, принимать дары, так что у того, кто давал, возникало впечатление, будто это она дала, а у неё взяли, как у благодетельницы.

Никаких усилий не стоило ей найти ход к фотографу, делавшему снимки с гимназистов, которые окончили весною курс. Он получил от Настеньки все мыслимые заверения, что фотография Лизы Мешковой понадобилась в самых благовидных целях, и ему был приятен успех его фирмы.

На снимке Лиза казалась грустной, овал её лица неуловимо влился в окружение слегка взбитых воздушных волос. Что-то задумчивое не только исходило от взгляда, но передавалось всей карточкой, стоило лишь её взять в руки. И, взяв её в руки, Виктор Семёнович почувствовал, что прежняя его жизнь – не более как чёрное крыльцо к тому благоуханному дому, в окно которого он с трепетом заглянул и войти в который стало его невыносимым желанием. Он и умилялся, и плакал, и впадал в летаргию на целые дни, валяясь на диване, и требовал, чтобы ему гадали, и чтобы за него молились, и чтобы звали то доктора – на борьбу с бессонницей, то портного – снимать мерку для нового костюма.

Настенька и Дарья Антоновна с усердием вели сапёрную работу, отзывавшуюся у Мешковых все более громким упоминанием Шубниковых, пока дальняя сапа не привела к тому, что Меркурий Авдеевич объявил о намерении Дарьи Антоновны пожаловать к чаю.

– Почему так захотелось ей нашего чаю? – спросила Лиза, дичком посмотрев на отца.

– Мы уж сколько лет соседи по магазинам, а семейно все незнакомы, – сказал Меркурий Авдеевич.

– Что же теперь переменилось?

– Да кое-что переменилось, душа моя. Я вчерашний день пришёл в банк векселя выкупать, стою перед кассой, дожидаюсь. А директор банка, проходя, увидел меня, остановился и говорит: «Прощу вас, господин Мешков, не утруждать себя ожиданием, а пожалуйте прямо ко мне в кабинет, я распоряжусь, какую операцию для вас надо выполнить, все будет сразу сделано!» – и ручку мне потряс! Прежде директор банка Мешкова и не почуял бы…

Так случилось, что знойным августовским днём, после обедни, Шубниковы, сопровождаемые Настенькой, прибыли к Мешковым откушать воскресного пирога.

22

Виктор Семёнович надел костюм цвета кофе со сливками и пикейный, высоко застёгнутый жилет. Из нижнего кармана жилета свисала, вместо часовой цепочки, короткая чёрная шёлковая лента и на ней – золотая пластинка, изображающая конверт письма с загнутым уголком. На уголке горел рубин.

Стояла духота, и пиджак был расстегнут. Брелок лежал на жилете, поблёскивая при каждом вздохе. Виктор Семёнович дышал часто. Он несколько раз начинал разговор, но Лиза отмалчивалась. Ей все больше нравилось, что он спотыкался на всякой фразе и взирал на неё уже растерянно и даже с мольбою. Наконец она сжалилась:

– На вашем брелоке, кажется, что-то написано?

– Да, – сказал он, быстро вынимая часы, – это на память. Посмотрите, пожалуйста.

Она прочитала гравированную надпись, всю в завитушках: «Виктору Семёновичу Шубникову с уважением. Друзья». И на обороте: «Жми, Витюша, жми!»

– Это по какому-нибудь поводу?

– Воспоминание об одной гонке. Прошедшей зимой. На лошадях.

– Значит, это – приз?

– Как бы приз. От товарищей. Моя лошадь пришла первой.

– А что означает «жми»?

– Так себе. Любительское изречение.

– И давно вы – гонщик?

– Я не гонщик. Я любитель.

Настенька, подаваясь всем небольшим проворным телом к Лизе, точно спеша на выручку, сказала одним духом:

– Витенька и на велосипеде катается, и на коньках.

– Сейчас что же – о коньках, – извинился Виктор Семёнович. – Сейчас прекрасно на яхте.

– Витенька – член яхт-клуба, – сказала Настенька. – И яхточка у него, посмотрели бы вы, прямо куколка.

Ей приходилось договаривать за всех, чтобы заполнить паузы, и она клонилась то влево, то вправо, потому что видеть сразу всех мешала фарфоровая лампа, высившаяся посредине круглого стола, за которым гости и хозяева расселись.

