Текст книги "Новые силы"
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Заключение
IМильде и Грегерсен шли по улице. Они шли из испанского винного погребка и направлялись в «Гранд», так как пришло время выпить кружку пива. Они говорили о портрете Паульсберга, написанном Мильде и купленном в Национальную картинную галерею, об актёре Норема и его товарище, которых вчера вечером нашли в водосточной канаве и снесли в ратушу, о фру Ганке, о которой теперь говорил весь город, так как она уехала от своего мужа. Впрочем, разве можно было ожидать чего-либо иного? Как только она могла выдержать четыре года в этой лавочке? Оба приятеля спросили друг у друга адрес фру Ганки, они хотели зайти к ней, пожелать ей счастья в новой жизни, она должна знать, что их симпатии на её стороне. Но ни один из них не знал её адреса.
Они по-прежнему были увлечены политикой. Положение было таково, что стортинг разъехался на каникулы, не решив вопроса, не сказав ни да, ни нет. В последнюю минуту «Новости» высказались против решительного выступления, указывая на ответственность, на несвоевременность какого-либо вызова. Доведя возбуждение до известной степени, газета отступила и отказалась от своей точки зрения, – так она поступала всегда!
– Нет! Но что же, чёрт побери, нам оставалось делать, при наших-то военных силах! – сказал Грегерсен из «Новостей», серьёзно и с убеждением. – Приходится подождать до поры до времени.
Они вошли в ресторан. Там уже сидел Ойен, ещё больше опустив свои покатые плечи и играя красным шнурком от лорнета. Он развивал своим всегдашним спутникам, двум стриженым поэтам, планы относительно своих новых произведений. У него задумано три или четыре стихотворения в прозе: «Спящий город», «Маки», «Вавилонская башня», «Текст к картине».
– Нет, вы только представьте себе вавилонскую башню, эту изумительную архитектуру! – И нервным движением руки Ойен начертил в воздухе над своей головой спираль.
– Жест чересчур быстр, – перебил Грегерсен. – уже не представляешь ли ты себе вавилонскую башню в виде часовой пружины? Нет, она должна иметь вид спирали, находящейся в состоянии покоя.
И Грегерсен описал вокруг себя несколько огромных кругов.
Немного погодя подошёл Паульсберг с женой, сдвинули вместе два столика и расположились своей компанией. Мильде потребовал закуски и напитков для всех, у него ещё оставалось немного денег от первой половины премии. Паульсберг не мог удержаться и сейчас же напал на Грегерсена по поводу перемены политики его газеты. Ведь он сам недавно написал боевую статью по этому вопросу в «Новостях», неужели редакция совершенно позабыла о ней? А ведь тогда она была с ним вполне согласна! Как же прикажете понимать всё это? Скоро будет позором для честного человека писать в этой газете. Паульсберг был искренно возмущён и высказал своё мнение в немногих словах.
А Грегерсен молчал. Он ответил только, что «Новости» изложили свои основания в последних номерах, например, в сегодняшнем...
Основания? Какие же это основания?.. Паульсберг сейчас покажет ему, какие это основания... Человек, сегодняшние «Новости»!
И, пока дожидались газеты, Мильде заявил в свою очередь, что основания самые жалкие, всё равно, что никаких. Говорится что-то о восточной границе, об увеличении войска, даже о вмешательстве других держав.
– А не далее, как четверть часа тому назад, ты, говоря со мной, был того же мнения, что и «Новости», Мильде, – сказал Грегерсен.
Но тут Паульсберг начал читать газету по пунктам. Он злобно хихикнул, заложил место пальцем и посмотрел на всех. Разве это не прелестно, газета вроде «Новостей» взывает о какой-то ответственности? Вся эта статья написана для годовых подписчиков... И Паульсберг отбросил газету. Нет, в жизни всё же необходима хоть самая крошечная доля честности. Это постоянное угождение и жертвы вкусам черни положительно ведут страну к гибели. Он не побоится завтра же пойти в «Новости» и высказать своё мнение.
После этих слов за столом всё стихло. Редко, или почти никогда, Паульсберг не говорил столько сразу, все смотрели на него, даже посетители, сидевшие за кружками пива у соседних столиков, вытянули головы и прислушивались. Все знали Паульсберга, и всем было интересно, что говорит этот человек о современном положении. Ага, Паульсберг не согласен с «Новостями», вот так штука! Ни один честный человек не станет больше писать в этом листке!
Но бедный журналист был тоже поражён серьёзными словами Паульсберга. Держа в руках газету, он сказал, что в принципе согласен с Паульсбергом; разумеется, всегда было и есть нечто, называемое честностью, этого нельзя отрицать. Положим, не он внёс эти последние колебания в «Новости», но, как сотрудник, он не может всецело отклонить от себя всю вину.
– Я думал, – закончил Паульсберг тем же серьёзным тоном, – мне казалось, что если бы некоторые люди и газеты держались на этот раз заодно, то стортинг не разошёлся бы, ничего не сделав. По всем вероятиям, был бы положен конец нашему злополучному спору. Но некоторым людям и газетам слишком дороги их собственные интересы, и стортинг мирно разъехался по домам. Теперь следовало бы установить самый строгий национальный траур, чтобы показать народу, что мы потеряли кое-что, чего-то лишились. И больше всего от этого удара страдаем мы, молодёжь.
Снова наступило молчание. Все принимали близко к сердцу то, что слышали. И лицо Паульсберга в эту минуту выражало, как глубоко он возмущён поведением газет и стортинга. Он изменил даже своей обычной позе с опущенной головой и задумчивым видом, производившей такое сильное впечатление на всех видевших его: теперь это был возмущённый и оскорблённый человек, высоко державший голову и прямо высказывавший своё мнение. Только после продолжительной паузы Мильде решился отпить пива из своей кружки. Три прозаика-поэта всё ещё безмолвствовали. Но журналист, весёлый сотрудник беспечного листка, не мог больше выдержать этого томительного молчания и, указывая на объявление в «Новостях», фыркнул и прочёл:
– «Девушка, желающая снять комнату пополам с другим лицом»... Хи-хи, девушка, желающая снять комнату пополам с другим...
– Грегерсен, не забывайте, что здесь есть дамы, – сказала фру Паульсберг, тоже смеясь.
Серьёзное настроение сразу исчезло, все заговорили о чём попало, даже Ойен отважился поздравить Паульсберга с его приобщением к Национальной галерее. Это почти что вступление в академию. Ну, да и пора уже было, давно пора!
Потребовали содовой воды с коньяком, Мильде угощал, не скупясь, и чокался со всеми за столом. Грегерсен понемногу развеселился, говорил смешные вещи, коверкая, по своему обыкновению, слова. Он находил, что в зале становится жарко, и воздух скверный, какая-то смесь всяких запахов, запахов рыбных и разных мясных кушаний. Бог знает, вымыты ли сегодня плевательницы... Грегерсен не стеснялся выбором тем для разговора.
Но маленькому Ойену уже хотелось поговорить о поэзии. Мильде бросил взгляд на Паульсберга, недовольно скривившего лицо, видимо, в данную минуту он был не в настроении выслушивать мнения Ойена о поэзии. И Мильде прямо сказал, что все предпочтут говорить о Суэцком канале.
Это краткое замечание чрезвычайно обидело Ойена. Не будь при этом его двух учеников, он улыбнулся бы и пропустил бы его мимо ушей, но теперь он не мог смолчать и ответил со всей резкостью, на какую был способен, что у Мильде необыкновенная способность проявлять своё нахальство кстати и некстати. Кто, например, спрашивал его мнения о Бодлере?
Но Мильде опять ответил, так как знал, что за ним стоит Паульсберг. Произошла одна из обычных ссор, только более грубая, более откровенная, чем обычно. Не было фру Ганки, умевшей вовремя прекращать такие вспышки. Раздались отрывистые, резкие и ясные слова, которых нельзя было не понять, и Мильде в конце концов назвал поэзию Ойена самым заурядным бодлеровским воспалением мозга. На это Ойен ничего не ответил, с шумом поставил стакан на стол, расплатился и вышел. Он взволнованно дрожал под своим тонким плащом, идя к двери. Оба его сателлита последовали за ним.
– Этот человек становится совершенно невыносим со своими стихотворениями в прозе, – сказал Мильде в своё оправдание. – Я не понимаю, как он может говорить о своих безделках, когда у него перед самым носом сидит такой человек, как Паульсберг. Ну, да, впрочем, я сумею умилостивить его. Стоит мне только похлопать его по плечу и пожалеть, что он не получил премии, и вот и всё.
Но минуту спустя Мильде сам вспомнил фру Ганку и сказал:
– Я соскучился по фру Ганке, она совершенно исчезла, никто не знает её адреса. Да, ведь вы слышали, что она наконец разъехалась со своим мужем? Она сняла комнату и получает определённую сумму в месяц от своего лавочника.
Тут журналист Грегерсен воскликнул в приступе весёлости:
– Вы всё время подталкиваете меня ногой, фру Паульсберг!
– Что вы, стыдитесь...
– Нет, ей Богу же, вы толкаете меня ногой под столом, хе-хе-хе! Но я вовсе не принципиальный противник того, чтобы красивая женщина толкала меня ногой под столом, ха-ха-ха, о, нет, я далеко не противник этого...
И Грегерсен громко расхохотался над собственными словами. Он снова попал на свой конёк, жеманство, и заговорил об этом пороке, процветающем в настоящее время на их родине. Да разве это не правда? Разве можно пошевелиться, быть человеком? Как бы да не так! И Грегерсен опять расхохотался, ему было очень весело.
Паульсберг долго сидел молча, он давно уже сознал свою несправедливость по отношению к своему услужливому другу, взвалив на него ответственность за политику «Новостей», и потому теперь тоже засмеялся и был искренно доволен, что Грегерсен так веселится. Паульсберг чокнулся с ним, ему нужно было попросить его об одной услуге, он вовсе не намеревался ссориться с Грегерсеном. Немного спустя он вторично чокнулся с ним и сказал прямо:
– Ты ведь понимаешь, надеюсь, что, ругая «Новости», я отнюдь не имел в виду тебя, тебя лично?
На что Грегерсен, уже пьяный и добродушный, сказал, что понимает всё, похлопал Паульсберга по плечу и несколько раз назвал его своим милым другом. За кого же он его принимает? За болвана?
О, нет, Паульсберг не принимал его за болвана, Бог свидетель! Он отвёл журналиста в угол и сказал:
– Послушай, старина, недавно в одной немецкой газете появился хвалебный отзыв о моей трактовке прощения грехов, не мог ли бы ты как-нибудь тиснуть его в вашей газете? Ты оказал бы мне этим большую услугу. Я пришлю тебе отзыв в переводе. Мне кажется, что для публики представляет некоторый интерес узнать, что вот один из наших начинает покорять заграницу.
Грегерсен обещал сделать всё, что возможно, за ним остановки, конечно, не будет. Да, нет сомнения, что отзыв будет напечатан у них.
Они вернулись на свои места. Но Мильде, настороживший уши, слышал, о чём говорили оба друга, и был совершенно уверен, что слух не обманул его. Паульсберг всё-таки желал, чтоб отзыв о нём был помещён в «Новостях»!
А Паульсберг, устроив своё дело, собрался уходить домой. Но Мильде упрямился и протестовал. Уходить сейчас? Нет, дудки! Это нечестно!
Паульсберг улыбнулся, скрывая раздражение.
– Ты ведь знаешь меня, Мильде, – сказал он. – Если я что-нибудь говорю, то так я и делаю.
Паульсберг с женой направились к выходу. Но в дверях встретились с тремя новыми лицами и вернулись к столику, чтобы поговорить немножко со старыми знакомыми. Трое прибывших были: Гранде, Норем и Кольдевин.
Но фру Гранде с ними не было, фру Гранде никогда не выходила с мужем.
Кольдевин что-то говорил своим спутникам, продолжая разговор, начатый на улице, он только поклонился обществу и сначала договорил то, что ему хотелось, а потом уже сел. Адвокат Гранде, удивительное ничтожество, сам никогда не говоривший и не делавший ничего сколько-нибудь значительного, находил удовольствие в речах этого деревенского дикаря. Он кивал головой, слушал, возражал только для того, чтобы услышать, что тот ответит. Сегодня он встретил Кольдевина на Трановской улице и заговорил с ним, и Кольдевин рассказал ему, что скоро уезжает из города, по всем вероятиям, завтра, с вечерним поездом. Он едет обратно в Торахус, впрочем, только для того, чтобы отказаться от своей должности домашнего учителя: он получил место где-то на севере и хочет попробовать устроиться там. Ну, если так, сказал адвокат, если он, так сказать, на отлёте, то необходимо им пойти и выпить вместе стаканчик, иначе это будет уже ни на что не похоже. И Кольдевин наконец согласился пойти с ним. А у самого ресторана они встретились с Норемом.
Кольдевин тоже говорил о стортинге и о современном положении, он опять обвинял молодёжь за то, что она ничем не проявляла себя, не протестовала по поводу всех этих последних низостей. Господи, что же у нас теперь за молодёжь? Может быть, мы уже начинаем вырождаться?
– Должно быть, опять нам придётся плохо, – тихонько сказал Мильде.
Паульсберг допил свой стакан и ответил, улыбаясь:
– Придётся вам уже потерпеть немножко... Ну, нам пора домой, Николина. Мне некогда слушать эти разговоры.
И Паульсберг с женой вышли из ресторана.
IIКольдевин сел в некотором отдалении. Вид у него был довольно непрезентабельный, он ходил всё в том же платье, в каком приехал в город весной, волосы и борода его сильно отросли. Платье совсем износилось, и многих пуговиц недоставало.
Журналист крикнул ему, чтобы он подвинулся ближе к столу. Что он будет пить? Только пиво? Ну, как хочет!
– Кольдевин скоро нас покидает, – сказал адвокат, – он уезжает, может быть, уже завтра, так нам надо выпить с ним стаканчик сегодня... Садитесь сюда, Кольдевин, здесь есть местечко.
– Однако хорош ты, Норем, – сказал Мильде, – чёрт знает что приходится про тебя слышать! В водосточной канаве, в беспомощном состоянии!
– Да, – ответил Норем, – ну, так что же из этого?
– Ну, конечно, это твоё дело.
Кольдевин обвел равнодушным взглядом залу. Непохоже было, чтобы долговязому лысому учителю хорошо жилось во время его пребывания в городе, он ужасно похудел и осунулся, а под его блестящими глазами легли синеватые тени. Он жадно выпил свою кружку и сказал даже, что давно пиво не доставляло ему такого удовольствия. Он от души поблагодарил за угощение. Бог знает, может быть, он был голоден?
– Возвращаясь к нашему разговору, – сказал адвокат, – нельзя же всё-таки сказать, что положение наше окончательно безнадёжно. У нас ведь остаётся ещё молодая Норвегия.
– Нет, – ответил Кольдевин, – никогда не следует ничего говорить без достаточных оснований. Надо постараться доискаться до первоначальных основных причин всякого положения...
– Конечно!
– Ну, и вот, первоначальная, основная причина нашего положения заключается – как я уже говорил – в нашей наивной вере в силу, которой, в сущности, мы не обладаем. Мы стали ужасно самодовольны. Отчего это происходит? Не находится ли это в связи с основной причиной нашего положения? Сила наша чисто теоретическая. Мы говорим и сами опьяняемся своими словами, мы не действуем. Наша молодёжь увлекается литературой и нарядными костюмами, в этом она полагает своё честолюбие, и ни к чему больше она не проявляет интереса. Она могла бы, например, принимать участие в промышленной жизни страны.
– Подумаешь, как вы хорошо всё знаете! – запальчиво начал журналист.
Но Мильде остановил его, он нагнулся к нему и прошептал несколько слов:
– Стоит ли обращать внимание? Пусть его говорит себе! Он ведь верит в то, что говорит, даже трясётся весь от убеждённости, в наше время это редкое явление.
Адвокат вдруг спросил его:
– Вы слышали последнее стихотворение Ойена?
– Нет, – ответил Кольдевин.
– О, это нечто необыкновенное, из египетской жизни. Я помню только одну строфу: «В этом песчаном море, где нет никого, не раздаётся ни одного звука, кроме шума вечного песчаного дождя, ударяющегося о мою шляпу, и хрустения, постоянного хрустения колен верблюда...». Но потом идёт самое главное, в гробнице, прах, мумия. Нет, вам непременно нужно прочесть его. Ну, а последнюю книгу Иргенса вы, надеюсь, читали?
– Да, последнюю книгу Иргенса я читал. Почему вы спрашиваете меня об этом?
– Да просто так, – отвечал адвокат. – Мне просто непонятно, как вы можете быть такого дурного мнения о нашей молодёжи, если вам известны её труды. У нас есть первоклассные писатели и поэты...
– В вашем кружке есть молодой человек, недавно потерявший огромные деньги на ржи, – сказал Кольдевин. – Он очень меня интересует. Жаль, что он потерял так много, что ему не повезло. Но знаете ли вы, что делает этот человек теперь? Потеря не сломила его, он занят теперь созданием новой отрасли экспорта. Я знаю это от его служащих, он задумал поставлять смолу на заграничные верфи, норвежскую смолу. Но о нём не говорят.
– Действительно, признаюсь, что мои сведения относительно норвежской смолы весьма слабы, но...
– Ваши сведения, может быть, вовсе не так слабы, господин адвокат, просто вы не симпатизируете торговле и торговому обмену. Зато вы великолепно знаете все события в области эстетики, вы слышали самое последнее, только что написанное стихотворение в прозе. Здесь так много писателей: тут и Ойен, и Иргенс, и Паульсберг, не считая остальных. Это молодая Норвегия. Я вижу их изредка на улице, они проносятся мимо меня, как поэты должны проноситься мимо остальных, простых смертных, они полны новых планов, пахнут одеколоном, короче, не оставляют желать ничего лучшего. А если они входят в «Гранд», все присутствующие замолкают: тише, поэт говорит! Газеты считают своим долгом оповестить народ о том, что писатель Паульсберг поехал прокатиться на водопад. Словом...
Но тут Грегерсен не мог уже удержаться, ведь это он сам, собственной персоной, написал заметку о Паульсберге на водопаде! Он воскликнул:
– Что это у вас за подлая манера говорить наглости с таким видом, словно вы говорите самые обыкновенные вещи!
– Я не понимаю, из-за чего ты хлопочешь, Грегерсен, – заметил Мильде. – Раз сам Паульсберг сказал, что мы должны потерпеть, так чего же нам волноваться.
Наступило молчание.
– Словом, – продолжал немного спустя Кольдевин, – народ исполняет свой долг, газеты тоже исполняют свой долг. Наши писатели не просто люди, достойные того, чтобы их произведения читались, нет, это светочи, пионеры, их переводят на немецкий язык! Они растут, принимают крупные размеры. И это повторяют так долго и настойчиво, что народ начинает верить этому. Но такое самоослепление пагубно для нас, оно заставляет почить на лаврах, не думая об опасности.
Грегерсен вмешался торжествующим тоном:
– Скажите-ка мне, вы, не помню, как вас зовут: известна ли вам история о Винье2929
Винье Осмунн Улафсен (1818—1870) – норвежский поэт-романтик, журналист. С 1858 издавал журнал «Дёлен» на лансмоле, где с демократических позиций трактовались вопросы философии, литературы, политики и экономики.
[Закрыть] и картофеле? Я всегда вспоминаю эту историю, когда слышу вас. Вы невероятно наивны, вы приехали из деревни и думаете поразить всех нас, а сами того не знаете, что ваши мнения далеко не новы. Это взгляды самоучки... Да, Винье был самоучка. Может быть, вам это неизвестно, но он был самоучка. Однажды он впал в размышление над пятном в очищенной сырой картофелине. Вы знаете, конечно, не хуже моего, так как вы деревенский житель, что весной на картофеле иногда появляются лиловые пятна. И Винье был так поражён этим лиловым кружком, что написал о нём целый математический трактат. Затем он принёс этот трактат для прочтения Фернлею и думал, что совершил великое открытие, это Винье думал! «Да, это очень хорошо, – сказал Фернлей, – всё, что вы сделали, совершенно верно, вы разрешили задачу. Но, – сказал старик Фернлей, – египтяне знали это две тысячи лет назад...». Они знали это две тысячи лет тому назад, ха-ха-ха! Вот этот-то случай я вспоминаю всякий раз, когда слушаю вас. Пожалуйста, не обижайтесь на меня.
– Нет, я не обижаюсь на вас, – ответил Кольдевин. – Но если я вас правильно понял, так мы с вами одного мнения? Я говорю только то, что вам уже известно ранее, без меня, не так ли?
Но Грегерсен тряхнул головой и обернулся к Мильде.
– Нет, он положительно невозможен! – сказал он. Потом отпил из своего стакана и опять заговорил с Кольдевином, крича громче, чем было нужно, и наклонившись вперёд:
– Господи Боже мой, неужто вы не понимаете, что ваши взгляды смехотворны, так может думать только самоучка! Вы думаете, что говорите нечто новое, а для нас это старо, мы это знаем и смеёмся над этим... Фу, я больше не хочу с вами разговаривать.
Грегерсен порывисто встал.
– Ты заплатишь? – спросил он Мильде.
– Да. А ты разве уходишь?
– Да. Во-первых, мне надо в редакцию, а во-вторых, с меня довольно. Во-вторых, и в-третьих, и в-двенадцатых, с меня довольно этого вздора! Прощайте.
И Грегерсен нетвёрдыми шагами вышел из ресторана и направился в редакцию.
Пробило шесть часов. Трое мужчин, оставшихся за столиком, помолчали некоторое время. Кольдевин поискал пуговиц, чтобы застегнуть пиджак и уходить, но пуговиц не оказалось, и он быстро посмотрел в окно, чтобы отвлечь внимание остальных от своих рук, и сказал:
– О, да, уже поздно...
Но пиво, должно быть, развязало ему язык, и он снова начал:
– Это был журналист Грегерсен. Я вполне сочувствую этому человеку.
– Не очень-то он вас поблагодарит за это сочувствие, – заметил Мильде.
– И всё-таки он не может заставить меня отказаться от него. Я думаю о людях, которые сидят в редакциях газет, об этих повседневных тружениках, которые в один месяц делают больше работы, чем иной писатель вымучит из себя за год. Часто у них есть семьи, часто им приходится туго, многих из них судьба жестоко преследует. Когда-то они мечтали о более свободной, яркой жизни, чем сидение в редакции какой-нибудь газеты, где их безыменная работа исчезает без следа и где большинству из них приходится даже прибегать к лести и угодничеству, чтобы сохранить за собой место. Если им приходит в голову удачная мысль, они должны сейчас же, как можно скорее использовать её, сейчас же втиснуть в статью. Статья печатается необработанной, и мысль мгновенно исчезает в пространстве. А что они получают за это? Жалкую, самую ничтожную плату и очень мало радости и удовлетворения. Можно было бы вознаграждать этих людей в соответствии с их заслугами, и никто не потерял бы от этого, наоборот, плоды этого сказались бы в виде свободной и честной газетной литературы. Ничего невозможного в этом нет. А так, как дело обстоит теперь, журналист убивает свою жизнь, не получая надлежащей оценки. Что же является последствием такого положения вещей? Он озлобляется и наглеет. Так как пресса является теперь мировой державой, то он употребляет свою власть на то, чтобы внушить к себе если не любовь, то хоть страх. Власть в его руках, и он пишет даже о вещах, которых не понимает, только для того, чтобы заявить о себе. Он выступает учителем и руководителем в таких областях, относительно которых Бог отказал ему во всяком разумении. Сегодня он покровительствует личному другу, а завтра приковывает к позорному столбу личного врага, как ему заблагорассудится. И вот обстоятельства таковы, что только упрочивают это его жалкое положение. Талантливый журналист должен был бы цениться выше поэта.
В продолжение всей этой речи актёр Норем сидел молча, свесив голову, мигая отяжелевшими веками и вяло, и устало посасывая сигару. Наконец он поднял голову, стукнул пустой кружкой по столу и сказал:
– Ну, Мильде, если ты действительно собираешься меня угостить, так прикажи подать ещё соды с коньяком.
Подали содовую воду и коньяк.
В эту минуту дверь отворилась, и вошли Иргенс и фрёкен Агата. Они остановились недалеко от двери, взглядом ища столика; Агата не проявляла ни смущения, ни беспокойства. Но, увидя Кольдевина, она быстро шагнула вперёд, улыбаясь, полуоткрыв рот, как бы для того, чтобы крикнуть ему привет, но потом остановилась. Кольдевин пристально смотрел на неё, машинально перебирая оставшиеся пуговицы на пиджаке.
Это продолжалось с минуту.
Иргенс и Агата подошли к столу, поздоровались и сели. Агата протянула Кольдевину руку. Мильде спросил, чего им можно предложить. У него хватит денег на всё, что они ни скажут.
– Вы пришли слишком поздно, – сказал он, смеясь. – Надо бы вам прийти пораньше, Кольдевин отлично занимал нас тут.
Иргенс поднял голову, быстро взглянул на Кольдевина и сказал, закуривая сигару:
– Я уже имел удовольствие слышать господина Кольдевина один раз раньше, кажется, в Тиволи, С меня достаточно и того раза.
Иргенс плохо скрывал своё неудовольствие. Во второй раз он видел сегодня Кольдевина, он видел его всё время на Трановской улице, перед своей квартирой, он не мог выйти с Агатой, пока не уйдёт этот чёрт. Счастливый случай привёл Гранде, а то он стоял бы там и до сих пор. Да ведь как он стоял? Как страж, телохранитель, не двигаясь с места! Иргенс был в бешенстве, ему стоило больших трудов не допускать Агату к окну. Если бы она только выглянула на улицу, она сейчас же заметила бы Кольдевина. Он даже и не думал скрываться, стоял точно нарочно для того, чтобы его увидели, и держал парочку в осадном положении.
Теперь, после этого деяния, у него был несколько смущённый вид, он беспокойно вертел ручку своей кружки и смотрел в пол. Но вдруг, точно задетый надменными словами Иргенса, он сказал, без всякой связи с предыдущим:
– Скажите мне одно... Впрочем, я сам скажу: вот, все эти писатели делают из нас, что хотят, и люди даже и не пикнут. Писатель может быть должен двадцать тысяч чистоганом. Что же из этого? Он не может заплатить, вот и всё. Но что, если бы какой-нибудь купец вздумал поступить так? Влезал бы в доверие и забирал бы вино или суконные товары под обманное обещание уплатить? Его просто арестовали бы за обман и объявили бы банкротом. Но писатели, художники, все эти поэтические чудовища, которые, как высокие горы, давят страну под восторженные клики нации, кто же решится поступить с ними так жестоко? Люди только говорят между собой о мошенничестве, смеются и находят, что это чертовски ловкая штука быть должным двадцать тысяч, и хоть бы что!..
Мильде с шумом поставил кружку на стол и сказал:
– Ну, милейший, мне кажется, пора вам перестать. – Добродушный художник Мильде, по-видимому, вдруг вышел из терпения. Пока он сидел один с адвокатом и актёром, он не протестовал ни словом и даже забавлялся злобными речами несчастного учителя. Но как только к ним присоединился писатель, он почувствовал себя оскорблённым и стукнул кулаком по столу. Такова уже была замечательная привычка Мильде сражаться, имея за собой поддержку.
Кольдевин посмотрел на него.
– Вы находите? – спросил он.
– Да, я нахожу.
Кольдевин несомненно говорил с расчётом, подразумевая кого-то, направляя слова по определённому адресу, все поняли это. Иргенс покусывал усы.
Но тут заинтересовался и Норем, он понял, что что-то происходит перед его усталыми глазами, вмешался и начал разносить коммерческую мораль. Это самая бесчестная мораль на свете, да, да, надувательство, жидовство, самое заправское жидовство! Разве правильно брать проценты? Не разговаривайте с ним на эту тему, а то он ответит как следует, если уже на то пошло! Хе-хе, коммерческая мораль? Самая бесстыдная мораль на свете!..
Тем временем адвокат через стол разговаривал с Иргенсом и Агатой и рассказывал им, как он встретился с Кольдевином.
– Я встретил его с час назад в твоих краях, Иргенс, на Трановской улице, и как раз под твоими окнами. Он стоял и смотрел куда-то. Я взял его с собой, неудобно было бы оставить его стоять там...
Глаза Агаты широко раскрылись от испуга, и она тихонько спросила:
– На Трановской улице? Вы встретили его?.. Послушай, Иргенс, он стоял под твоими окнами.
Она мгновенно почуяла беду. Кольдевин наблюдал её настойчивым взглядом, он устремил глаза прямо на неё и даже старался всячески показать ей, что смотрит именно на неё.
Между тем Норем продолжал приставать со своими нелепыми вопросами:
– Вот как! Значит, надо понимать так, что весь народ испорчен, женщины и мужчины все окончательно развращены, раз они любят искусство и поэзию? Искусство так и есть искусство, батенька, и не путайтесь вы в это! Хе-хе-хе, мужчины и женщины окончательно развращены!
Кольдевин сейчас же ухватился за этот повод и стал отвечать. Он не обращался к Норему, даже не смотрел на него, но он говорил, очевидно, то, что накипело у него на сердце, говорил в пространство, но как бы обращаясь к определённому лицу. Неправильно утверждать, будто мужчины и женщины окончательно развращены, нет, они просто дошли до известной степени пустоты, вырождаются и мельчают. Новые силы, поднятая новь – не плодоносный чернозём, а бледный суглинок, и нельзя ждать от этой почвы богатой жатвы. И женщины у нас живут теперь, как то скользя над жизнью, не утомляясь жизнью, но и не внося в неё ничего. Да и как могли бы они внести в неё что-нибудь? Они вспыхивают, как голубые огоньки, пробуют от всего понемножку, и радостей и горестей, и не чувствуют, что лишились своего прежнего значения. Они утратили высшее честолюбие, и сердце их не доставляет им теперь особых страданий. Оно бьётся быстро, но уже не трепещет для одного сильнее, чем для другого. А что сталось с гордым взглядом молодых женщин? Этот взгляд имел большое и важное значение, но теперь его больше не встретишь, женщины с одинаковой благосклонностью взирают и на посредственность и на гения, они восхищаются жалкими стишками и вымученными романами. А было время, когда для того, чтобы покорить их, требовались более великие и гордые дела, об этом можно прочесть в истории Норвегии. Теперь они сильно понизили свои требования, они не могли поступить иначе, потребности их притупились. Наша женщина утратила силу, свежую и милую простоту, благородную страстность, она разучилась радоваться единственному мужчине, её герою, её Богу, стала любопытна, готова идти за первым встречным и всем бросает ласковые взгляды. Любовь для неё не более, как название некогда существовавшего чувства. Она читала о ней, и в своё время она доставляла ей удовольствие, но она не испытала такой любви, от которой сладко подкашиваются колени, её любовь тихонько прошелестела мимо неё, словно слабый, отражённый звук, Но недостатки эти у женщины не аффектация, она действительно превратилась в скелет прежней женщины. Этому ничем не помочь, нужно только стараться удержать потерю в границах. И через много-много поколений настанут опять хорошие времена, всё ведь движется как волна. Но теперь, в настоящую минуту приходится довольствоваться тем, что есть. Только в промышленности, в торговле ещё бьётся полный, сильный и здоровый пульс, торговля живёт сильной, яркой жизнью, поблагодарим её за это! Она принесёт нам обновление.
Но последние слова снова привели Мильде в негодование, он вытащил бумажку в десять крон, бросил её через стол Кольдевину и сказал возмущённо: