Текст книги "И пусть вращается прекрасный мир"
Автор книги: Колум Маккэнн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
– Кока-кола, раз-два-три, [159]159
Одна из ключевых фраз в сатирической комедии американского кинорежиссера Билли Уайлдера «Раз, два, три» (1961).
[Закрыть]– сказала Марша.
Я услышала, как Дженет щелкает подошвой туфли о деревянный пол. Жаклин опять прокашлялась. Не переставая что-то бормотать себе под нос, Марша уставилась в зеркало и стала приглаживать волосы.
Такая вот история. Я б ни за что не поверила, расскажи мне кто: три белые женщины хотят, чтобы я ушла с ними, а четвертая настаивает, чтобы я осталась в гостях. Они меня как канат перетягивали, да так, что я чуть напополам не разорвалась. Сердце стучало как молот о наковальню. В глазах Клэр скапливались слезы, и она так на меня смотрела, что было ясно: решать нужно быстро. Или я сейчас ухожу с остальными, спускаюсь на лифте и выбираюсь на улицу, где мы сможем немного постоять и проститься. Или остаюсь у Клэр. Мне совсем не хотелось терять наши общие утренние посиделки из-за игр в лучшую подругу, и неважно, насколько доброе у нее сердце и насколько шикарная квартира: в общем, я отступила на шаг и наврала ей с три короба.
– Ну, мне пора отправляться домой в Бронкс, Клэр. Не могу опоздать. Днем у меня встреча в церкви, репетиция хора.
Соврав, я тут же почувствовала себя не в своей тарелке, до того неловко вышло. Клэр сказала: ну разумеется, да, она все понимает, какая же она глупая, – а затем поцеловала меня в щеку. Ее губы потерлись о мою заколку для волос, и она шепнула:
– Не переживай.
Словами не передать, как она на меня смотрела, – слов ведь не так уж и много, – это было словно набухание, медленный рост, подъем на поверхность из глубины, такое вот чувство, что и описать невозможно. На миг мне почудилось, что у меня в хребте что-то лопнуло, развязалось, у меня будто вся кожа натянулась, стала тесной, но что я могла сказать? Клэр ухватила меня за руку и потрясла ее, по второму разу повторяя, что она все понимает и вовсе не хочет, чтоб я пропустила занятия своего хора. Я опять отступила от нее, уверенная, что теперь с этим покончено, проблема разрешена ко всеобщему удовольствию, и коридор сразу словно осветился ярче, и все мы обменялись еще несколькими улыбками, и заявили друг другу, что в следующий раз встретимся у Марши, – хотя мне вдруг подумалось, что никакого следующего раза уже, пожалуй, не будет, вот где досада-то, мне ясно представилось, что теперь мы перестанем видеться, у каждой был свой шанс, мы все ненадолго вернули своих мальчиков к жизни, – и мы высыпали из квартиры, и Клэр нажала кнопку вызова лифта.
Лифтер открыл перед нами раздвижную железную дверцу. Я заходила последней, и Клэр за локоть потянула меня назад, снова подошла вплотную, и на ее лице уже застывала маска глубокой печали.
Тут она прошептала:
– Знаешь, Глория, я была бы рада заплатить тебе.
* * *
Моя бабка была рабыней. И ее мать тоже. Мой прадед был рабом, который в конце концов сам себя выкупил у штата Миссури. Чтобы не забывать про это, он повсюду носил с собой хлыст. Я худо-бедно разбираюсь в том, что люди хотят купить и как, по их представлению, это можно сделать. Знаю, какие рубцы оставляют на женских щиколотках кандалы. Знаю, как выглядят шрамы на коленях от постоянной работы в поле. Я слыхала рассказы о том, как детей пускали с молотка. Читала книги, где описывалось, как стонал груз речных барж. Слыхала о колодках, в которые просовывали руки. Мне говорили, что случалось в первую же ночь, когда девочка становилась женщиной. Мне говорили, что простыни на кровати должны были так хорошо натягиваться, чтобы от них монета отскакивала, – так нравилось хозяевам. Я слушала рассказы старых южан в накрахмаленных белых рубашках и галстуках. Я видела взмывающий к небу лес кулаков. Я вместе с остальными пела песни. Я ездила в автобусах, к чьим окнам люди поднимали своих детей, чтобы те плюнули внутрь. Я знаю, чем пахнет слезоточивый газ, и этот запах вовсе не такой сладкий, как уверяют некоторые.
Начнешь забывать, пиши пропало.
Клэр ударилась в панику сразу, как произнесла это. Будто все лицо закрутилось вдруг в воронки ее глаз. Неожиданно вырвавшиеся слова втянули, всосали ее в себя. Задрожали веки. Она раскрыла перед собой вялую, покорную ладонь и уставилась на нее, словно говоря: вот, провалилась внутрь себя, теперь ее нет, осталась только незнакомая рука, которую она изо всех сил держала поднятой.
Я быстро отступила в лифт.
Лифтер проговорил:
– Приятного вам вечера, миссис Содерберг.
Пока он закрывал дверцу, я смотрела в глаза Клэр: хрупкое смирение.
Дверца щелкнула, закрываясь. Марша облегченно вздохнула. От Жаклин до меня донесся тихий смешок. Дженет зашикала на них, не сводя остановившегося взгляда с загривка лифтера, но мне было ясно, что она и сама едва сдерживает улыбку. Про себя я решила, что не стану играть в эти игры. Им хотелось выйти отсюда и пошептаться о том, что случилось. Знаешь, Глория, я была бы рада заплатить тебе.Я не сомневалась, что они расслышали ее шепот и теперь захотят перемыть ей косточки, может, в какой-нибудь кофейне или закусочной, но я бы уже не выдержала новых разговоров, новых закрытых дверей, нового стука чашек о блюдца. Я просто предоставлю остальных самим себе, прогуляюсь, прочищу голову, ненадолго отдамся течению, буду ставить одну ногу впереди другой и думать, думать.
Внизу солнечный свет свободно струился по плиткам пола. Консьерж остановил нас словами:
– Прошу извинить, дамы, но миссис Содерберг только что вызвала меня по интеркому и попросила задержать вас на минутку, она сейчас спустится.
Марша издала один из своих длинных вздохов, а Жаклин сказала, может, она собирается вынести нам оставшиеся рогалики (словно смешнее ничего и быть не может), и я ощутила, как мои щеки наливаются пульсирующим жаром.
– Мне нужно спешить, – сказала я.
– Тихо-тихо, на сердитых воду возят, – промурлыкала Марша. Бочком придвинулась ко мне и успокаивающе положила ладонь на мою руку.
– Мне нельзя опоздать на репетицию хора.
– Ах ты боже мой! – сказала она, глаза сужены до щелочек.
Я постояла, в упор глядя на нее, а потом выскользнула за дверь и пошла по авеню, чувствуя ожоги взглядов на спине.
– Глория, – пели они позади, – Гло-рия!
Вокруг меня прохожие уверенно и весело вышагивали по улице. Бизнесмены, и доктора, и нарядно одетые женщины – они все спешили на ланч. При виде чернокожей проезжавшие таксисты мигом гасили свои огоньки, никто не хотел останавливаться, хоть я и была в лучшем своем платье, даже среди бела дня, даже по летней жаре. Может, я отряжу их куда-то далеко, прочь из центра, где крутятся деньги и висят картины, куда-нибудь в Бронкс, где люди слыхом не слыхивали про деньги с картинами. В любом случае, всякому известно, что таксисты терпеть не могут подвозить цветных женщин: те либо вовсе не оставляют на чай, либо какую-то мелочь, так они думают, и ничем это не изменишь, сколько ни езди на автобусах и ни тряси плакатами. Так что я просто ставила одну ногу впереди другой. Они были в лучших моих кожаных туфлях, в которых я хожу в оперу, и поначалу в них было вполне удобно, вовсе не так уж плохо, и мне казалось, прогулка поможет сбросить скорлупу одиночества.
– Глория! – снова услышала я, словно мое собственное имя постепенно отдалялось, уходило все дальше и дальше.
Я не стала оглядываться. Была уверена, что Клэр побежит за мной, и все гадала, правильно ли я сделала, оставив ее позади, наедине с радиодеталями, расставленными по комнате сына, с книгами, с карандашами, с бейсбольными карточками, со «снежными шарами», с точилками, аккуратно разложенными на полках. Ее лицо всплыло передо мной, глубокая печаль, омывшая ее глаза.
Идите, стойте. [160]160
Надписи, которыми оборудованы светофоры Нью-Йорка.
[Закрыть]
Мне одного только хотелось: добраться домой и свернуться на кровати, схорониться в своей квартире, подальше от автомобильных гудков. Ни к чему мне были стыд, или досада, или даже забота – я просто хотела прийти домой, закрыть двери, включить проигрыватель, чтобы меня окружил сюжет какого-нибудь либретто, присесть на диван со сломанной спинкой и глушить все остальное, пока оно не пропадет вовсе.
Идите, стойте.
Но с другой стороны, я стала думать, что мне не следовало так себя вести, может, я все неверно поняла, может, вся правда состояла в том, что Клэр была одинокой белой женщиной, живущей на Парк-авеню, потерявшей сына в точности как я потеряла троих собственных, она хорошо ко мне отнеслась, ни о чем не спрашивала, пригласила меня в свой дом, поцеловала в щеку, следила, чтобы не пустела моя чашка с чаем, да только в самом конце вдруг совершила ошибку, не сдержала всего одной короткой, глупой фразы, которой я воспользовалась, чтобы разрушить все остальное. Мне понравилось, как она суетилась вокруг нас, и она вовсе не хотела обидеть, может, у нее попросту сдали нервы. Люди бывают хорошими, только наполовину хорошими и только на четверть хорошими, и это соотношение вечно меняется, но даже в лучшие дни никто не идеален.
Я представляла себе, как она стоит перед закрывшейся дверью лифта, смотрит на обратный отсчет этажей, грызет пальцы, наблюдая, как все падает вниз. Ругает себя за то, что перестаралась. Бежит назад, в квартиру, к интеркому, и просит нас задержаться еще хоть на минутку.
Пройдя почти десять кварталов, я почувствовала слабую резь в боку, внезапный укол. Прислонилась к двери медицинского офиса на Восемьдесят пятой улице, под навесом, тяжело дыша, и еще раз взвесила все в голове, но затем подумала: «Нет, я не вернусь назад, не сейчас, я пойду своей дорогой, это мой долг, и никому меня не остановить».
Каждому время от времени попадает вожжа под хвост. Я решила, что пойду домой пешком, каждый шаг, до самого конца, даже если дорога займет всю неделю, преодолею каждый дюйм этого пути, помолимся, вот что я сделаю, только так я вернусь в свой Бронкс, и будь что будет.
Марша, Дженет, Жаклин уже не кричали мне вслед. Отчасти я испытывала облегчение от того, что не сдалась им на милость, не стала оборачиваться. Уж и не знаю, чем бы все кончилось, если б они так и семенили за мной, квартал за кварталом, какую сцену я бы им закатила. Но другая часть меня считала, что Клэр, во всяком случае, могла бы не останавливаться, могла бы догнать меня, уж этого-то я заслуживала, мне хотелось, чтобы она подбежала, постучала мне по плечу и попросила снова, чтобы я знала наверняка, для нее это было важно, как важны были для нас наши дети. И я бы не смогла поставить точку, не смогла бы отказать детям.
Я подняла голову и поглядела вдоль улицы. Парк-авеню была серой и широкой, впереди она немного приподнималась, взбираясь на низкий холм цветной ниточкой светофоров. Подтянув ремешки на туфлях, я шагнула на перекресток.
* * *
Когда мне было семнадцать, я уехала из Миссури и добралась до Сиракуз, где жила на академическую стипендию. В целом справлялась неплохо, даже если это я сама так говорю. У меня хорошо получалось составлять слова в глубокомысленные фразы, я умела вспомнить к месту немало событий из истории Америки, так что – как не многих цветных девушек в те времена – нас приглашали в красивые гостиные, в дома с деревянными панелями, и мерцавшими свечами, и тонкими хрустальными бокалами, где нас просили высказать свое мнение о том, что случилось с нашими парнями в далеком Анцио, и кем был У Э. Б. Дюбуа, [161]161
Уильям Эдуард Беркхардт Дюбуа (1868–1963) – американский общественный деятель, панафриканист, социолог, историк и писатель. Мулат, первым из афроамериканцев получивший степень доктора философии Гарвардского университета (1895).
[Закрыть]и что на самом деле означало обрести свободу, и откуда взялись «Пилоты Таскиджи», [162]162
«Пилоты Таскиджи» – военный отряд авиаторов-афроамериканцев, сражавшийся во время Второй мировой войны; название восходит к городу в штате Алабама, в окрестностях которого располагалось летное училище.
[Закрыть]и что подумал бы Линкольн о наших достижениях. Люди слушали наши ответы с остановившимся, остекленевшим взглядом. Словно изо всех сил хотели поверить в то, что говорилось в их присутствии, но нипочем не верили, что присутствуют.
Ближе к вечеру я садилась за рояль, играла чопорные классические пьесы, и все эти люди словно недоумевали: когда же, наконец, грянет джаз? Не такой музыки ждали от негритянки. Порой они резко вскидывали головы, будто только очнулись от сна и не понимают, где находятся.
Декан того или иного факультета в итоге торопил нас к выходу. Я понимала, что настоящие вечеринки начинались, только когда мы уходили и за нами закрывали двери.
После посещения этих великолепных домов мне совсем не хотелось возвращаться в свою комнатенку в общежитии. В своих протертых до дыр туфлях я бродила по городу, по аллеям Торнден-парка и садам Уайт-Чейпл, пока не забрезжит голубоватый рассвет.
Большинство прочих дней я ходила, прижимая к груди сумку с учебниками и делая вид, что не слышу, как ребята из студенческого братства свистят мне вслед. Они бы не отказались от трофея в виде темнокожей студентки, прямо сафари устраивали.
Конечно, меня тянуло к проселочным дорогам за родным городком в штате Миссури, но для родителей, брось я колледж, это означало бы поражение, они не представляли, чем учеба была для меня. Они думали, их девочка отправилась на Север, в место, где молодую образованную женщину пускают на пороги богатых домов, чтобы узнать об Америке всю правду. Они уверяли, что мой южный шарм поможет мне все преодолеть. Отец писал письма, которые начинались обращением: Моя маленькая красавица Глория.Отвечала я на тонкой бумаге авиапочты. Рассказала им, как мне нравятся занятия историей, что было правдой. Рассказала, как люблю ходить по лесу, тоже чистая правда. Рассказала, что вовремя стираю постельное белье, истинная правда.
Ничего, кроме правды, и ни слова начистоту.
Несмотря ни на что, колледж я окончила с отличием. И стала одной из первых цветных девушек, кто добился этого в Сиракузах. Поднялась по ступеням, оглянулась вниз, на толпу черных шапочек и мантий, была встречена потрясенными аплодисментами. Широкую площадку перед колледжем поливал легкий дождик. Мне было страшно возвращаться в толпу друзей-студентов. Приехавшие из Миссури мама с отцом обняли меня. Они показались мне старыми и больными, держались за руки, будто были единое целое. Мы отправились в «Денниз» отпраздновать мой выпуск. Мама сказала: мы проделали долгий путь, мы и наш народ. Я съежилась, сжалась на стуле. Родители упаковали вещи так, чтобы я могла ехать на заднем сиденье. Нет, сказала я им. Я бы еще ненадолго осталась, если они не возражают, я еще не готова вернуться, не сразу. «О, – хором сказали они, чуть заметно улыбаясь, – так ты теперь янки?» В их улыбке было столько боли… думаю, такие называют гримасами.
Моя мама, на пассажирском сиденье впереди, поправила зеркало заднего вида, смотрела, как я ухожу, и махала мне рукой из окна, и кричала, чтобы я поспешила домой.
В свой первый брак я вступила без оглядки, не любя, но мечтая любить. Мой будущий муж происходил из семьи, жившей в Де-Мойне. Он учился на инженера и был хорошо известен в негритянских ораторских кружках, никогда не лез за словом в карман, любой предмет мог разложить на ладони. У него была изрытая ямочками кожа и красивый нос чуточку набок. Его короткая, консервативная стрижка-афро светлела по краям. Он относился к людям, привычно поправляющим очки точным движением среднего пальца. Я встретила будущего мужа на собрании, где он заявил, что Америка в упор не видит одного – цензуры, которая пьет из нее соки, и так будет, покуда не изменится само понятие прав человека. Вместо «гражданских прав» он так и говорил: права человека.Весь зал тут же умолк, а у меня горло перехватило от желания быть с ним. Он глядел прямо на меня через ряды стульев. Мальчишеская худоба, полные губы. Мы встречались шесть недель, а потом решили: будь что будет. Мои родители и два еще живых брата приехали на нашу свадьбу. Праздновали в обветшалом танцзале на городской окраине. Танцевали до полуночи, а потом музыканты ушли, волоча за собою тромбоны. Пиджаки и куртки пришлось отыскивать в общей куче. Мой отец почти все время молчал. Поцеловал меня в щеку. Сказал, что по нынешним временам мало кто заказывает вывески, расписанные вручную, все хотят себе неоновые трубки, но если б такой плакат, один-единственный, он сочинил себе сам, на нем бы стояло: Отец Глории.
Мама надавала мне множество советов – я не запомнила ни слова, – а затем мой муж повел меня прочь.
Я поглядела на него с улыбкой, а он улыбнулся в ответ, и мы оба в ту же секунду со всей ясностью поняли, какую ошибку совершили.
Некоторым кажется, любовь – это конечный пункт на дороге, и, если тебе повезет попасть туда, уезжать не стоит. Другие считают, что любовь похожа на обрыв, с которого падает твоя машина. Но большинство людей, успевших пожить на свете, знают: любовь – это нечто, что меняется день ото дня, и ты сможешь удержать ее, только если будешь бороться. Если не выпустишь из рук, не потеряешь. Но иногда, случается, бороться нет смысла, ведь никакой любви нет и не было.
Наш медовый месяц был кошмаром. Холодное солнце било в окна небольшой гостиницы в маленьком городке на окраине штата Нью-Йорк. Я слышала, на свете есть немало невест, что провели первую брачную ночь отдельно от мужей. Поначалу меня это не обеспокоило. Я видела, как он свернулся на тахте, без сна, и дрожал будто от лихорадки. Я его не торопила. Он заверил меня, что просто устал, и хмуро напомнил о напряжении дня; лишь годы спустя я узнала, что на свадебную церемонию он спустил все семейные сбережения. Я по-прежнему чувствовала, как меня влечет к нему. Всякий раз, когда слышала, как он говорит, или когда он звонил сказать, что не придет сегодня домой, – казалось, слова сами находят его, его манера речи была как волшебство, но спустя время даже голос начал приедаться, а сам он стал напоминать цвета обоев в гостиничных номерах, которые снимал: цвета понемногу просачивались в него, покуда не завладели им целиком.
Чуть погодя он будто потерял даже свое имя.
А потом он сказал мне – в 1947 году, после одиннадцати месяцев нашей семейной жизни, – что уже какое-то время подыскивает себе другую пустую коробку, куда смог бы забраться. И это был парень, блиставший на негритянских собраниях ораторов. Другую пустую коробку.Такое чувство, будто мой череп исчез из головы. Мужа я бросила.
Только бы не возвращаться домой. Я сочиняла отговорки, опуталась целой вязью лжи. Мои родители все еще переживали за меня – какой был прок причинять им боль? Мысль о том, что они узнают о моем провале, скручивала внутренности. Я не могла бы пережить такое. Даже не рассказала о разводе. Я звонила маме и говорила ей, что муж моется в душе, или отправился на баскетбольную площадку, или устраивается на новую работу в большое конструкторское бюро в Бостоне. Я тянула телефонный шнур до самой входной двери, жала на кнопку звонка и говорила: «Ой, мне надо идти, мама, к Томасу пришли друзья».
Теперь, когда он исчез из моей жизни, к нему вернулось имя. Томас. Я написала его на зеркале в ванной, синим карандашом для подводки глаз. Глядела сквозь него на себя.
Надо было вернуться в Миссури, подыскать хорошую работу, устроиться жить у родителей, может, даже найти себе мужа, который не боялся бы мира вокруг, но я так и не вернулась; все обманывала себя, делала вид, что собираюсь домой, и довольно скоро мои родители умерли. Сначала мама, а неделю спустя – и отец, одинокий мужчина с разбитым сердцем. Помню, я думала, что они ушли от нас, как влюбленные. Не могли жить друг без друга. Всю жизнь словно дышали одним на двоих воздухом.
Свербевшее внутри чувство потери гнало меня дальше, и мне захотелось увидеть Нью-Йорк. Я слыхала, этот город умел танцевать. Прибыла на автовокзал с двумя красивыми чемоданами, на высоких каблуках и в шляпке. Мужчины предлагали помочь мне с тяжестями, но я шла дальше, высоко подняв голову, по Восьмой авеню. Я подыскала подходящую гостиницу-пансионат, отправила свои бумаги в образовательный фонд, но ответа не получила, так что ухватилась за первую же работу, которую мне предложили, – принимать ставки на ипподроме Белмонт. Женщина в окошечке. Бывает, мы случайно оказываемся в месте, которое никак нам не подходит. Мы делаем вид, что так и должно быть. Мы думаем, что сможем сбросить это с себя, как пальто, одним движением плеч, но это вовсе не пальто, это как вторая кожа. Я могла бы подыскать работу куда лучше, но все равно согласилась. И каждый день ездила на ипподром. Мне казалось – ну поработаю еще неделю-другую и уволюсь, но эти мысли приходили редко, несли краткое удовольствие. Я знала, что такое удовольствие, но еще не успела изведать его сполна. Двадцать два года от роду. Мне всего-то и нужно было, чтобы моя жизнь хоть ненадолго обрела остроту, чтобы сложила из кирпичиков однообразных и скучных дней что-то новое, без оглядки на прошлое. Кроме того, мне нравился шум копыт, когда кони несутся галопом. По утрам, до начала скачек, я проходила между загонами, глубоко вдыхая запахи сена, и мыла, и седельной кожи.
Иногда мне кажется, что люди, возможно, продолжают отчасти пребывать в месте, которое давно покинули. На ипподроме в Нью-Йорке мне нравилось смотреть на лошадей вблизи. Их бока голубели, как крылышки насекомых. Гривы реяли в воздухе. Они были словно привет из Миссури. Они пахли домом, полями, берегами нашей речушки.
Из-за угла вышел мужчина с щеткой для ухода за лошадьми. Высокий, черный, элегантный. В рабочем комбинезоне. Его улыбка была такой широкой, такой белой.
Мой второй и последний брак оставил меня в Бронксе на одиннадцатом этаже высотного дома, с моими тремя мальчиками – и, надо думать, с теми двумя девчушками тоже, как ни поверни.
Бывает, только взобравшись на высоту многих этажей, и можно разглядеть, что наше прошлое сотворило с настоящим.
* * *
Я двинулась прямиком по Парк-авеню и дошла до Сто шестнадцатой улицы, до перекрестка, и только тогда задумалась, а как бы мне перебраться через реку. Мостов, конечно, хватает, но у меня уже стали опухать ноги, а туфли просто вгрызались в ступни. Туфли я купила на полразмера больше, чем нужно. Специально взяла именно такие, для воскресных походов в оперу, где я люблю откинуться в кресле и тихонько сбросить туфлю с ноги, почувствовать холодок. Но теперь они с каждым шагом съезжали все дальше, вырубая в пятке тонкую борозду. Я пробовала изменить походку, но кожа уже начинала слезать. С каждым новым шагом кромка врезалась чуточку глубже. У меня были при себе монетка на автобус и проездной на метро, но я сама дала себе зарок дойти до дома пешком, на собственной тяге, шаг за шагом. Короче, двинулась дальше на север.
Улицы Гарлема выглядели так, словно весь район осажден врагами: заборы, и ограды, и колючая проволока, в окнах радиоприемники, дети на тротуарах. Наверху женщины стоят, уперев в подоконники локти, словно высматривают, куда это подевались лучшие времена. Попрошайки на инвалидных колясках, с всклокоченными бородищами: наперегонки бросаются к вставшим на светофоре машинам. Свое состязание колесниц они воспринимали очень серьезно, и победитель получал право подобрать мелочь с тротуара.
Проходя мимо, я замечала обстановку чужих комнат: белый эмалированный кувшин на окне, круглый деревянный стол с расстеленной на нем газетой, стеганое покрывало на зеленом кресле. Какие звуки, гадала я, наполняют все эти комнаты? Мне как-то не приходило в голову, но в Нью-Йорке все построено на чем-то другом, здесь ничто не стоит особняком, все вещи вокруг не менее странны, чем все прочие, и тесно связаны между собой.
Каждый свой шаг я делала словно по тупому лезвию, но с болью еще могла совладать, ведь на свете бывают вещи и похуже, чем пара сбитых пяток. В моей памяти всплыла поп-песенка, в которой Нэнси Синатра [163]163
Нэнси Сандра Синатра (р. 1940) – дочь Фрэнка Синатры, популярная в 1960-е годы американская певица и актриса. Дальше в тексте цитируется один из главных ее хитов, песня «These Boots Are Made For Walkin’» (1966).
[Закрыть]пела, что ее сапожки сделаны для того, чтоб ходить. Я решила, что чем дольше буду ее напевать, тем меньше будут болеть мои ноженьки. И когда-нибудь эти сапожки перешагнут через тебя.От одного перекрестка до другого. Еще одна трещина в асфальте. Все мы так и ходим: если есть чем занять мысли, тем лучше. Я начала напевать погромче, ничуть не беспокоясь о том, кто может увидеть меня или услышать. Еще один перекресток, еще один куплет. Маленькой девочкой я шагала домой по полям, и гольфы потихоньку сползали внутрь ботинок.
Солнце еще и не думало садиться. Я шла медленно, часа два или даже больше.
По водостоку бежала вода: там, впереди, детишки откупорили пожарный гидрант и теперь весело танцевали в его брызгах. Их блестящие маленькие тела, такие красивые и темные. Дети постарше сидели кучками на ступеньках у домов, глядя на братишек и сестренок в промокших трусиках, – жалели, наверное, что слишком взрослые для такой игры.
Я перешла на освещенную сторону улицы.
За все годы, что я жила в Нью-Йорке, меня грабили семь раз. В этом есть какая-то неизбежность. Ты заранее чувствуешь, что это случится, даже если грабитель подскакивает со спины. Воздух вздрагивает. Свет на долю секунды меркнет. Умысел. На расстоянии, в засаде, за мусорной урной. Под кепкой или в футболке. Всего в одном скачке глаз от тебя. Еще один взгляд за спину. Когда это случается, тебя даже нет в этом мире. Ты в своей сумочке, а она уже убегает прочь. Такое вот ощущение. Вот она, моя жизнь, улепетывает по улице под частую дробь шагов.
На сей раз молоденькая девица, пуэрториканка, выбежала ко мне из подъезда на Сто двадцать седьмой. Одна-одинешенька. Развязность в походке. Вся в полосках теней от пожарной лестницы. Уперла нож в собственный подбородок. Наркотический глянец в глазах. Я и прежде встречала подобное выражение на лицах: если она не полоснет своим ножом меня, то порежет себя. Веки, выкрашенные блескучей серебряной краской.
– Мир совсем плох, – сообщила я своим «церковным» тоном, но она просто указала на меня острием ножа:
– Давай сюда долбаную сумку.
– Грешно делать его хуже, чем он есть.
Ремень моей сумочки она обернула вокруг ножа.
– Теперь карманы, – сказала девчонка.
– Спроси себя, зачем ты это делаешь.
– Ох, да заткни же ты пасть, – сказала она и поддернула сумку повыше к плечу. Видно, уже по весу она поняла, что внутри нет ничего, кроме носового платка и нескольких фотографий. Затем быстрым движением рванулась вперед и ножом вспорола боковой карман моего платья. Лезвие чиркнуло по моему бедру. В кармане лежали кошелек, водительские права и еще два снимка моих мальчиков. Точно так же она вспорола и второй карман.
– Сука жирная, – прошипела она и отбежала за угол.
Улица подо мною качалась. Сама виновата. Мимо пролетел собачий лай. Я задумалась о том, что больше терять мне, в сущности, и нечего; надо бежать за мерзавкой, отобрать у нее сумку, спасти себя, какой я была когда-то. Больше прочего я переживала из-за фотографий. Доковыляла до угла дома. Девчонка была уже далеко, так и неслась по улице. Фотографии веером рассыпаны по тротуару. Нагнувшись, я стала подбирать то, что осталось от моих сыновей. И в окне через улицу встретилась глазами с женщиной старше себя. Она стояла словно в раме из гнилого, трухлявого дерева. Подоконник, уставленный гипсовыми фигурками святых и искусственными букетиками. В тот момент я была готова променять свою жизнь на ее, но женщина захлопнула окно и отвернулась. Пустую белую сумочку я прислонила к крыльцу и пошла дальше без нее. Пусть забирают. Берите все, только оставьте мне мои фотографии.
Вытянула руку, и рядом немедленно остановился частник. Я вползла на заднее сиденье. Он поправил зеркало.
– Слушаю, – сказал он, постукивая пальцами по рулю.
Попробуйте-ка взвесить некоторые дни на аптекарских весах.
– Эй, дамочка, – рыкнул он, – куда едем?
Просто попробуйте их взвесить.
– Перекресток Семьдесят шестой и Парк-авеню, – сказала я.
Ума не приложу почему. Какие-то вещи просто не поддаются объяснению. Я с тем же успехом могла отправиться домой: у меня под матрасом достаточно денег, чтобы заплатить за десять подобных поездок. И Бронкс был отсюда ближе, чем дом Клэр, уж это я знала наверняка. Но мы вписались в уличный поток. Я не стала просить шофера развернуть машину. Улицы щелкали мимо, и с каждым щелчком мною все сильнее завладевал ужас.
Консьерж позвонил ей снизу, и Клэр сбежала по ступеням прямо к машине, заплатила моему водителю. Опустила взгляд на мои ноги – пузыри крови вокруг ремешков туфель, порванные карманы платья, – и что-то повернулось в ней, какой-то ключ, и ее лицо смягчилось. Она позвала меня по имени, отчего я смутилась на миг. Она обняла меня за плечи, провела прямиком к лифту, затем по коридору – к своей спальне. Шторы задернуты. От нее пахло сигаретным дымом пополам со свеженанесенными духами. «Пришли», – сказала она, словно ее спальня была единственной комнатой на всем белом свете. Я уселась на чистый, несмятый лен простыни, а она пустила воду в ванну. Плеск упругой струи. «Бедная, бедная», – вздыхала Клэр. Запахло ароматической солью.
Мне было видно мое отражение в зеркале спальни. Лицо казалось опухшим и поношенным. Клэр что-то говорила, но я не могла разобрать слов за шумом бегущей воды.
Другая сторона кровати смята. Значит, она лежала здесь, а может, и плакала. Мне захотелось вдруг раскинуться на ее отпечатке, сделать его втрое шире. Дверь медленно отворилась. В проеме с улыбкой стояла Клэр. «Сейчас мы приведем тебя в порядок», – сказала она. Подошла к краю кровати, взяла меня под локоть, провела в ванную и усадила на деревянный табурет. Нагнувшись, попробовала температуру воды ладонью. Я спустила чулки. С пяток ткань слезала вместе с лоскутами кожи. Присев на краешек ванны, я перебросила ноги внутрь. Вода вызвала боль. Вокруг ног расходилась кровь. Как исчезающий закат: красное свечение, растворявшееся в теплой воде.
Клэр выложила перед ванной, у моих ног, белое полотенце, протянула мне пластыри с уже снятыми защитными бумажками. Я не могла отделаться от мысли, что она намерена высушить мне ноги своими волосами.
– Я в полном порядке, Клэр, – сказала я ей.
– Что они украли?
– Только сумочку.
Меня окатила вдруг волна страха: Клэр могла подумать, что я решила заработать те деньги, что она сулила мне, явилась за своей наградой, за кошелем с выручкой за проданных рабов.
– Там не было денег.
– Мы все равно позвоним в полицию.
– В полицию?
– А что?
– Клэр…
Она смотрела на меня пустым взглядом, но затем в ее глазах забрезжило понимание. Людям кажется, им известна тайна чужой жизни; они воображают, что понимают, каково тебе в твоей шкуре. Ничегошеньки они не знают. Никто не знает, кроме человека, который таскает эту шкуру по всему свету.
Я согнулась пополам и приклеила пластырь на пятки. Ранки были шире, так что потом придется отлеплять его прямо с мяса.
– Знаешь, что самое ужасное? – спросила я.
– Что?
– Она назвала меня жирной.
– Глория… Мне так жаль.
– Это все ты виновата, Клэр.
– Что, прости?
– Это ты виновата.
– О! – выдохнула она, с нервным трепетом в голосе.
– Говорила же, те последние пончики – лишние.
– О.
Клэр приподняла подбородок, кожа не шее натянулась, и тронула меня за руку.
– Глория, – сказала она, – в следующий раз только хлеб и вода.