Если не считать Виктора Семёновича, то Валерия Ивановна мучилась больше всех своей ненаходчивостью в разговоре. Дарья Антоновна, величественная и благосклонная, в лиловом платье, сверкающие складки которого стоймя поднимались с пола на колени и к талии и поглощали собою все кресло, казалась подражанием памятнику. Хотя речь её началась с обиходных вещей, но повела она её на высокой ноте, с некоторым даже народохозяйственным иди экономическим уклоном. Валерию Ивановну это могло только напугать. Её понятия об экономике сводились к тому, какой нынче был привоз на базар – большой или маленький, а почему и откуда этот самый привоз взялся – кто его в точности разберёт! Конечно, привоз опирается на известные столбы, на которых стоит весь прочий мир. Он зависит от морозов, или от воздвиженья, или от распутицы, от зимнего или от весеннего Николы. Но это уже чересчур отвлечённо. А Дарья Антоновна с привоза перешла не только на полевую страду, но на сельскую жизнь вообще и даже – как она выразилась – на крестьянский вопрос.

– Мы люди хоша и городские, – сказала она, – но от крестьянского вопроса в большой зависимости. Возьмите наше дело – красный товар. То мужик и сарпинку нипочём не берет, а то подай ему что ни есть лучшего ситца. Сейчас деревня – первый покупатель.

Такие рассуждения были по плечу только Меркурию Авдеевичу, но он не мог себя увлечь их теоретической прелестью и говорить свободно, без оглядки.

– Да, – ответил он, подумав, – деревня в настоящий момент охорашивается. Но не всякая специальность может заприходовать у себя деревенское оживление. Наша, например, москатель, как прежние годы была не в ходу, так и нынче.

– Как же такое, – вмешалась Настенька, – что вы говорите! А я все хожу, смотрю и только удивляюсь: на каждой улице дои растёт! Да какой красоты необыкновенной! В парадных лестницах – подымательные машины, прямо на самый верх, и ног не надо. Вместо полов – бетонный паркет, будто это не дом, а собор. Одних банков сколько настроили, куда ни глянь – все банк да банк. Кто-нибудь да деньги туда кладёт? И все постройки, постройки…

– Да, – сказала Дарья Антоновна, – постройка, что большая, что маленькая, без вас, Меркурий Авдеевич, не обойдётся. Уж за чем-нибудь к вам да заглянут.

– Так ведь это – город, а разговор о деревне.

– Да деньги-то, Меркурий Авдеевич, что в городе, что в деревне – одни.

– Нет, Дарья Антоновна, не одни. Мужик-то лютее за копейку держится.

– Как ни держись, а мужику тоже надо окошечко покрасить, иному – горницу шпалерами обклеить. А там – монопольку открывают, земскую школу строят, церковку обновляют, все к вам да к вам.

– Земству я не поставляю, так что какой мне интерес в школах, – отвечал Мешков, – воздвигаемые церкви – те тоже не вольны, а покупают, где укажет епархиальное ведомство. А мужик скорее бабе лишний отрез купит, чем по окошку олифой мазнёт. Получается, что деревенскую копилку-то вытряхивают вам, Дарья Антоновна, а не мне.

«Да, вижу, вижу, что ты прижимист», – говорили трезвые и усмешливые глаза Шубниковой. Она, как вошла, успела приметить, что обойчики на стенах бедненькие, полы давно не крашены: «своего товара на себя жалеет».

– Я не отказываюсь, – произнесла она, опуская взор в землю, – мы торгуем слава богу. Но и ваше дело окупчивое, и товар ваш бойкий, Меркурий Авдеевич.

– Товар боек, да покупатель торопок.

– С достатком и смелость приходит, Меркурий Авдеевич. Вы сами изволили сказать, что мужичок нынче куда стал порядочнее.

Беседа требовала поворота: Настенька чересчур уж проницательно улыбалась, – понимаю, мол, что Меркурий Авдеевич будет прибедняться, чтобы ничего не обещать в придачу к своей красавице, а Дарья Антоновна – дорожиться, чтобы чувствовали, что её сокол реет над золотыми горами.

– Да, – сказал Меркурий Авдеевич, поёрзав на стуле, – мужичкам убавили прыти, они и раскусили, что трудолюбием достанешь больше, чем поджогами имений. Народ требует руки предержащей.

– Деревню приструнить легче, чем город, – заметила Дарья Антоновна, – мужичок куда пугливее городских.

– Справедливо, – согласился Мешков, настораживаясь.

– В городе куда ни шагни – лихой завистник, – сказала Шубникова.

– Широкая нива для зависти, – признал Мешков без особой охоты.

