Текст книги "Баловень судьбы"
Автор книги: Клод Лелуш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Клод Лелуш
Баловень судьбы
Каждый человек одинок, и всем плевать на всех, а наши страдания – это необитаемый остров
Альбер Коэн. Книга о моей матери
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эпизод 1. Натурная съемка, дневной свет. Пейзаж: сельская местность близ Овер-сюр-Уаз, 1890 год. Винсент Ван Гог на склоне дней рисует одну из последних картин. Вдруг его охватывает непреодолимое желание опорожнить кишечник. Что он и делает в нескольких метрах от мольберта, прямо посреди пшеничного поля. Тысячи мух тотчас осаждают одно из последних «произведений» гения и с наслаждением бросаются на добычу. Камера следует за одной из них до города Экс-ан-Прованс, где муха садится на колыбель новорожденного, кусает и заражает его. К дрожащему в лихорадке младенцу срочно вызывают семейного врача. Через двадцать лет ставший взрослым ребенок в Париже на вернисаже своей первой выставки. На вопрос журналиста, чем объяснить его страстное увлечение Ван Гогом, молодой художник отвечает, что он ничего не может сказать по этому поводу.
Все это будет первой сценой фильма, который я надеюсь когда-нибудь снять и назвать «Косвенные действия». Основная его мысль проста: жизнь каждого человека есть следствие бесконечного ряда косвенных действий различных событий, столкновений между людьми, случайных встреч, каждая из которых предопределена и неизбежна. «Косвенные действия» – так могла бы называться и эта книга, иллюстрирующая главный вывод из шестидесяти лет моих наблюдений: жизнь непредсказуема, как сводка погоды. Мне никогда не удавалось составить мою сводку заранее, хотя бы на двое суток вперед. Темой этой книги является то неизбежное, что мы не способны предвидеть. Все художники, эти любимчики Господа Бога, никогда не знающие, откуда взялся их талант (ведь они всю свою жизнь в отпуске, особенно когда работают), должны были бы, по крайней мере один-единственный раз, справить естественную нужду на природе. Самые красивые цветы растут на навозе, как известно, и кому как не мне знать, что неудача – это удобрение успеха. Веками врачи изучали испражнения больных, чтобы поставить свой диагноз. Если наше хорошее здоровье часто опознается по нашим экскрементам, это означает, что по ним, в известном смысле, можно судить и о недостатках наших душевных свойств. Любопытство, этот «гнусный недостаток», есть, по моему мнению, основное достоинство кинорежиссера. Нельзя снимать жизнь, предварительно не столкнувшись с ней. Нельзя верить и заставить поверить во что-либо, если оно не оставило в вас душевных ран. Каждый мой сценарий родился из жизненного опыта.
Первой своей камерой я обязан тому, что завалил экзамен на бакалавра. Да ведь и собственно эту книгу я написал в память о той неудаче, с которой началась моя карьера кинорежиссера. Она посвящена всем, кто проваливался на экзаменах, всем самоучкам, всем дурацким колпакам, всем, кого выгоняли из класса и ставили в угол, потому что занятиям они предпочитали школьный двор. А также всем, кто думает, что кино – удел элиты, вышедшей из Высших школ. Наоборот, да будет им известно, что эта профессия была придумана для них. Что кино требует единственного диплома – любви к жизни и мужества рисковать. Кино создано для всех, кто влюблен в него до безумия и чьим величайшим недостатком является любопытство. Я хотел написать эту книгу на два голоса, ибо прошлое – во всяком случае, мое прошлое – меня не интересует. Я всегда жил в настоящем и в будущем, и мне было бы скучно рассказывать самому себе о жизни, с которой я знаком до мельчайших подробностей. Мне был нужен посторонний взгляд, одновременно страстно увлеченный и критический, любопытный свидетель моих косвенных действий, который, находя удовольствие в моих рассказах, вызывал бы у меня такое чувство, будто я заново открываю сценарий моей собственной жизни. Я рад предложить это повествование читателю так же, как я предложил его Жану Филиппу Шатрье: в забавной форме.
Эта книга посвящается моим семерым детям с надеждой на то, что они, как и я, сумеют добиться того, что жизнь будет баловать их.
ЧЕРНЫЙ ГОД
Меня разбудил шум моря. Отдаленный и ритмичный, успокаивающий рокот. Отдаленный потому, что был отлив и с такого расстояния в тумане, укутывающем рассвет, волны едва различались. Успокаивающий потому, что океан давал мне знать: я еще жив. Стекла в машине, за рулем которой я заснул, от моего дыхания запотели, став почти непрозрачными. Локтем я слегка протер ветровое стекло. Кабину залил какой-то импрессионистический свет. Тот мягкий волшебный свет, который можно увидеть только здесь и в который я влюблен с детства. Еще не успев проснуться, я зажмурился. Опустил стекло. Соленый воздух наполнил легкие. Именно на этот берег меня выбрасывало после каждой бури. А последняя чуть было меня не погубила. Часть ночи я ехал, не сбавляя скорости. Сказать, что я хотел умереть, вероятно, было бы преувеличением: инстинкт жизни всегда брал во мне верх. Однако я в самом деле не раз рисковал попасть в аварию, увлекаемый огромной пустотой в душе, трагическим безразличием, свойственным тем, кому больше нечего терять. В ту ночь я поймал себя на мысли, что, если разобьюсь, никто горевать не будет. Это, наверное, было уже слишком. Но, во всяком случае, одно предсказание едва не сбылось – предсказание журналиста, который однажды написал: «Клод Лелуш… Хорошенько запомните это имя. Больше вы не услышите его никогда».
Голос Пьера в телефонной трубке меня огорошивает: – Это катастрофа! Они единодушны! Они категорически против фильма. И против меня! Я все слышал: «Вы позорите себя, выпуская фильмы этого субъекта», «Уничтожьте ролики, это в ваших интересах. Речь идет о вашей репутации», «Это возмутительное ничтожество».
Бедняга Бронберже. Единственный человек из кинематографического круга, кто с самого начала верил в меня. Несмотря на симпатию Пьера ко мне, по его тону прекрасно видно, что он не может сдержать злость. Он даже находит некое мазохистское наслаждение в самобичевании, не заботясь о том, чтобы избавить меня от пересказа тех суждений, которые ему высказали парижские профессионалы после просмотра «Решающих мгновений» комиссией, отбирающей фильмы на фестивали. С ним они церемонились не больше, чем с фильмом или его автором. Однако ведь именно Пьеру принадлежала идея этого фильма. Он верил в него со всей убежденностью, на какую способен. Со вчерашнего вечера он наполовину разорен. А я разорен полностью, так как вложил в «Решающие мгновения» весь капитал, которым располагала моя молодая кинофирма «Фильмы 13». Мы играли по крупному. И мы проиграли. После единодушного отказа всех кинопрокатчиков реакция отборочной комиссии была последним ударом. В конце концов, критики И профессионалы, набросившиеся на меня с первых моих шагов в кино, видимо, правы, отказывая мне в каком-либо будущем в этом ремесле. Я вскочил в машину и помчался в небытие. Я ехал в Довиль со скоростью более двухсот километров в час. В минуты отчаяний у меня всегда пробуждается некий рефлекс. Пока я буду ехать, новый день не наступит. Провал, который, как я считал, навсегда кладет конец моей карьере, окончательно не свершится. Часа в три ночи машина сама встала, увязнув в песке. Уткнувшись в море, границу моего отчаяния, я не могу ехать дальше.
Это походило на ураган, на шквал. В битком набитом зале люди орут, вопят, рычат. Оскорбления обрушиваются и бьют меня, как сильные волны. В начале показа я тем не менее пережил иллюзию триумфа. В первом плане фильма камера следует по улице за женским задом. Слова названия «Человеческая сущность» возникают из этой мясистой части тела. Удивленный таким гэгом, зал разражается аплодисментами. Прячась в коридоре, откуда через приоткрытую дверь наблюдаю за поведением зрителей, я уже представляю себя в вечер вручения «Оскара». Спустя минуту первые свистки означают конец мечты. Негодующие возгласы уже не прекратятся вплоть до финальных титров и будут продолжаться даже после показа. Одиноко скорчившись в углу, я переживаю полтора часа абсолютного ужаса. Эти полтора часа, я понимаю, останутся самыми долгими полутора часами во всей моей жизни. Небо рушится мне на голову. Я топчусь на месте, уговаривая себя: «Ланглуа сказал, что это шедевр… Ланглуа сказал, что это шедевр…» Я цепляюсь за эту единственную положительную оценку, убеждая себя в нее поверить.
Когда зажегся свет и зрители начали расходиться, меня охватил последний прилив энергии, реакция выживания, которая заключалась в том, чтобы отыскать глазами Анри Ланглуа. Одного одобрительного слова, единственного благоприятного замечания с его стороны хватило бы, я это знаю, чтобы воскресить меня хота бы на время. Взгляд мой блуждал напрасно. Ланглуа ускользнул до конца просмотра. В несчастье мой союзник отступил. На этот раз я действительно одинок. Присутствие моей семьи лишь усугубляло одиночество. Я наивно пригласил семью в полном составе, чтобы она разделила со мной мое торжество. Отец, моя верная и надежная опора, плачет. В его затуманенных слезами глазах я читаю все отчаяние мира. Отныне моя мать и он убедились, что я ошибся в выборе пути. Начиная с этого трагического вечера обыденная жизнь в доме стала невыносимой. Отец, у которого надежда не умирает так легко – эта его черта передалась и мне, – держится за мысль, что прием фильма публикой сгладит унижение от этого проклятого показа. Тогда я начинаю ломать комедию. Каждый вечер, приходя домой, я торжествующе сообщаю отцу, что «Человеческая сущность» вскоре найдет прокатчика. Он улыбается мне с таким видом, будто восклицает: «Браво, сын мой!» В глубине души я, однако, понимаю, что он не поддается на обман. Через два месяца после этого страшного публичного унижения мой отец умер от инфаркта. Я не могу не усматривать тут причинной связи. И я понимаю, что всю жизнь буду страдать, думая, что, наверное, он умер от этого разочарования, от того неисцелимого горя, которое именно я ему причинил.
Голосом в телефонной трубке говорит само кино, воплощенное в одном человеке, – Анри Ланглуа. Руководитель Французской синематеки – это живая легенда. Своего рода духовный отец «Новой волны», этот гигант (во всех смыслах) с набитым греческими сандвичами пузом, которое всюду появляется раньше его самого, присуждает медали и грамоты как молодым постановщикам, так и признанным режиссерам. Никто не смеет обжаловать его приговоры, которые низвергаются, словно молнии с Олимпа. Его неодобрительный отзыв ломает карьеру кинорежиссера так же, как злая критическая статья Жана Жака Готье (в то время он писал в «Фигаро») изничтожает судьбу пьесы. Зато доброе слово, даже снисходительно оброненное, равнозначно «Оскару». К этому-то человеку я, в то время молодой, никому не известный режиссер, и осмелился обратиться.
За несколько месяцев до того, 13 марта 1960 года, я основал киностудию «Фильмы 13». И, не сбавляя темпа, снял свои первый полнометражный фильм «Человеческая сущность», снял за три недели и за невероятные деньги – семьдесят тысяч франков. Часть этих денег я взял в долг. Остальные составила премия, которую мне принесла короткометражка, вознагражденная телевидением Канады. Фильм рассказывает о первом дне одной пары, о том мгновении, когда мужчина и женщина обмениваются первым взглядом еще раньше, чем обращаются друг к другу с первым словом. Подобно тому, как некоторые индусы отсчитывают возраст человека с мгновения его зачатия, мне представляется, что истинное начало любовной истории находится именно в этой точке пространства и времени, задолго до первой физической близости. С этого мгновения другой уже проникает в наше бессознательное и готовится войти в нашу жизнь. Снимая почти весь фильм на натуре, на улицах Парижа, я решил сыграть главную роль, чтобы заставить прохожих реагировать на мои жесты или мои поступки. Это был в некотором роде способ управлять людьми вопреки их желанию и без их ведома; примерно так снимают операторы из передачи «Скрытой камерой».
Законченный фильм я показал нескольким знакомым, которые сначала расхваливали меня, об этом я узнал позже, а потом принялись обливать грязью. Столь резкая смена оценок не поколебала моей уверенности в том, что я снял шедевр. Я был в том возрасте, когда у человека есть лишь одна обязанность – обязанность ничего не бояться. По телефону я смело представился Анри Ланглуа тем, кем и был: молодой режиссер, которому не терпится представить ему на суд свое первое произведение. «Я самым гордым был, я уже личностью себя считал…» – пел Жак Брель. Гуру волшебного фонаря выслушал меня и предложил:
– Приходи сегодня днем и покажи мне твой фильм в зале на улице Ульм.
Дело было во вторник. Входя в этот храм ревнителей кино, я чувствовал себя уже не столь уверенным. С сердечным трепетом я вручаю мои ролики киномеханику, привыкшему видеть вереницу подобных нахалов. В зале только Анри Ланглуа. Он величественным жестом поднимает руку. Свет гаснет, и киномеханик запускает фильм. Я не посмел сесть ни рядом с мэтром, ни даже позади него. Все время просмотра я проведу в коридоре, расхаживая взад и вперед. Изредка я, трепеща от страха, рискую заглянуть в вал. В темноте я замечаю внушительную фигуру Ланглуа, которая вырисовывается на экране. Когда зажигается свет, я робко толкаю дверь. Ланглуа тяжело встает. Он огромен. Он гораздо крупнее чем я себе представлял. Походкой динозавра он приближается ко мне – я здорово трушу – и изрекает свой приговор:
– Это шедевр. В субботу вечером я покажу его в Синематеке.
Мне кажется, я теряю сознание от счастья. Мне двадцать два года, что наверняка, делает меня одним из самых молодых режиссеров всех времен, и я вступаю в Синематеку, словно в Пантеон (он, кстати, в двух шагах от нее). Пока я бегу в Сантье, к другу моего отца, чтобы просить его сшить белый смокинг, достойный моего посвящения в сан кинорежиссера!
«Ланглуа сказал, что это шедевр… Ланглуа сказал, что это шедевр…»
Я могу лишь цепляться за эту фразу, когда через четыре дня свист и шиканье зрителей смоют все мои мечты потоком оскорблений. На вечернем субботнем сеансе зал всегда полон. Это масса приглашенных Ланглуа парижских интеллектуалов, самых заядлых кинолюбителей и – разумеется – критиков. Начиная с самых грозных, пишущих в знаменитых «Кайе дю синена». Ни один из них не пропускает эту еженедельную встречу. Тем более если Анри Ланглуа собственной персоной поддерживает, что он и делает, первый фильм молодого режиссера: считается, что этот фильм не может не быть интересным. Разве может случиться такое, что руководитель Французской синематеки окажется единственным в мире человеком, кому нравится мой фильм? Не имея возможности задать Анри Ланглуа этот вопрос, я жду, когда зал опустеет, и отправляюсь в кабину киномеханика забрать мои ролики. Именно от него я и узнал подноготную всей этой истории. Анри Ланглуа, пожирающий пищу, словно людоед, имеет обыкновение после обеда устраивать себе пищеварительную сиесту. Прошлый вторник на протяжении всего показа моего фильма он спал глубоким сном! Почему же тогда он решил включить в программу Синематеки фильм, из которого он не видел ни одной минуты? Вероятно, чтобы подстраховаться. На тот случай, если упомянутый молодой кинорежиссер окажется талантлив. Он не хотел рисковать, чтобы позднее слышать упреки в том, что он проморгал Лелуша. Я, во всяком случае, именно так все это и понимаю.
Зато меня не проморгал «Кайе дю синема». Ведь в ближайшем номере кто-то, мне не известный, написал слова, отметившие меня каленым железом: «Клод Лелуш… Хорошенько запомните это имя. Больше вы не услышите его никогда». Вместо критики мой фильм удостоился лишь этих трех строчек. Обладай я хоть малейшим здравым смыслом, я забросил бы свою камеру в дальний ящик и поискал бы себе «настоящую» профессию но здравый смысл не в моем характере.
Несмотря на нанесенное мне откровенное оскорбление, я показываю мой фильм в парижском Институте художественного и экспериментального кино. Я первый удивлен тем, какой прием он там встретил. Некий Морис Лемэтр,[1]1
Морис Лемэтр (настоящее имя Морис Бисмют) – французский кинорежиссер и писатель. Родился в Париже в 1926 г. (Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, примеч. автора.)
[Закрыть] литератор, счел «Человеческую сущность» «интересным» фильмом. Его анализ даже выявил нечто такое, что от меня ускользнуло.[2]2
Леттризм – поэтическая школа, основанная в 1945 г. Изидором Изу, занимается звучанием и графикой самих букв, а не смыслом слов. Учитывая это, можно понять интерес Мориса Лемэтра к моему фильму.
[Закрыть] На основании этого положительного отзыва Институт решил включить мой фильм в программу экспериментального кинотеатра на улице Комартен. Он шел там неделю, в течение которой в зале оказывалось десятка два, не более, зрителей; вероятно, их туда загонял дождь. Фильм вскоре перестали показывать, сняли с афиши, приговорили к погребению в его металлическом гробу.
Однако… Через два дня телефонный звонок дал авантюре новый импульс. Человека, который мне звонил, звали Бронберже.[3]3
Бронберже родился в Париже 29 июля 1905 г., умер в Париже 17 ноября 1990 г.
[Закрыть] Во французском кино он был тем, кем для Голливуда в его героическую эпоху были Дэррил Занук[4]4
Дэррил Фрэнсис Занук – американский актер, продюсер и сценарист. Родился в г. Омахо, штат Небраска (США) 5 сентября 1902 г., умер в Палм Спрингсе, Калифорния, 22 декабря 1979 г. Основатель киностудии «XX век Фокс».
[Закрыть] или Луи Б. Мейер[5]5
Луи Б. Мейер (Елиезер Бёрт Мейер) – американский продюсер, родился 4 июля 1885 г. в Демре (Литва), умер в Лос-Анджелесе, Калифорния, 29 октября 1957 г. Соучредитель и сопрезидент компании «Метро Голдвин Мейер» вместе с Сэмуэлем Голдвиным (Шмуэль Гельбфиш, родился в Варшаве (Польша) 27 августа 1882 г., умер в Беверли Хиллз, Калифорния, 31 января 1974 г.).
[Закрыть] Продюсер Ренуара, Рене Клера, Бюнюэля, Л'Эрбье, первых фильмов Александра Астрюка, Алена Рене, Франсуа Трюффо был просто-напросто Продюсером в полном смысле слова. Он сообщил мне, что смотрел мой фильм, а это уже само по себе было поразительной новостью. Он не скрыл от меня, что нашел фильм неудачным (противоположное было бы куда более ошеломляющим), но, по егo мнению, все-таки сумел разглядеть в «Человеческой сущности» кое-какие достоинства. Отдельные планы даже навели его на мысль, что я не совсем лишен таланта. Короче, он считает меня способным поставить другой фильм. Бронберже предлагает мне зайти к нему в офис. Я бросаюсь туда. Там меня ждал ушат холодной воды, когда знаменитый продюсер предложил мне урезать мой фильм, чтобы сохранить самое лучшее. То, что он называет «лучшим», после склейки не превысит размера короткометражки. Но зато она будет «маленьким шедевром», уверяет он. Меня возмущает перспектива увидеть мой фильм на обрезном станке, и я категорически отвергаю это предложение. Бронберже, понимающий пылкость моей молодости, на меня не сердится. Я же открываю в нем человека, свободного от предрассудков, способного противостоять враждебным ветрам и брать ответственность за свои мимолетные увлечения. Эта благожелательность по отношению ко мне не мешает ему быть откровенным и предупредить меня, что в течение долгих лет мне, словно клеймо Позора, придется носить на своем имени тот вечер в Синематеке.
– Если бы вы показали мне ваш фильм раньше, – сказал он, – я бы вам категорически отсоветовал демонстрировать его в таком виде. Вам долго придется приходить в себя. Отныне вам приклеили ярлык, вас упрятали в ящик, из которого вам будет практически невозможно выбраться.
Но за несколько секунд до того, как я окончательно пал духом, он предсказывает, что именно эта неудача придаст мне силу.
– Силу, которая, может быть, позволит вам делать иные фильмы, – говорит он. – Вся ваша жизнь уйдет на то, что вы будете расплачиваться с интеллигенцией за этот катастрофический показ. Но именно это заставит вас двигаться вперед.
В заключение он протягивает мне ключи от рая:
– Я был бы рад работать с вами.
Эта фраза перевернула мою жизнь.
Вопреки тому, что Пьер Бронберже высказал мне о «Человеческой сущности», вопреки уважению и восхищению, какие он у меня вызывает, я, несмотря на его мнение, упорно, любой ценой хочу найти прокатчика моему фильму. Мной движет не только гордость: «Человеческая сущность» поглотила то немногое, чем я располагал, и оставила меня в долгах. Выход фильма на экран, может быть, помог бы мне их выплатить. Я уже безуспешно попытался обобрать столицу. Теперь необходимо обратить взор на заграницу. Фестиваль вроде Венецианского, например, представлял собой еще невозделанное поле, имело смысл отправиться туда на охоту за прокатчиками. Фестиваль открывался через несколько дней. Все мое состояние заключалось в стареньком «Аронде»[6]6
«Аронд» – закругленный спереди и сзади автомобиль, который в то время выпускала фирма «Симка».
[Закрыть] и роликах моего фильма. Денег же я взял ровно столько, чтобы их хватило на бензин до Венеции. Ко времени отъезда мне даже не удалось найти друга, чтобы тот морально поддержал меня в этой экспедиции.
Приехав, я обосновался в единственном отеле, который был мне по карману, – в кемпинге Венеции! Оставалось найти зал, где можно было бы принять иностранных кинопрокатчиков. Они, я в этом не сомневался, толпой хлынут на просмотр. В конце концов я отыскал догадливого человека, киномеханика одного из крохотных кинотеатров города дожей. За крайне скромную сумму он согласился устроить один-единственный сеанс моего фильма, который должен был состояться на следующий день, вечером, между семнадцатью и девятнадцатью часами.
Ночь я провел в моей палатке, от руки написав несколько сотен; приглашений. Утром, отдав мои последние лиры портье отеля, где остановились VIP, я добился обещания, что приглашения будут им вручены. В семнадцать часов я томился ожиданием перед дверью в «мой» зал, готовый изложить все мыслимые доводы, чтобы заинтересовать кинораспространителей, которые придут. Время шло, но никто не появлялся. Я никак не мог в это поверить. Мой сеанс тем не менее должен был состояться вне времени конкурсных просмотров и других официальных мероприятий. Если бы сияло солнце, я утешался бы тем, что убеждал себя: все на пляже… Однако погода стояла безнадежно пасмурная. Киномеханик готовился отменить сеанс. Я умолял его потерпеть еще минут пять, на тот случай, если… И вдруг чудо свершилось. Явился спаситель с моим приглашением в руке. Я встречаю его как главу государства, прибывшего с официальным визитом. По его акценту я догадываюсь, что это бельгиец. В свой черед, я представляюсь как режиссер, продюсер и исполнитель главной роли фильма. Кажется, я читаю легкое изумление на лице моего «клиента», который, вероятно, ожидал, что его примет пресс-атташе. Я усаживаю его возможно удобнее и подаю киномеханику знак начинать. Я охвачен синдромом «Перретта и горшок с молоком». И мысленно уже вижу, как мой фильм с успехом идет в Брюсселе. С этой минуты я снова могу надеяться на самое лучшее. Страну за страной мой фильм обойдет весь мир. Возвращение его на родину будет просто-напросто триумфальным… Мое сердце бьется так сильно, как будто в зале сидят две тысячи человек. Чтобы убить время, я выхожу на улицу и иду в «Эксцельсиор», где несколько минут рассматриваю фотографии кинозвезд. Потом, не в силах сдержаться, я возвращаюсь украдкой следить за поведением моего бельгийского «друга». Я с ужасом обнаруживаю, что в зале горит свет, а показ прекращен. Я бросаюсь в кабину киномеханика, который сообщает, что мой единственный зритель покинул зал через четверть часа.
На сей раз это тупик. Тем не менее мне еще остается проделать путь до Парижа. Я складываю свои ролики в «Аронд» и вдруг сознаю, что мне нечем будет заплатить за бензин на обратную дорогу. Лишь ради того, чтобы не быть одному в этом горе, я беру с собой встреченную вечером в кемпинге девушку, которая едет в ту же сторону. Мои ресурсы даже не позволяют мне угостить ее бутербродом. По дороге мы останавливаемся, чтобы наворовать початков кукурузы, которые грызем сырами. В пути мы пытались завязать любовную интрижку, но сердце к этому не лежало. Я пребывал в глубоком отчаянии. Это возвращение в Париж было моим отступлением из России, крахом моих мечтаний, моих надежд… концом всего. Унижением, венчавшим все остальные оскорбления: даже моя спутница ни на секунду не верила, что я кинорежиссер. Правда, в двадцать два года я выглядел на шестнадцать. Напрасно я показывал ей бобины с моим фильмом, она никак не хотела мне верить В ее глазах я выглядел лишь как юный курьер, ответственней за их перевозку.
Хотя и озаренный моей встречей с Пьером Бронберже, 1960 год от начала до конца был черным годом. «Человеческая сущность» принесла мне только ряд унижений и провалов: провал у зрителей, провал у критиков, коммерческий провал. Недолго я думал, прежде чем понять, что установил своеобразный рекорд, сумев снять самый плохой фильм в истории кинематографа. Мне не удалось избежать ни одной из ошибок, характерных для неопытных кинорежиссеров. Во-первых, той, что заключается в желании выразить слишком многое. Во-вторых, находясь одновременно и перед камерой, и за камерой, я делал глупость за глупостью. В конце концов, я уничтожил фильм, включая копии и негатив. Я страшно на себя зол. Я в бешенстве оттого, что ошибся, пусть даже искренне. Как я ненавижу ту искренность, из-за которой сбился на самый худший из возможных путей. Кажется, я превратился в злейшего врага самого себя. И этот разрушительный поступок, я думаю, и продиктовала мне ненависть, направленная на себя самого, желание причинить себе боль, наказать себя за то, кем я стал. Наверное, я был не прав, потому что в определенном смысле «Человеческой сущности» я обязан всем. Для меня этот фильм остался величайшей в мире школой кино. Он научил меня очень многому. Он смирил, успокоил меня, заставил меня стараться понимать, анализировать. Я знаю, что он, несмотря на его исчезновение, останется потрясающим поводом для раздумий. И станет частью того фундамента, на котором будет выстроена фирма «Фильмы 13».