Текст книги "Мой дядя Бенжамен"
Автор книги: Клод Тилье
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
XVI. Завтрак в тюрьме. Как дядя вышел из тюрьмы
Когда на следующее утро дядя, насвистывая знакомую нам арию, прогуливался по тюремному двору, вошел Артус, сопровождаемый тремя людьми, несшими большую корзину, прикрытую салфетками.
– Здравствуй, Бенжамен! – воскликнул он. – Мы решили, раз ты сам не можешь притти позавтракать с нами, то мы придем завтракать с тобой.
За ним следом показались Паж, Рапэн, Гильеран и Машкур. Парлант, слегка смущенный, держался позади. Дядя подошел к нему и, взяв его за руку, сказал:
– Разве ты за что-нибудь сердишься на меня, Парлант? Не за то ли, что из-за меня ты вчера должен был лишиться хорошего обеда?
– Нет, Бенжамен, но мне казалось, что ты был недоволен тем, что я помешал тебе окрестить ребенка.
– Знаешь что, Бенжамен, – сказал Паж. – Мы решили устроить складчину, чтобы выручить тебя отсюда. Денег у нас нет, но мы предложили Бонтэну взять с каждого из нас то, чем он богат. Например, я выступлю защитником при первой же его тяжбе, Парлант напишет ему два иска, Артус составит завещание, Рапэн даст два-три совета, которые обойдутся ему дороже, чем он думает, Гильеран с грехом пополам обучит его детей грамоте. Милло-Рато, который годен только на то, чтобы быть поэтом, будет у него два года подряд заказывать все свои камзолы, что на мой взгляд для Бонтэна не слишком обременительно.
– Ну, а как Бонтэн – согласен на это? – спросил дядя.
– Он должен был согласиться, он ведь получает ценностей больше, чем на пятьсот франков. Рапэн вчера уже договорился с ним, остается только подписать договор.
– Прекрасно, – сказал дядя, – но я тоже хочу принять участие в этом добром деле. Я буду бесплатно лечить его от двух первых болезней, которыми он захворает, и если при первом же заболевании отправлю его на тот свет, тогда это право перейдет к его жене. Что же касается тебя, Машкур, я разрешаю тебе внести свою долю бочонком белого вина.
В это время Артус распорядился накрыть в помещении тюремщика стол и привел в порядок кушанья, смешавшиеся, пока их несли. Когда все было вновь разложено по своим местам, он обратился к друзьям.
– За стол, господа, я не люблю, когда меня отвлекают от еды болтовней, это можно делать и за десертом.
Завтрак ничем не напоминал тюремной трапезы. Только один Машкур был грустен. Соглашение, заключенное между друзьями дяди и Бонтэном, казалось ему шуткой.
– Слушай, Машкур, – сказал ему дядя, – ты, я вижу, и не дотронулся до своей рюмки. Ну, на что это похоже, кто здесь узник – ты или я? Знаете ли вы, господа, что Машкур вчера чуть не совершил доброго дела? Он, чтобы выручить меня из лап Бонтэна, собирался продать свой виноградник в Шуло.
– Это великолепно! – воскликнул Паж.
– Это здорово! – сказал Артус.
– Это поступок, о котором мы читаем только в «Морали в действии», – подхватил Гильеран.
– Господа, – сказал Рапэн, – где бы вам ни повстречалась добродетель, ее всегда и всюду следует чествовать. Я предлагаю всякий раз, когда с нами за одним столом пирует Машкур, предоставлять ему почетное кресло.
– Принято! – закричали разом все собутыльники. – За здоровье Машкура!
– Честное слово, – сказал дядя, – не понимаю, почему люди так боятся тюрьмы. Разве этот каплун не столь же нежного вкуса и это бордо не столь же душисто здесь, как и по ту сторону решетки?
– Да, – ответил Гильеран, – пока вдоль стены, у которой привязана коза, растет трава, она не чувствует своих пут, но как только она объест весь подножный корм, она начинает страдать и старается сорваться с привязи.
– Переходить с полевых пастбищ на горные – вот в чем свобода козы, – отвечал дядя, – но человеческая свобода заключается в том, чтобы иметь возможность делать лишь то, что ему нравится. Чье тело в плену, но мысль вольна, тот гораздо свободнее того, чей разум подчинен ненавистному для него труду. Нет слов, много грустных часов проводит узник, смотря сквозь решетки тюрьмы на дорогу, вьющуюся по равнине и теряющуюся в синеватом сумраке дальних лесов. Он предпочел бы быть бедной женщиной, которая, плетя на коклюшках кружева, гонит по дороге корову, или бедным дровосеком, возвращающимся с вязанкой хвороста к себе в хижину, из трубы которой вьется над лесами дымок. Но свобода брести, куда глаза глядят, брести до тех пор, пока какой-нибудь ров не преградит тебе пути или усталость не подкосит ног, скажите мне, друзья, кому она дана? Разве паралитику его постель не тюрьма? Разве торговцу его лавка не тюрьма? служащему – его контора, горожанину – город, королю – его королевство и самому богу – та ледяная сфера, в которую замкнуты его миры? Разве в них они не узники?
Задыхаясь, обливаясь потом, ты бредешь по палимой солнцем дороге, а рядом с тобой высятся шатры пышной зелени, роняющие на тебя, точно в насмешку, свою поблекшую листву. Тебе хоть на миг хотелось бы отдохнуть в их тени, освежить усталые ноги в покрывающем их корни влажном и мшистом ковре, но между ними и тобою – стена, стена в шесть футов вышиной, или колючая железная изгородь. Артус, Рапэн и вы все, у кого так громко звучит только голос желудка, вы, которые, не успев позавтракать, уже думаете об обеде, не знаю, поймете ли вы, меня, но ты Милло-Рато, поэт и портной, ты должен меня понять. Как часто жаждал я странствовать с облаками, гонимыми ветром по небу, как часто, опершись на подоконник, я мечтою следил за луной, так похожей на человеческий лик, как часто хотелось мне стать атомом воздуха и унестись в те таинственные просторы, что раскинулись над моей головой, и все в мире я отдал бы за то, чтобы хоть на миг задержаться на одной из тех исполинских вершин, что бороздят лунный лик. Но, как узник к тюремным стенам, я был прикован к земле.
– Господа! – сказал Паж. – Надо признаться, что для богатых тюрьма не страшна. Она карает их нежно, как Нимфа Амура. Если вы разрешите богатому взять с собой в тюрьму свой погреб, винный подвал, библиотеку, гостиную, то это уже не преступник, которого подвергают наказанию, а горожанин, меняющий свою квартиру. Вы сидите перед огнем, укутанный в ватный халат, поставив ноги на решетку камина; вы перевариваете душистые трюфеля и шампанское. За решетками тюрьмы падает мелкий снежок, а вы, пуская в потолок дым сигары, мечтаете или слагаете стихи. А рядом лежит журнал, – друг, с которым болтаешь, и откладываешь его в сторону, когда он наскучит. Скажите мне, разве это наказание? Не случалось ли вам проводить подобные же часы, дни, недели, не покидая дома? А что делает в это время судья, имевший жестокость приговорить вас к наказанию? У него с одиннадцати часов утра судебное заседание, на котором он, дрожа от холода в своем черном одеянии, выслушивает болтовню адвоката. Он заболевает воспалением легких. Вы говорите, что вы не свободны? Нет, в тюрьме вы во сто крат свободнее, чем на воле. В вашем распоряжении целый день, вы встаете и ложитесь, когда вам угодно, делаете то, что вам нравится, и не должны подстригать бороды.
Вот, например, Бенжамен – узник. Вам, может быть, кажется, что Бонтэн сыграл с ним злую шутку, засадив его в тюрьму? Как часто, будучи на свободе, Бенжамену приходилось подыматься до рассвета! Надев второпях чулки наизнанку, он должен был ходить из одной двери в другую, осматривать язык у одного, слушать пульс у другого. Покончив в одном месте, надо было бежать в другое. Он утопал по пояс в грязи проселочных дорог и в большинстве случаев крестьяне могли предложить ему только кислое молоко да черствый заплесневелый хлеб. Измученный, он возвращался домой и, растянувшись на постели, еле успевал погрузиться в сон, как его грубо и внезапно будили, вызывая к мэру, почувствовавшему себя плохо от несварения желудка, или на неправильные роды к жене судьи. А сейчас он избавлен от всей этой суеты. Здесь он катается, как сыр в масле. Бонтэн доставил ему небольшую ренту, которой он философски пользуется. К нему применимы слова евангелия: «Взгляните на птиц небесных, кои не сеют, не жнут, ни собирают в житницы, и отец ваш небесный питает их». Право, мы глупцы, желая освободить его, и с нашей стороны это отнюдь не дружеская услуга.
– Допустим, – сказал дядя, – что в тюрьме не так уж плохо, но я все-таки предпочитаю жить в худших условиях, но на воле. Я согласен с вами, Паж, что тюрьма не является суровым наказанием ни для богатых и ни для кого вообще. Может быть, и жестоко кричать блюстителю закона, который бьет несчастного: «Бей сильней», но надо уметь избегать и той неразумной близорукой благотворительности, которая видит в наказании только несчастье. Философы вроде Гильерана, Милло-Рато, Паркинга, одним словом, такие философы, как все мы, должны рассматривать людей как массу, как поле ржи. Каждый социальный вопрос следует обсуждать с общественной точки зрения. Вы отличились каким-нибудь военным подвигом, и король жалует вам орден святого Людовика. Вы думаете, что его величество желает вам добра и в интересах вашей личной славы хочет, чтобы мы носили на груди его милостивое изображение? Увы, это не так, милый мой, прежде всего это необходимо королю в его личных интересах, а затем в интересах государства. Эти награды нужны для тех увлекающихся натур, которых ваше отличие вдохновит на подвиг.
Предположим что вы, вместо подвига, совершили преступление, вы убили не двух-трех человек, отличающихся от вас воротником другого цвета, вы убили доброго гражданина вашей страны. Судья приговорил вас к смертной казни, и король отказал вам в помиловании. Теперь вам остается только исповедаться в ваших грехах и готовиться к смерти. Но какое чувство руководило судьей, вынесшим вам этот приговор? Намеревался ли он избавить от вас общество, как делают это с бешеной собакой, или высечь вас, как скверного ребенка? Если он имел в виду первое, то глубокого подземелья с плотными дверями и толстыми оконными амбразурами было бы вполне достаточно для этого. Кроме того, судья нередко приговаривает к казни того, кто и так покушался на самоубийство, а к заточению несчастного, для которого тюрьма – убежище. Разве, приговаривая этих двух злодеев к тому, о чем они сами мечтают, вы их наказываете? Это не наказание – лишить жизни того, кому земное бытие – мука, или даровать в тюрьме убежище тому, кто лишен и пищи и крова? Приговаривая вас к наказанию, судья хочет лишь устрашить тех, кто захотел бы последовать вашему примеру.
«Люди, остерегайтесь убивать друг друга!» – вот смысл вынесенного приговора. Судье было бы безразлично, если бы вместо преступника на плаху положили бы похожий на него манекен. Я даже думаю, что, обезглавив и показав голову преступника народу, судья охотно воскресил бы его, если бы мог, потому что в домашнем быту он добрый человек и не любит, когда кухарка на его глазах режет курицу.
Все, в том числе и вы, громко кричат о том, что лучше оправдать десять виновных, чем обвинить одного невинного. Это самое жалкое заблуждение, какое когда-либо породила филантропия. Это антисоциальный принцип. А я считаю, что лучше осудить десять невинных, чем оправдать одного виновного.
При этих словах все возмутились.
– Клянусь, – воскликнул дядя, – я говорю серьезно, да и тема эта не допускает шуточного отношения к себе! Я высказываю установившееся с давних пор твердое и непоколебимое убеждение. Все общество испытывает жалость к приговоренному, газеты полны жалобными статьями и поэты в своих драмах делают из него мученика, а сколько невинных жертв ежедневно тонут в реках, погибают на больших дорогах, в глубине шахт или в рабочих мастерских, размолотые чудовищной пастью машин, этими гигантскими животными, которые внезапно хватают человека и поглощают его, прежде чем вы успеете притти на помощь. Гибель этих людей едва вызывает у вас восклицание жалости и, не пройдя и десяти шагов, вы уже забываете о них. За обедом вы не считаете даже нужным упомянуть об этом в разговоре с вашей супругой. На следующий день газета погребает его на одной из своих страниц; она засыпает его несколькими строками тяжеловесной прозы, и на этом все кончается. Почему же такое равнодушие к одному и такая преувеличенная жалость к другому? Почему хоронить первого при еле слышном звоне, а второго при оглушительном звоне всех колоколов? Разве катастрофа с дилижансом или поломка машины менее страшна, чем ошибка судьи? Разве мои невинные жертвы не оставляют такой же ощутимой бреши в обществе, как ваши? Как после ваших, так и после моих, остаются вдовы и сироты. Нет слов, тяжко за чужую вину итти на эшафот, и, коснись это меня, я сопротивлялся бы, но какое значение для общества имеет то количество крови, которое проливает палач. Это – капля воды, упавшая из полного сосуда, или один гнилой желудь, свалившийся с дуба, покрытого зелеными желудями. Невинный, обвиненный судьей в преступлении и приговоренный им к наказанию, – это результат неправильного судопроизводства, точно так же, как падение кровельщика с крыши является результатом того, что люди хотят иметь крышу над головой. Из тысячи бутылок, которые делает стеклодув, он разбивает по меньшей мере одну. Из тысячи приговоров, выносимых судьей, может всегда встретиться один ошибочный, эта случайность неизбежна, и против нее существует только одно лекарство – упразднение судопроизводства. Представьте себе старую крестьянку, выпалывающую чечевицу; из опасения выполоть хоть один росток, она оставляет кругом расти крапиву; так поступает и тот судья, который из страха приговорить невинного оправдывает десять виновных. Помимо того, осуждение невинного – явление настолько редкое, что составляет эпоху в летописи суда. Почти невозможно себе представить, чтобы против одного человека скопилось такое количество улик, которые служили бы настолько тяжким обвинением против него, что он не в силах был бы оправдаться. Даже если и допустить это, я утверждаю, что в повадке подсудимого, в его взгляде, жесте, в звуке его голоса есть нечто настолько убеждающее в его непричастности к преступлению, что судья не может не заметить этого. Затем смерть одного невинного – это горе частного лица, тогда как оправдание преступника – общественное бедствие. Преступление как бы подслушивает у дверей суда, ему известно, что происходит в зале, оно учитывает те шансы на помилование, которые наша снисходительность предоставляет ему. Оно рукоплещет вам, когда вы из преувеличенной осторожности оправдываете виновного, ибо вы этим в сущности оправдываете самое преступление. Не следует требовать того, чтобы правосудие было слишком сурово; но когда оно слишком снисходительно, оно тем самым отрекается от себя. И тогда люди, склонные к преступлению, безбоязненно следуют своим инстинктам, им не снится мрачный облик палача, между ними и жертвой не стоит призрак эшафота, из-за пустяка они грабят и легко убивают. Люди, вы радуетесь, спасши одного невинного от рук палача, но двадцать невинных погибли из-за вас от рук убийцы, и ответственность за эти девятнадцать мертвецов целиком падает на вас.
Вернемся теперь к вопросу о тюрьме. Тюрьма, чтобы внушать людям ужас, должна быть местом лишений и скорби. А между тем во Франции пятнадцать миллионов населения живут в своих домах хуже, чем заключенные в тюрьмах. Если бы, говорит поэт, селянин сознавал свое счастье, он был бы слишком счастлив… Это хорошо в эклоге. Крестьянин – это растущий на горах чертополох. Ни один палящий луч солнца не минует его, его пронизывает северный ветер и омывают дождевые потоки; он работает с раннего утра до позднего вечера. У него жив старик-отец, и он не в силах облегчить ему его старость. Его жена – красавица, а он может одеть ее только в лохмотья, у него куча голодных детей, требующих хлеба, а в доме не бывает часто и крошки. Узник, напротив, тепло одет, сыт и не должен зарабатывать себе на кусок хлеба. Он смеется, поет, играет, спит сколько угодно на своем соломенном тюфяке, и помимо всего является еще предметом общественного сострадания. Сердобольные души объединяются в специальные общества, чтобы смягчить его участь, и доводят свое рвение до того, что наказание превращают в награду. Красивые дамы кормят и поят его, угощают его белым хлебом и мясом. Этот человек, конечно, предпочтет нищенской вольной жизни в полях сытое и беззаботное рабство в тюрьме.
Тюрьма должна быть адом. Я хотел бы, чтобы она высилась на городской площади, мрачная, черная, как судейская мантия; чтобы ее решетчатые окна бросали зловещий взгляд на прохожих, чтобы из ее недр, вместо песен, доносился бы только звон цепей да лай меделянских псов; чтобы старец остерегался отдыхать возле ее стен, а ребенок не смел резвиться под их сенью, чтобы запоздалый прохожий, желая миновать ее, проходил бы окольным путем и спешил бы прочь от нее, как спешит он прочь от кладбища. И тогда наказание заключением будет таким, каким вы ждете от него.
Очень может быть, что мой дядя еще долго продолжал бы разглагольствовать, если бы этому не положило конец появление господина Менкси. Добряк, обливаясь потом, ловил воздух, как дельфин, выброшенный на берег, и был красен, как панталоны моего дяди.
– Бенжамен! – закричал он, вытирая пот, струившийся со лба. – Я пришел звать тебя с собой позавтракать.
– Как? Почему? – в один голос воскликнули все собутыльники.
– Да потому, черт возьми, что Бенжамен свободен, вот и вся разгадка. А это, – добавил он, вытаскивая бумагу из кармана и подавая ее Бутрону, – это расписка Бонтэна.
– Браво, Менкси! – И все, подняв стаканы, выпили за здоровье Менкси. Машкур попытался приподняться, но тяжело опустился вновь на стул, он от радости чуть не лишился рассудка. Взгляд Бенжамена остановился на нем.
– Эй, Машкур! – воскликнул он, – ты что, спятил? Пей за здоровье Менкси, или я сейчас же пущу тебе кровь.
Машкур машинально встал, одним духом осушил стакан и расплакался.
– Дорогой господин Менкси, – начал Бенжамен, – я…
– Довольно, я уже понял, что ты хочешь сказать, – ответил господин Менкси, – ты хочешь поблагодарить меня, но не думай, что я ради твоих прекрасных глаз вытащил тебя отсюда, я это сделал ради своих. Ты отлично знаешь, что я не могу обойтись без тебя. Уверяю вас, господа, что всеми нашими великодушными поступками всегда руководит эгоизм. Если это и не очень утешительное утверждение, то во всяком случае правильное.
– Господин Бутрон, – спросил Бенжамен, – расписка в порядке?
– По-моему, все в порядке, кроме кляксы, которую почтенный суконщик добавил, повидимому, в виде росчерка.
– В таком случае, господа, разрешите мне пойти и лично сообщить эту приятную новость моей дорогой сестре.
– Я тоже пойду с тобой, – сказал Машкур, – я хочу видеть ее радость. С тех пор, как родился Гаспар, я еще ни разу не был так счастлив.
– Вы позволите? – спросил господин Менкси, садясь за стол. – Господин Бутрон, еще прибор! А сегодня вечером, как хотите, господа, но я приглашаю вас всех к себе на ужин.
XVII. Поездка в Корволь
Слуга прошел доложить дяде, что его за дверью ждет какая-то старуха и просит выслушать ее.
– Попроси ее войти и дай ей что-нибудь – освежиться.
– Хорошо, – ответил слуга, – но вряд ли она захочет пить, она сама не своя и все время плачет.
– Плачет! – воскликнул дядя. – Что же ты мне сразу этого не сказал?
И он поспешно вышел.
Старуха, пришедшая к дяде, действительно обливалась слезами, вытирая их старым красным фуляровым платком.
– Что с вами, голубушка? – спросил любезным тоном, которым удостаивал далеко не всякого, Бенжамен.
– Я пришла звать вас в Самбэр к моему больному сыну, – ответила старуха.
– Самбэр, это та деревушка, которая расположена на вершине Мон-ле-Дюк? Но ведь это почти на полдороге к небу. Ну, хорошо, завтра вечером я загляну к вам.
– Если вы не придете сегодня, то завтра там будет нужен уже священник с отходной, да может быть, и сейчас уже поздно. У моего сына антонов огонь.
– Да, это как для вашего сына, так и для меня одинаково неприятно, не обратиться ли вам лучше к моему собрату, доктору Арну?
– Я уже обращалась к нему, но он, зная нашу бедность, отказался.
– Как, вам нечем заплатить врачу? Тогда это дело другое, это уже касается меня непосредственно. Разрешите мне только на минутку задержать вас, я допью оставленный на столе стакан с вином и следую за вами. Кстати, так как нам нужна будет хина, то вот возьмите эту мелкую монету и зайдите к аптекарю Перье, купите у него несколько унций хины. Скажите ему, что мне некогда было написать рецепт.
Через час он карабкался бок-о-бок со старухой по крутым и диким склонам гор, берущим свое начало в предместьи Бетлем и заканчивающимся широким плоскогорьем, на вершине которого приютилась деревушка Самбэр.
В это же самое время приглашенные господина Менкси уселись в телегу, запряженную четверкой. Обитатели предместья Беврон высыпали на пороги своих домов с свечами в руках, чтобы поглазеть на их проезд. Действительно, это было зрелище пожалуй более любопытное, чем само лунное затмение. Артус пел «Чуть только рассветает…», Гильеран – «Мальбрук в поход собрался», а поэт Милло, которого привязали к дощатой стенке повозки, так как он все время терял равновесие, ревел свой рождественский гимн. На этот раз Менкси превзошел самого себя. Он угостил своих гостей таким великолепным ужином, что о нем долго говорили потом в Корволе. К несчастью, выпивка была столь обильна, что уже за вторым блюдом гости не в состоянии были пить за чье-либо здоровье. Как раз в самый разгар попойки вошел Бенжамен. Он был полумертв от усталости и в убийственном настроении духа, так как больной скончался на его руках. Сам же Бенжамен дважды упал по дороге. Но для него не существовало ни такого огорчения, ни такой неприятности, которые устояли бы перед зрелищем белоснежной скатерти, уставленной целой батареей бутылок. Он, как будто ничего не произошло, уселся за стол.
– Твои друзья, – сказал господин Менкси, – бездарности. Я ожидал от стряпчего, судебных приставов и школьных учителей большей крепости. Теперь для меня не будет никакого удовольствия угостить их шампанским. Смотри, Машкур не узнает тебя, а Гильеран, вместо бокала, протягивает Артусу свою табакерку.
– Что поделаешь, господин Менкси, – ответил Бенжамен, – не все могут похвалиться такой выносливостью, как вы.
– Да, – ответил Менкси, польщенный комплиментом, – но куда мы денем всех этих мокрых куриц? У меня для них не хватит постелей, а в том состоянии, в каком они находятся сейчас, они не доберутся до дому.
– Вот нашли о чем беспокоиться! – сказал дядя. – Прикажите постелить соломы в риге, и по мере того, как они будут засыпать, их будут относить и класть на это ложе, а во избежание насморка их можно накрыть теми циновками, которыми вы прикрываете редиску от заморозков.
– Ей-богу, ты прав, – ответил господин Менкси.
Он приказал позвать двух музыкантов и сержанта, и предложенный дядей план был приведен в исполнение. Первым уснул Милло. Сержант взвалил его на спину, как футляр от стоячих часов, и отнес в ригу. Таким же путем водворили на место Рапэна, Парланта и других, но, когда очередь дошла до Артуса, он оказался таким тяжелым, что пришлось его оставить там, где он был. Что же касается дяди, то, осушив последний бокал шампанского, он сам отправился пожелать покойной ночи приятелям. Когда на следующее утро гости господина Менкси проснулись, то напоминали собой вынутые из ящиков сахарные головы. Пришлось поставить на ноги всю домашнюю прислугу, чтобы очистить их одежду от приставшей к ним соломы. Позавтракав оставшимися от вчерашнего пиршества блюдами, они отправились домой, пустив лошадей крупной рысью.
Все обошлось бы благополучно и без малейшего приключения, если бы лошади, подгоняемые хлыстом, не опрокинули телеги в одну из многочисленных канав, бороздивших дорогу. Все, смешавшись в кучу, упали в грязь. Поэт Милло, которому всегда не везло, оказался лежащим под Артусом. Дядя, к счастью для своего камзола, задержался в Корволе. Господин Менкси пригласил в этот день к себе на обед всех знатных лиц города, в том числе и двух дворян. Одним из этих блестящих гостей был красный мушкетер господин де Пон-Кассе, другой, тоже мушкетер, был его приятель, приглашенный им на несколько недель погостить в его развалившемся замке. Господин де Пон-Кассе, о котором читателю уже кое-что известно, был не прочь заткнуть деньгами девицы Менкси брешь в своем состоянии, и хотя не раз говорил про нее, что она насекомое, родившееся в моче, он все же ухаживал за ней. Девицу Менкси пленили его изысканные манеры. С выцветшими перьями и в мишурном придворном наряде он казался ей более красивым и блестящим, чем мой простодушный дядя, одетый в простой красный камзол. Однако господин Менкси, который был не только умным, но и рассудительным человеком, отнюдь не придерживался того же мнения. Будь господин де Пон-Кассе даже полковником, и то господин Менкси не отдал бы за него свою дочь.
Он нарочно уговорил Бенжамена пообедать, чтобы Арабелла могла сравнить обоих и сделать, наконец, выбор между двумя поклонниками. Он был уверен в том, что предпочтение окажется на стороне Бенжамена, а, кроме того, рассчитывал, что Бенжамен собьет спесь и затмит дешевый блеск дворян.
В ожидании обеда Бенжамен пошел прогуляться по деревне. Отойдя на небольшое расстояние от дома господина Менкси, он заметил посреди мостовой двух офицеров, которые не посторонились даже для дилижанса, к величайшему изумлению крестьян. Дядя продолжал свой путь, не обращая внимания на подобный пустяк, однако, проходя мимо обоих, он очень ясно услыхал, как один из них шепнул другому:
– Вот этот шут собирается жениться на барышне Менкси.
На одно мгновение дядя почувствовал желание спросить, что такого шутовского нашли они в его внешности, но решил, что неприлично устраивать зрелище для жителей Корволя, хотя обычно он очень мало считался с подобными соображениями. Притворившись, что ничего не слышит, он вошел в дом к своему другу нотариусу.
– Я, – сказал он, – только что повстречал на улице двух расфранченных омаров. Они, видимо, хотели оскорбить меня. Не можешь ли ты сказать, к какому семейству ракообразных принадлежат эти два дурака?
– Черт возьми! – вскричал испуганный нотариус, – вы не должны шутить с ними. Один из них – самый опасный дуэлист нашего времени, некий де Пон-Кассе. Никто из дравшихся с ним на поединке не возвращался обратно целым и невредимым.
– Посмотрим, – ответил дядя.
На городской колокольне пробило два часа. Взяв под руку своего друга нотариуса, Бенжамен направился с ним обедать к господину Менкси. Все общество было уже в сборе и находилось в гостиной. Ждали только дядю и нотариуса, чтобы сесть за стол.
Дворянчики, чувствуя себя в этом обществе, как в завоеванной стране, сразу завладели разговором. Господин де Пон-Кассе, покручивая усы, болтал о дворе, о своих дуэлях и о своих любовных похождениях. Арабелла, никогда не слыхавшая таких блистательных речей, с восхищением слушала его россказни. Дядя все это прекрасно замечал, но, поскольку девица Менкси была ему безразлична, это не трогало его. Господин де Пон-Кассе, задетый за живое тем, что не производил на дядю никакого впечатления, стал отпускать по его адресу дерзкие замечания. Дядя, уверенный в своем превосходстве, не обращал на это никакого внимания, продолжая заниматься едой и вином. Господина Менкси возмутила беззаботная прожорливость его любимца.
– Разве ты не понимаешь, что хочет этим сказать господин де Пон-Кассе, Бенжамен? О чем ты думаешь?
– Об обеде, господин Менкси, и советую вам делать то же самое. Мне кажется, что именно для этого вы нас и пригласили к себе.
Господин де Пон-Кассе был слишком самолюбив, чтобы допустить мысль, что его щадят. Приняв молчание дяди за признак малодушия, он начал вести себя более заносчиво.
– Я слышал, – сказал он, – что вас называют господином Ратери. Когда-то я знавал одного Ратери. Вернее – видел, так как с людьми этого круга мы не ведем знакомства, это был один из королевских конюхов. Он вам не родня?
Мой дядя встрепенулся, как лошадь, получившая удар хлыста.
– Господин де Пон-Кассе, – ответил он, – Ратери никогда и ни в какой ливрее не служили при дворе. У них гордая душа. Они желают есть хлеб, заработанный только собственным трудом. Это они вместе с миллионами других трудящихся оплачивают содержание той разношерстной челяди, которую именуют придворными.
В комнате воцарилось торжественное молчание, и каждый взглядом приветствовал дядю.
– Господин Менкси, – обратился дядя к хозяину, – прошу вас, положите мне еще кусочек этого паштета, он превосходен, бьюсь об заклад, что дичь, из которой он был приготовлен, была не дворянской крови.
– Сударь, что вы хотели сказать словом дичь? – спросил Бенжамена приятель господина де Пон-Кассе.
– Что паштет из дворянского мяса был бы невкусен, вот и все, – холодно ответил дядя.
– Господа, – вмешался в разговор господин Менкси, – вы сами понимаете, что ваши споры не должны переходить за пределы шутки?
– Слушаюсь, – ответил де Пон-Кассе. – Намеки де Ратери могли бы оскорбить двух офицеров, не имеющих чести, подобно ему, принадлежать к низшему сословию, по его красному камзолу и длинной шпаге я принял его за одного из наших, но меня вывела из заблуждения его большая болтающаяся на спине коса.
– Господин де Пон-Кассе, – воскликнул господин Менкси. – Я не потерплю, чтобы…
– Оставьте, дорогой господин Менкси, – остановил его дядя, – наглость – оружие тех, кто не умеет владеть гибким хлыстом остроумия. Я ни в чем не могу упрекнуть себя по отношению к господину де Пон-Кассе. До сих пор я не обращал на него никакого внимания.
– В добрый час, – сказал господин Менкси. Мушкетер, почитавший себя остроумным, и по опыту зная, что как в поединке на шпаге, так и в словесном поединке счастье изменчиво, не был обескуражен.
– Господин Ратери, господин лекарь Ратери, – продолжал он, – известно вам, что между нашими двумя профессиями больше сходства, чем вы думаете. Я ставлю своего гнедого с подпалинами жеребца против вашего красного камзола, что вы в этом году отправили на тот свет больше людей, чем я в своем последнем походе.
– И вы выиграли, – холодно ответил дядя, – так как вчера я имел несчастье потерять одного больного, умершего от антонова огня.
– Браво, Бенжамен! да здравствует народ! – не в силах сдержать своего восторга, закричал господин Менкси. – Вы убедились теперь, господа, в том, что не только при дворе встречаются остроумные люди.
– И вы самый наглядный тому пример, господин Менкси, – скрывая под маской равнодушия свое унижение, – ответил де Пон-Кассе.
В это время гости, за исключением двух дворян, дружески чокались с Бенжаменом.