– Столько всякой неприязни кругом. Живёшь, живёшь с человеком, сочувствие ему изъявляешь, из беды его выручишь, а потом… – Дарья Антоновна вдруг приклонилась к Мешкову: – Потом – на тебе: своею щедротной дланью пригрел, можно сказать, ядовитое гнездо.

– В каком отношении, то есть, ядовитое? – недоверчиво спросил Мешков.

– Да взять хоша бы вашу неприятность. Я уж вас так пожалела, Меркурий Авдеевич, прямо ночь напролёт уснуть не могла. Надо же, думаю, случиться: богобоязненный, уважаемый человек, дочка в доме на выданье, – какой, думаю, страх!

– Вы, собственно, имеете в виду… – начал Мешков, намереваясь строго отклонить всякую неясность, но с нарастающим беспокойством.

– Да я про вашего подпольщика-то, – совсем простодушно заявила Шубникова.

Она с горечью развела руки открытыми ладонями к Мешкову и, наклонив набок голову, замерла наподобие модели, позирующей растроганное сочувствие. Настенька вся так и собралась в комочек от нетерпения, и лицо её решительно готово было принять любую мину, в зависимости от того, что доведётся услышать. Лиза с матерью и Виктор Семёнович глядели на Мешкова боязливо и пристально.

Он помрачнел от прилившей к голове крови и несколько секунд не двигался и не мигал. Потом большим пальцем подобрал с губ усы и раздвинул бороду, отчего вид его стал вразумительнее и несколько праздничнее.

– Моего подпольщика? – проговорил он, снизив голос. – У меня никаких подпольщиков не бывало, да и не могло быть.

– Ну, которого изловили в вашем доме, – ещё шире развела руки Дарья Антоновна.

– Мой дом господь миловал от людей, которых надо бы изловлять. Бог с вами!

– Да ну, на участке, что ли, у вас, – ведь весь город говорит про это.

– Мало ли носят по городу сплетён? В соседнем флигеле взяли как-то жену одного смутьяна. Так, что же, я за неё ответчик?

– Да кто же вас хочет, Меркурий Авдеевич, ответчиком сделать? Я говорю только, какая вам неприятность.

– А почему же неприятность, если меня это не касается? – уже отыскав опору, начинал забирать повыше осанившийся Мешков.

– Уже по одному тому неприятность, что говорят.

– Да вам-то, как доброй знакомой моей, а ныне – и всей моей незапятнанной семьи, вам-то, Дарья Антоновна, не вторить следовало бы тому, что говорят, а пресечь разносящих сплетню.

– Что вы, в самом деле, Меркурий Авдеевич, – сказала неожиданно приказательно Шубникова, резко поправляя складки шумящего платья, – разве кому я позволю намекнуть на вас каким-нибудь словом сомнительным или подозрением, что вы? Я только думаю, какие у вас заботы были, когда взяли эту самую смутьяншу.

– Какие же заботы, если моя совесть чиста и перед богом и перед людьми?

– Кабы вы – один, а то ведь у вас дочь. Материнское-то сердце Валерии Ивановны так и взныло поди от боли, что, может, Лизонька соприкасалась с опасными людьми?

– Ах, лучше и не вспоминать! – от чистого сердца воскликнула Валерия Ивановна.

– Зачем моей дочери касаться опасных людей? – устрашающе взвёл брови Мешков.

– Сами ведь изволили сказать, Меркурий Авдеевич, что бунтовщицу взяли у вас со двора? – опять невинно и простовато вопросила Шубникова.

– Хоть бы и со двора, – рассерженно ответил Мешков, – да дочь-то моя не на дворе живёт, слава богу, а в доме, и притом – с отцом и матерью, Дарья Антоновна.

– Разрешите, я скажу, как было, – в испуге заговорил Виктор Семёнович, желая сразу привести всех к соглашению и накопив к тому достаточно решимости своим молчанием, которым терзался. – Тётушка очень возмутилась, когда узнала, что у вас во дворе обнаружили подполье. То есть как раз в том смысле, как вы, Меркурий Авдеевич, выразились, – она сразу пожелала пресечь. И говорит: замолчи… если, говорит, не знаешь, то и нечего болтать языком… То есть, потому что я ей об этом рассказывал. А я и правда слышал только пересуды. У нас просто так приказчики болтали и болтали, что вот, мол, у Мешковых скрывался один революционер, который будто имел громкое дело… ну, как это теперь называют, заслуги в девятьсот пятом году. То есть это не мои слова: какие могут быть заслуги, если это бунтовщик? Ну, и его схватили. И все. При чем здесь может быть Лиза? (Он повернулся к ней всем корпусом.) Если бы могли вас в чём, извините, подозревать, так это разве какое-нибудь общение… ну, будто вы замешаны с молодёжью. Но тогда и всякого… и меня самого можно заподозрить (он сделал движение, которым, вероятно, хотел показать, что – если понадобится – благородно возьмёт на себя какую угодно вику, чтобы только снять её с Лизы).

– Ну что вы говорите, Витенька! – вмешалась, как-то вся мгновенно развернувшись, Настенька. – Ведь можно подумать, что в пересудах, о каких вы рассказываете, поминалась Лизонька.

– Совершенно ничего подобного! – подскочил Виктор Семёнович.

– Ну конечно, ничего подобного, – спела Настенька, с проникновением заглядывая в лицо отвернувшейся Лизы. – Кому придёт в голову непорочную ангельскую чистоту мешать с земными напастями? Витенька как раз при мне имел разговор с тётушкой. Помните, Дарья Антоновна, вы ещё на вашей половине кофеем меня угощали? И не успел Витенька передать эти самые слухи про подпольщика, как Дарья Антоновна сказала: «Довольно!»

– Я и сейчас про это заговорила, только чтобы из ваших уст опровержение услышать, Меркурий Авдеевич, – обиженно сказала Дарья Антоновна.

– Я что же, – тихо произнёс Мешков, – я сообщаю вам, что есть.

– Ну, вот и хорошо, все начистоту и разъясняется, – неудержимо продолжала Настенька. – Тогда же Витенька и рассказывает, что в городе арестовали гимназистов и техников и что даже в духовной семинарии нашлись, которые прокламации разносили по городу против царского правительства, – одним словом, вредная молодёжь. Дарья Антоновна тогда перекрестилась и говорит: благодарение господу, ты у меня, Витенька, не такой. Но берегись, говорит, ради бога, как бы у твоих приятелей не оказалось кого знакомого с теми арестованными. Вот и весь разговор, как он был, Меркурий Авдеевич. Никаких сплетён про вас не собиралось, а Лизоньку никто даже и не назвал по имени.

Вдруг она оборвала стрекочущую речь. Взор её, порхнув, нежно опустился на Лизу, и новым, доверительно-лукавым голоском, как по-писаному, она прочла:

– Не хочу кривить душой: называлось, конечно, золотое имечко, но совсем, совсем при особенном случае. Только про то пусть скажет кто-нибудь другой.

Виктор Семёнович качнулся, будто отыскивая внезапно потерянное равновесие, и уже готов был что-то говорить, но в этот момент Валерия Ивановна быстро подвинулась к Лизе и – почти шёпотом, но так, что все расслышали, – спросила:

– Не худо ли тебе?

Лиза была бледна. Всею силой старалась она удержаться в той неподвижности, которой сама себя сковала, и вдруг перемогла мешавшее ей усилие и облегчённо поднялась.

– Может быть, мама, ты пригласишь к столу? – сказала она.

– Приглашай, Валерия Ивановна, – встряхнулся Меркурий Авдеевич, и его вздох пробудил уснувшую взаимную любезность: с поклонами и благодарностями все начали вставать и перемещаться к накрытому столу.

Но уже ни дразнящий дух горячих пирогов, ни букет варений, ни зеркальность самовара, звёздно отражавшего работу вилок и ножей, не могли развеять чинного уныния беседы. Вся она, как околдованная, зачиналась увещанием Валерии Ивановны – «кушайте, пожалуйста», и кончалась восхвалениями Настеньки – «ах, какая вы кулинарка!» или Дарьи Антоновны – «и не запомню я, чтобы ела такое рассыпчатое слоёное тесто!».

Виктор Семёнович, чокнувшись нежинской рябиновой с Меркурием Авдеевичем, расхрабрился и попробовал справиться у Лизы, не откушает ли она от живоносного источника, но натолкнулся на такой взгляд, что заробел больше прежнего.

Он промолчал весь завтрак, разве только выжимая из себя «спасибо», а поднявшись, топтался, уступая всем дорогу и пятясь, в сокрушённой деликатности и с пристывшей к губам улыбкой, так что Лиза не сдержалась от усмешки. Тогда его обуяло смятение, он повернулся, толкнул круглый стол с лампой, хотел схватить её, но ещё сильнее надавил на стол и повалил лампу. Шаровидный стеклянный абажур легко скользнул на ковёр и, будто вздохнув, расселся надвое, как арбуз.

Виктор Семёнович прижал ладони ко лбу. Почти вырвалось у него какое-то слово, вроде – оплачу или отлечу, – но нечленораздельно застряло в горле, и он только шаркал ножкой и картонно кланялся по очереди Меркурию Авдеевичу и Валерии Ивановне, не смея повернуть голову к Лизе.

– К счастью, это к счастью! – воскликнула упоённо Настенька, бросаясь подбирать черепки, в то время как хозяева забормотали что-то, посмеиваясь и успокаивая несчастного. Дарья Антоновна взяла за руку Лизу и сказала нисколько не смущённо, но даже с истинным покровительством:

– Вы, милая, подумаете – Витенька и правда такой увалень, что все кругом валит. Это он вас застеснялся…

– Он уж так всегда ловок, так ловок! – опять завосклицала Настенька, успевая глядеть сразу на всех, готовая все наладить и всех утешить.

Это маленькое приключение неожиданно освежило каждого, кроме Виктора Семёновича, как каламбур освежает заскучавшее общество, и прощание вышло сердечным.

Но едва Мешковы остались одни, между ними лёг тягостный сумрак. Лиза отошла к окну, спиной ощущая выжидательные взгляды отца и матери. Пустые чашки на столе, застывший филодендрон, сдвинутая со своих мест мебель, расколотый абажур на скатерти – все будто ждало неизбежного заключения происшедшего.

И Лиза, сжав крепко пальцы поднятых к груди рук, повернулась к матери.

– Это что-то вроде смотрин, мама?

Валерия Ивановна вынула из рукава платочек. Меркурий Авдеевич сказал вызывающе:

– А кабы и смотрины, что же худого? Не нами придумано. В обычае отцов. И церковью не возбраняется. А мы нехристи, что ли?

– Я просто спросила.

– Не просто спросила. С форсом спросила. Не тебе форсить. Видишь, по городу какая молва пошла?

– Молва?

– Про тебя молва, что ты заодно с подпольщиками.

– Папа!

– Что – папа? О чем Шубниковы выспрашивали? Думаешь, мы одни знаем, что ты с кавалером гуляла, который за решётку посажен? Спасать тебя надо, пока не поздно, – спасать! Поняла?

– Поняла, – ответила Лиза, – начинаю понимать.

– С отцом разучилась говорить? Образованной стала? А куда завело образование-то? В жандармском управлении меня спрашивают: «Расскажите, чем ваша дочь интересуется». Что я скажу? Бунтовщиками интересуется? Вы с матерью, как кроты, ничего не смыслите. А вас, может, придут ночью и схватят. Тогда что?

– Да за что же схватят? – всполошилась Валерия Ивановна.

– По театрам с Извековым ходила? И пожалуйте. Разбирать не станут. Опасность самой жизни угрожает, и надо, говорю, Ли-завету спасать.

– И Шубникова вы прочите в спасители, – проговорила Лиза, точно утверждая себя в этой мысли.

Тогда Мешков прикрикнул:

– Я за тебя подумаю, кому быть спасителем!

Заложив руки за спину, он круто шагал по комнате, чуть-чуть подтанцовывая на поворотах. Открывалось чтение одной из тех нотаций, которыми зиждились устои семейной жизни, и – слава богу – Мешков ещё не выпустил кормила!

– Спасти может одно послушание, ничего больше. Как я тебя растил? В беспрекословии. Кабы ты с отцом пререкалась, ничего бы в жизни, кроме несчастья, не увидела. А что такое послушание? Как понимает послушание церковь? Один святой отец, желая испытать послушника, повелел ему посадить в землю, на высокой горе, кол и ежедневно поливать тот кол, принося воду из-под горы. И послушник исполнял приказание, не прекословя и так смиренно, что даже на ум ему не пришло, что он совершает бессмысленное дело, поливая простой кол. И по смирению его была ему награда: через пять лет поливания кол пустил корень и дал ростки… Разумеется, то был истинно монашеский послух, и я от тебя такового не требую. Но дочернего непрекословия отцу я ожидать вправе, и ты мне в нём не отказывала, за что я тебя ценю. Ты всегда знала, что все делается для твоего блага. Ты думаешь, такой случай, как с Шубниковым, повторится? Напрасно. Послушала бы, что мне о Дарье Антоновне в банке говорили. Кредит у неё такой, какого я и во сне не увижу. А наследник один. Разве я тебя плохому человеку отдам? Ты мне дочь. Я о твоём счастье и днём и ночью…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю