355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клер Галлуа » Шито белыми нитками » Текст книги (страница 1)
Шито белыми нитками
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:10

Текст книги "Шито белыми нитками"


Автор книги: Клер Галлуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Клер Галлуа
Шито белыми нитками

Я полюбила Клер июльским воскресеньем. С тех пор она часто приходит ночью к моей постели. Стоит неподвижно, прижимая к груди скрещенные руки, словно ей холодно. Когда я открываю глаза, она смотрит на меня сквозь завесу темно-рыжих волос, падающих на лицо. Я лежу пе шевелясь. Я знаю, настанет день – и она уже не придет. Так мне сказали, и, пожалуй, это логично.

В то воскресенье нас за столом было шестеро. Папа, мама, Валери, Оливье, Шарль и я. В нашем доме так заведено, что, пока тебе не минет пятнадцати, ты пе имеешь права поднять за столом голос. А также пить вино и есть жареный картофель. Мама говорила о свадьбе Клер. Валери отвечала ей настороженным взглядом. Она считает, что о Клер нечего больше говорить. Мне бы хотелось любить маму так, как любит ее Клер. Сестры часто жаловались, что в детстве видели маму только ночью, когда, возвращаясь с бала (очевидно, стройная и задумчивая), она заходила к ним в спальню, в блестящем платье, в жемчугах и бриллиантах, которые папа каждый раз аккуратно запирал в сейф у себя в кабинете.

Знай я маму в то время, она бы и меня пленила. Но попробуй-ка попроси у мамы разрешения выйти из-за стола во время еды, она улыбнется и ответит:

– Если тебе и в самом деле так приспичило, что ж, иди, но помни: тебя ждет порка.

В то воскресенье, только-только подали жаркое с жареной картошкой и отдельно пюре для нас троих, младших, мне ужасно захотелось в одно местечко. Под столом залаял пес, где он валялся, разморенный полуденным солнцем. По воскресеньям псу разрешается лежать под столом, когда мы едим, в остальные дни мама говорит, что он натрясет блох на ковер. В окна столовой вдруг вторгся какой-то неожиданный звук, хруст гравия под велосипедными шинами. Папа встал, чтобы открыть ставни застеклен ной двери. В комнату ворвался ветер, и мы увидели хозяина местного кафе, запыхавшегося, багрового от езды по солнцепеку. Лицо у папы сразу запылало и стало серьезным – во сне я вижу его с салфеткой, повязанной вокруг шеи, – и таким же пылающим голосом он спросил, что случилось.

Надо сказать, что по воскресеньям почта у нас всегда закрыта. Тут они все бросились к папе, а я воспользовалась этим, чтобы сбегать в одно местечко, в конец коридора.

Вот там и настиг меня этот смех. Никогда прежде я не слышала, чтобы так смеялись. Словно они все с ума посходили. Словно какая-то шутка до того их развеселила, что им теперь и не остановиться. Я и сама не прочь похохотать, да разве за ними угонишься – вон как их разобрало. Это уж всегда так – уйдешь на минутку и обязательно что-нибудь произойдет. Я побежала, мне хотелось поскорее присоединиться к ним, а когда ворвалась в столовую, увидела, что они все сбились в кучу, вцепились друг в друга, и трясли головой, и кусали пальцы. Они толклись на месте, и тут уж было не разобрать, где чьи руки, спины. Лица были ярко залиты солнцем. Они плакали.

– Что произошло? – Я крикнула, чтобы они услышали. – Что случилось?

Наконец Валери обернулась, эта дылда вечно что-то из себя строит. Она сказала, стараясь тоном подчеркнуть свое презрение ко мне:

– С Клер произошел несчастный случай.

На сразу потемневших стенах завертелось светлое пятно, головокружительное солнечное колесо, оно стремительно уменьшалось. Через несколько секунд оно превратилось в сверкающий алмаз, маленький осколок солнца, и я поняла, что Клер умерла.

Как я молилась, чтобы кончилось наконец мое детство. Мама оторвала руки от папиных плеч, запрокинула лицо к небу, сказала незнакомым голосом:

– Прежде всего я хочу, чтобы мое дитя соборовалось.

Мама просто обожает это. Сама она уже соборовалась пять раз, при рождении каждого из нас, а в прошлом году чуть было не заставила соборовать Шарля, когда Оливье швырнул свой индейский нож и всадил его Шарлю прямо в горло. У Шарля лицо как у младенца, черты расплывчатые, невыразительные. Ему шесть лет, а он все еще ходит в детском костюмчике. Мальчик он не очень-то аккуратный и самостоятельный, поэтому мама считает, что проще отстегнуть перемычку на этом костюмчике или даже вообще ее не застегивать – это почти незаметно, – чем каждый раз возиться с лямками штанишек. Я вспомнила, как в прошлом году Шарль вернулся домой, с трудом переступая дрожащими ножками, поддерживая обеими руками подбородок, вспомнила, какой у него был оробелый, ошеломленный вид из-за своей раны. Сейчас, когда с Клер произошел несчастный случай, он забрался под стол и, сидя там на корточках, смотрел в пустоту с тем же, что и тогда, удивленным выражением. Я тоже присела на корточки рядом с ним, обняла его, и мы смотрели, как остальные мечутся и страдают. Шарль всегда очень пугается. Когда он чуточку успокоился, я шепнула ему на ухо:

– Клер умрет, маленький.

Он несколько раз энергично кивнул. Оливье вцепился в мамину талию, бил ее головой в живот, с ревом звал ее, словно очутился один в темноте. Мама схватила его на руки, осыпала поцелуями. Потом все станут говорить:

– Не будь Оливье, Вероника бы сошла с ума.

Вероника – это мама. Она никогда не наказывает Оливье, даже если на него пожаловаться.

Солнце на улице палило по-прежнему. Но теперь уже было все равно, будет в доме прохладно или нет. Стучали ставни, хлопали двери. Лицо у папы все больше багровело, он то и дело подносил руку к щекам, потом разглядывал ладонь, словно ждал, что на ней появится кровь. Мы с Шарлем еще глубже забились под стол. Мы слышали, как наверху, быстро и решительно ступая, ходит мама, слышали, как она, давая распоряжения Валери, поднимает голос до крика. Она готовила траурную одежду – на тот случай, если Клер умрет. Вот шаги ее направились к бывшей детской, где, с тех пор как мы выросли, помещалась бельевая и гардеробная. Я очень люблю эту комнату с маленькой ванной – теперь, когда садишься в нее, приходится поджимать ноги, чтобы вода покрыла тебя целиком, – с обоями, на которых изображены мельник, его сын и осел и от которых мы, каждый в свой черед, отклеивали и отрывали клочки в лунные вечера, когда не спалось. У своей кровати я нацарапала ножкой циркуля «Красный Нос». Так я называю свою сестру Валери, когда злюсь на нее. Ей делали пластическую операцию носа. Если смотреть против света, при ярком освещении кажется, что нос у нее из матового стекла. Я решила, если Клер и в самом деле умрет, никогда больше не называть Валери Красный Нос и ни с кем больше не ссориться. Валери вошла в столовую, чтобы принять гепатроль. У нее вечно бывают приступы печени. Пучок света лежал на ее лице, выхватывая губы и нос, казавшиеся совсем белыми. Когда она заметила под столом нас с Шарлем, она спохватилась и сказала:

– Мне все равно, пусть даже я разболеюсь, ведь Клер так страдает.

И, помолчав с минуту, добавила:

– Знаешь, – губы ее задрожали, а глаза закатились куда-то под лоб, и я уже поверила, что сейчас она совсем исчезнет, – знаешь, пусть бог возьмет мою жизнь в обмен на жизнь Клер.

Я чуть не задохнулась. И невольно крикнула:

– Дайте же ей умереть! Даже умереть спокойно здесь пе дадут, даже умереть!

Прибежала мама. Она обняла нас, глаза у пес были совсем бесцветные, она все твердила:

– Господи, господи… сохрани жизнь моей девочке. Даже если она искалечена, даже парализована, даже обезображена, только сохрани мою Клер в живых.

Она поднялась, во взгляде ее навсегда угасла какая-то частица прошлой жизни. Еще она сказала:

– От меня скрывают правду.

И тут забыла про нас.

У папы просто мания какая-то фотографировать. У него есть старенький «кодак» с камерой гармошкой, снимки получаются очень светлые, и на них мы всегда выглядим гораздо красивее, чем в жизни, – верно, потому, что папа ошибается в наводке на дальность, а скорее даже, потому, что он раз и навсегда нацелил аппарат в бесконечность. Когда мы все уже были одеты – братья в коричневых штанишках на лямках, в которых щеголяли еще прошлой зимой, мама в шляпке, которую обычно надевает на свадьбы, с лицом акварельных тонов под слоем машинально, но умело наложенной косметики, Валери в белом пикейном платье и черных лакированных туфлях на каблуках, напудренная до самых глаз, чтобы скрыть следы слез, – папа в очередной раз выстроил всех на ступеньках террасы.

Каждое лето он делает всегда один и тот же снимок. И еще отмечает карандашом на двери ванной комнаты, чтобы знать, насколько мы выросли. Шарль – 1 м 08, Оливье – 1 м 42, я – 1 м 57, Клер – 1 м 66, Валери – 1 м 70. Отныне к этим зарубкам мы уже не притронемся. Папа пожелал сейчас, чтобы между Валери и мной была пустая ступенька – ступенька Клер. На этом снимке головы у всех опущены. Мама умоляла его:

– Жером, ну Жером, поскорей, я хочу застать ее в живых.

Папа но переоделся. Он был в том же, что и за обедом, сером костюме, выглядевшем теперь чересчур светлым. Казалось, он ничего не слышит. Только белели суставы пальцев, обхвативших аппарат. Щелкнул затвор, и папа рухнул в шезлонг, голова его бессильно свесилась набок. Он заявил, что не сдвинется с места. Автомобили – это типичное орудие смерти. К своей машине он больше не подойдет. Или купит себе танк и будет давить подряд все машины, которые задавили Клер. Шарль смотрел на папу расширившимися глазами, и, хотя было жарко, у него начали лязгать зубы. Мамины руки повисли как плети, она вдруг вся как-то сникла. Поцеловала папу точно ребенка в щеку. И сказала:

– Может, ты немножко передохнешь? Приедешь попозже, когда почувствуешь себя лучше. Я просто не в силах тебя дожидаться.

А мне шепнула:

– Оставайся с папой. Следи, чтобы он не наделал глупостей.

Еще она поручила мне наши чемоданы, а сами они отправились на станцию пешком, мама и остальные трое.

Папа наконец решился. Мы уселись с ним вдвоем в огромный «пежо», кузов у него специально приспособлен для нашей семьи – два дополнительных откидных сиденья, – потому что обычно ехали мы пятеро детей, потом двое родителей, потом Анриетта и иногда бабушка. Жара обрушилась на папу. Он вздрагивал, жмурился, голова его падала на грудь, потом он снова ее вскидывал. Обычно, если поблизости не видно жандармов и мы с папой вдвоем, я держу руль, положив свои руки поверх папиных. Папа совсем оглох от слез. По щекам его тянулись блестящие дорожки вроде тех, что оставляет улитка. Ни разу еще я не видела, чтобы папа плакал. Я без конца твердила себе, что Клер умерла или умирает, но все равно ничего не чувствовала.

Мы ехали, катили мимо людей – одни пили оранжад, другие собирали цветы у обочины. По мне, так лучше бы произошло землетрясение или пожар – в общем, что-то вполне реальное. Иногда папина ладонь на миг ложилась на мою руку, но я поспешно убирала ее. Он снова сказал прерывающимся голосом, что хотел бы врезаться во все машины, задавить убийцу, который задавил Клер. Он стал чересчур резко обходить грузовик с прицепом, я смотрела на огромные двойные колеса высотой почти что с нашу машину, и тут папа снова весь как-то обмяк, закрыл лицо руками, шофер грузовика сигналил, сигналил, я видела сквозь ветровое стекло его пылающее лицо и знала, что огромные колеса втягивают нас, вот-вот сотрут в порошок. Я ждала уже, что мы погибнем, но папой внезапно овладел гнев. На станции обслуживания мы выпили кока-колу, папа собирался было показать заправщику телеграмму о Клер, но я потянула его за рукав. Больше за всю дорогу мы не обменялись друг с другом ни словом.

Мы приехали на огромную площадь, на тот перекресток, откуда начинается главная трасса, а немного отступя от шоссе, было не то кафе, не то ресторанчик с террасой и цветником. Напротив кафе стоял полицейский автобус с антенной и жандарм, который направлял поток машин в объезд. Вокруг автобуса – толпа, нам видны были только спины. Папа поставил машину у кафе, и мы вышли. Мы с папой крепко-крепко держались за руки, и все перед нами расступались, и у нас перехватывало дыхание, а потом мы увидели там, за этими людьми, жандарма со складным метром, который промерял асфальт.

Он выпрямился, держась за поясницу. У края асфальта, около скамьи под сенью платанов, был нарисован мелом распростертый силуэт – раскинутые руки, одна нога короткая, другая длинная, и кровь, повсюду кровь, лужицы и ручейки крови, даже в сточной канаве кровь, местами такая густая, что меловые линии прорезали в ней розовые желобки. Воздух весь дрожал от солнечных стрел, глаза невольно щурились, и было жарко до тошноты. Папа выпустил мою руку, все смотрели на нас, смотрели и смотрели нам прямо в лицо, даже когда мы зажмурились. Хозяйка кафе хотела увести меня, легонько подталкивая в спину, платье на ней было желтое, а губы намазаны слишком ярко. Какое было дело этой дурище до крови на мостовой – ведь это не ее кровь. Я сказала маминым тоном:

– Вы могли бы выплеснуть на дорогу ведро воды, раз знали, что приедут родные.

Папа обернулся. Жандармы стояли с похоронным видом. Мне хотелось выть. Я сжала папину руку, и мы выслушали объяснения жандармов. Тогда я ничего не запомнила, но с тех пор выучила это наизусть, потому что до самого суда папа сотни раз повторял нам мельчайшие подробности. Не выдержав, я потянула папу за рукав:

– Она жива?

– Да-да, – Папа был какой-то невнимательный, возбужденный.

И собаки запрыгали на солнцепеке, из окон машин торчали сачки для ловли бабочек, и люди на террасе кафе помешивали лед в бокалах с лимонадом. Мы поспешили сесть в машину.

Родильный дом, который держали монахини, стоял вроде бы на самой вершине холма. Не знаю, почему Клер отвезли именно туда. На пороге нас встретила молодая монашенка с ямочками на щеках. Она ласково посоветовала нам плакать тихонько, чтобы не расстраивать мамаш, которые только что произвели на свет божий младенчиков. Потом легко впорхнула в белый коридор, и складки ее платья взвихрились. Она сказала, что все сестры молятся о нас и что нашей Клер уже наверняка уготовано место в сонме ангелов. С великими предосторожностями монахиня открыла дверь в палату, сначала чуть ее приотворила, просунув внутрь свой чепец, потом с достоинством отступила, пропуская нас вперед.

Постель, где лежала Клер, тонула в полумраке. Я подумала, может, монахиня стоит за дверью, проверяя, не будем ли мы плакать слишком громко. Вскоре мы ужо различили лилии на ночном столике в банке из-под джема. Я слышала папино дыхание. В комнате от всего веяло каким-то неземным покоем. Клер лежала, вытянувшись на спине, руки сложены на груди. Совсем не похожая на прежнюю. Выглядела гораздо старше. Это была не на самом деле Клер. Из-под толстого слоя ваты, которая чепцом обхватывает голову, выбиваются пряди темно-рыжих волос, задубевшие, почти красные. Нос кажется совсем маленьким, верно, оттого, что подбородок и щеки распухли. Рот полуоткрыт, и зубы обнажены, словно в улыбке. Какие-то заледеневшие, синеватые зубы. Папа сказал: он рад, что мама не видела всего этого. Он всегда высказывается с запозданием, думаю, эти слова относились к той Клер, что была нарисована мелом на мостовой. Папа достал свой старенький «кодак» с камерой гармошкой ti оперся на спинку кровати, считая: раз, два, три, четыре, пять – для выдержки. Все, кто видели этот снимок, говорили папе про Клер комплименты.

И в самом деле, на смертном ложе Клер улыбается. Надеюсь, что это просто уголки губ у нее приподняты лицевыми мускулами, которые свело от удара, раздробившего ей затылок. На снимке Клер словно осушенная до дна чаша света и мрака.

Сделав снимок, папа поставил рядом с Клер единственный имевшийся в комнате стул и сел. Он протянул руку, будто хотел взять ее за локоть, но тут же отдернул, точно осмелился на какой-то безумный жест. Он взглянул на меня с упреком, и, поскольку я все больше заливалась краской, медленно проговорил:

– Подойди, моя девочка, поцелуй сестру.

Когда мне бывает страшно, я неспособна ослушаться. Я старательно обдумывала, куда бы мне поцеловать Клер, чтобы не причинить папе страданий. Ни в ее распухшие щеки. Ни в висок, который почти целиком был скрыт под слоем ваты. В лоб. Туда, где сохраняется нечто живое, начертанное на мраморе статуй.

Потом для меня потянулись бесконечные минуты страха. Во рту до того пересохло, словно я никогда больше не смогу плюнуть, и это будет длиться вечно.

Мама приехала вдвоем с Валери. Опа сделала крюк, чтобы завезти Оливье и Шарля к Анриетте. В Париже Анриетта когда-то всех нас поила молоком из бутылочки с соской, даже тетю Ребекку и маму, всех, кроме папы и бабушки. Мама бросилась к папе, как будто он был ее новообретенное дитя, они обнялись, потянулись приласкать друг друга, словно на пороге последнего безмолвия, вдохнули слезы, орошавшие их лица, отстранились на расстояние вытянутых рук, и вся эта драма, это одиночество растворились в их взгляде, и тогда, прижавшись друг к другу, объединенные общей тайной, они склонились над Клер; они искали себе прибежища над ее ложем, точно над колыбелью, и мама даже улыбнулась. Тут мы залились такими горючими слезами, что наши руки, плечи, лбы перемешались, и я любила всех, даже свою сестру Валери. А Клер лежала между нами, свежая, нежная, благоухающая эфиром, и мы нечаянно пошевелили ее, а монахиня сказала строго:

– Не притрагивайтесь к покойнице.

И все поспешно отступили. Мама выпрямилась последней. Она проговорила тихо, с мучительной нежностью:

– Она еще не закоченела…

Потом глаза ее расширились, и она добавила:

– Выйдите все. Я хочу в последний раз увидеть тело моей девочки.

Мне всегда стыдно за своих родителей. Сколько раз я мечтала быть как растение: высадили тебя в землю – и расти, и никого у тебя нет. За маму бывает ужасно неловко. Она не носит перчаток, лифчика, не закалывает волосы шпильками. По ее словам, ей ненавистно все, что сковывает. Если она встает среди ночи, то поднимает в ванной комнате ужасный шум. Когда ей случается нас наказывать, она потом просит прощения. Уж не знаешь, куда деваться. Она стоит перед тобой, и глаза у нее еще горячее и синее, чем обычно, и она говорит:

– Бедное мое дитя, у тебя скверная мать, нервная мать, мать, которая совсем вас не любит.

И смеется. Ну а мы вздыхаем. Часто она даже к обеду бывает неодета, слоняется по дому в кружевном пеньюаре с огромным декольте. За столом вдруг объявляет, что ей не хочется есть, она должна похудеть. А то еще изобретает себе всякие диеты – три дня подряд ест одни винные ягоды или рис, сваренный на воде, или швейцарский сыр – и злится по пустякам. Папа ворчит: пусть уж лучше она немножко пополнеет, лишь бы характером стала помягче. Тогда мама швыряет на стол салфетку и запирается в своей комнате. Через пять минут мы слышим, как она плачет. Я уверена, она нарочно плачет прямо у замочной скважины. Лицо у папы становится страдальческим, он не совсем уверенным топом велит кому-нибудь из нас пойти утешить маму. Обычно вызывается Клер. Клер безумно любит маму. Я видела, как мама хлестала ее мокрой тряпкой по щекам, а Клер даже не шелохнулась, глазом не моргнула, не пожаловалась. Тогда мама начинала рыдать и твердила, что Клер убивает ее. Клер – единственная, у кого мама никогда не просит прощения.

Мы с Валери, прислонясь к степе коридора, заложив руки за спину, ждали у двери палаты, где лежала Клер. Хотя мы и не смели сказать это вслух, мы прекрасно знали – и мама тоже знала, – что живая Клер не пожелала бы, чтобы ее вот так раздевали донага и разглядывали. Монашенки беспрестанно порхали перед нами. И все как одна, вылетая из-за поворота, подметали подолом радиатор в углу коридора. Они старались подбодрить нас красноречивыми жестами. А потом наступил час цветочных горшков.

Вдруг почти одновременно появились десятки мужчин с цветами. Эти цветы были предназначены пока что не для Клер. Мужчины открывали дверь за дверью, словно делали ходы при игре в гусек, и каждый раз в коридор врывался луч солнца, крик младенца, нежный щебет. Там, в палатах, все называли друг друга «миленькими».

Наконец распахнулась дверь палаты Клер. Штора на окне была теперь приподнята. В маминых глазах вспыхивали яркие искорки, словно она вдруг сделала какое-то неожиданное открытие. Лицо у Клер потемнело.

– Знаете, до чего глупо, – сказала мама, – у нее на лбу маленький прыщик, и я подумала, что надо бы приложить каломель.

Папа и мама будто гордятся, глядите, мол, как они привыкли к телу Клер. У папы снова начался тик, он беспрестанно подергивает бровями и обламывает кончики ногтей. Мама обняла меня и Валери. Она поклялась, что никогда больше не станет нас наказывать. А потом мы должны были поклясться ей, что никогда больше не сядем на велосипед. Клер задавили, когда она ехала на велосипеде. Значит, теперь за городом нас будут держать взаперти, намертво. Я спросила у мамы:

– И Оливье с Шарлем тоже больше не сядут на велосипед?

– Никто больше. Никогда. О! Господи! О! Клер!

С тех пор у мамы страх перед велосипедами. Когда она из машины замечает велосипедиста, едущего у самой обочины, она поднимает крик и крутит руль, который держит папа.

В палату снова проскользнула монашенка, оставив дверь приоткрытой, голову она склонила набок. Мама питает уважение к монахиням, она твердит, что им удалось со мной сладить. Ясное дело, не стану же я бунтовать в пансионе против их порядков: мне важно одно – поскорей вырасти.

Монахиня подошла к маме и что-то зашептала ей на ухо, мама с воплем вскочила, умоляя не отправлять в морг ее дочь. Потом стала наседать на папу:

– Жером, да предприми же что-нибудь.

Папа сказал, что в воскресенье ничего предпринять нельзя. Он машинально скреб себе шею, а монашенка, перебирая четки, сказала, что у них морг совсем особенный. Там только младенцы и молодая женщина одного с Клер возраста, девятнадцати лет. Мама и слушать не хотела, не хотела покидать Клер, хотела, чтобы Клер принадлежала ей, только ей, все дни и ночи, пока ее не предадут земле.

– Стало быть, послезавтра как раз четырнадцатое июля, – заметила монашка, – стало быть, самое раннее – это будет в четверг, стало быть, это поздновато. Уж не говоря о комнате, она ведь, знаете ли, занята…

В Крийоне в гостинице была заказана комната для Алена и Клер на вечер их свадьбы. Мама предложила монахине сделать какое-нибудь пожертвование на благотворительные дела. В эту минуту вошел мой бывший будущий зять, и все замолчали.

Ален всегда так нежно улыбался Клер. Ни разу мы не видели его подозрительным или гневным. Как утверждает мама, человека вообще нельзя узнать, пока он не скажет тебе: «дерьмо». Когда мама произносит это слово, делается как-то неловко. Чувствуешь, что она заставляет себя. Я ощущаю неловкость, когда она заставляет себя что-то делать. Как-то она позвала меня и Оливье, чтобы побеседовать с нами о сексуальных проблемах. Оливье корчился от смеха и попросил ее проиллюстрировать рассказ рисунками. Я предложила маме: пусть купит мне книжку на эту тему, больше мы к тому разговору не возвращались. Терпеть не могу, когда мне объясняют назначение различных органов моего тела. В один из вечеров Клер рыдая вышла из маминой комнаты.

– Ну да, непоправимое свершилось, нет у меня больше твоего приданого, этой святыни. – И она рыдала так, как одна только Клер умела рыдать или смеяться, или, раскинув руки, точно крылья, идти по гребню крыши загородного дома, или подражать крику совы, дуя в сложенные ладони. Я знаю, мама будет вспоминать обо всем этом. Будет терзаться угрызениями совести.

Мама лишь совсем недавно сделалась ласковой с Клер. Это произошло на Пасху, когда Клер вдруг стала такой красивой. Словно на нее обрушился целый поток света. Зубы, волосы, глаза, кожа – все в пей как бы озарилось. И все люди, все люди на улице и повсюду смотрели на нее и улыбались. Валери с каким-то ожесточением взялась объяснять причину новой красоты Клер. Пожимала плечами.

– Она нарочно напускает на лицо это выражение, чтобы привлекать молодых людей.

Вообще-то Валери не слишком ко мне пристает. Я, единственная в семье, осмеливаюсь залепить ей пощечину, Но поскольку я для этого недостаточно высокая, я жду, когда она сядет, или сама влезаю на стул, как только она забудет о нашей ссоре. Если я очень уж разозлюсь, я заявляю, что встану как-нибудь ночью и тресну изо всех сил по ее перекроенному носу. Я себя ненавижу и презираю за эту злость, но я знаю, по-настоящему доброй я буду только, когда дождусь своего – дождусь, пока вырасту, Мама не сразу заметила, что Клер стала такая красивая. Она по-прежнему раздражалась, прикладывала руку ко лбу, ну совсем как бабушка.

– Как я от тебя устала, Клер.

И смех Клер тотчас обрывался. Она смотрела на маму как-то грустно и выжидательно. Мама отворачивалась или же выходила из комнаты, так как вместе со смехом Клер исчезала причина для сетований. Ален тоже появился на Пасху. Он взглянул на Клер, и Клер сразу сделалась молчаливой. Мама превратила это в настоящее торжество. У Клер наконец-то появились новые платья. Прежде мама просто укорачивала для нее старые платья Валери. И Клер уже не послали ни в Швейцарию, ни в Англию, ни в Германию, ни еще в какую-нибудь страну, где мама находила семью, которая держала бы ее по вечерам взаперти. Клер теперь носила белые шерстяные брюки и амазонку, обшитую коричневым шпуром, для завтраков в «Поло де Багатель», изумрудную тупику для обедов у «Максима» или воздушный наряд из тюсора, чтобы отправиться на танцы с Аленом. Мама просто бесилась во время примерок, придиралась к портнихе:

– Да не подчеркивайте вы так у нее грудь!

– Я вовсе и не подчеркиваю, мадам, но куда же ее деть!

Портниха цедила слова сквозь зубы, во рту у нее было полно булавок, Клер слегка краснела, но глаза ее исподтишка смеялись. Ален просил у мамы ее руки. Не у папы. А папа только отшучивался – в этом семействе от него все скрывают. Ален целых два года был траппистом. Мама не желает, чтобы об этом говорили, а то у него могут быть неприятности. Папа говорит, что этот болван (то есть Ален) лишился таким образом места в банке у своего отца и что его брат (который менее глуп) сумел повернуть это к своей выгоде.

Мама возражает, что Ален, во всяком случае, пользуется доходами с капитала своей матушки и что потом, после смерти отца, банк перейдет к нему. Ален уверяет, что сразу же влюбился в Валери, в Клер и даже в меня. А выбрал он Клер, потому что она самая живая. Во время помолвки Клер Валери убежала на кухню поплакать. Мама, сдержанно улыбаясь, принимала поздравления – Ален как раз то, что нужно Клер, он сумеет ее укротить. Мама часто говорит о Клер, точно о молодой горячей лошадке с темно-рыжей гривой. Папа без конца пил шампанское, похлопывал по плечу своих коллег, офицеров Почетного легиона:

– Надо еще двух дочерей пристроить, старина! Не найдется ли у тебя сына их возраста?

Мама лягнула его под столом ногой, и папа, вскрикнув «ой», подскочил прямо как в кинокомедии. Анриетта сказала, что бриллиантовое кольцо Клер стоит самое меньшее двести пятьдесят тысяч.

Рука Клер казалась теперь еще меньше и бледнее, она прятала ее за спину. Я уверена, что для Клер Ален был явлением чересчур сложным. Когда она смотрела на него, она переставала смеяться. Медленно подходила, брала его руку в свои ладони, терлась лбом и носом о его плечо, совсем так, как жеребенок трется о стволы яблонь.

Ален появился в дверях палаты Клер в клинике, прижимая к груди целую охапку цветов. Он вошел, ни на кого не глядя, шагнул прямо к Клер и положил букет к ее ногам. Теперь вид у нее стал совсем мертвый. Губы Алена дрогнули. Он заключил в объятия маму, и она, закрыв глаза, несколько раз качнула головой. Он назвал ее «мамой». Потом обнял папу и назвал его «папой». Сложив руки на животе, монахиня взирала на нас с восхищением.

Мы долго стояли вокруг постели Клер, смотрели на нее гак, что казалось, вот-вот она зашевелится. От лилий исходил усыпляющий нежный аромат. Я послала в пространство по волнам молчания имя Клер, словно свистнула в папин свисток для собак. Дунешь туда тихонько, и Бобби за много километров от тебя услышит н возвращается. И так десятки раз. Клер… О! КЛЕР! Я думала о Клер, которая ехала на велосипеде, а за спиной ее по ветру развевались волосы. Она смеялась, и смех ее был полон солнца. Я думала о той приближающейся машине и о Клер, переброшенной через капот. О кричащей Клер, кричащей, а потом переставшей кричать. Кричала ли она?

В конце коридора я увидела монахиню, она укладывала марлю для компрессов на металлическую тележку.

– Что делали моей сестре?

Она только на секунду подняла глаза, очки ее блеснули на солнце.

– Да ничего, в сущности. Она умерла по дороге сюда.

– А зачем тогда вата вокруг головы?

Она ответила совсем как бабушка Красной Шапочки:

– Чтобы скрыть раны, дитя мое.

А были еще и другие раны там, под простыней? Монахиня сказала, словно о пустяке:

– Открытый перелом ноги и разрыв бедренной артерии.

– Она кричала?

– Да что вы! Она не успела.

Во всяком случае, Клер была не виновата. Жандарм сказал папе, что у нее было преимущество при движении.

Я почти совсем не знала Клер. Все эти годы я провела в пансионе. Приезжая домой, я сплю в ее комнате. Она побоялась меня разбудить. Оделась при закрытых ставнях. Натянула спортивную блузу и джинсы, потом долго причесывалась, откидывая назад голову, и волна волос с электрическим потрескиванием спускалась до самого пола. Она целый час накладывала на лицо косметику, улыбалась и напевала, как человек, который ждет какого-то события, потом подошла к моей кровати.

– Послушай-ка, ты, не притворяйся, что спишь. Скажешь папе, что я выбрала серебряные ложечки в форме ракушки.

И это все. Она не попрощалась, ничего не сказала. Уехала и умерла. Всех нас отвергла. Здорово нас провела. Зря она ждет, что я стану ее оплакивать. У Клер нет больше лица. Она утратила свои черты, как некое магическое заклинание, как заклятие. Мне хотелось бы стать такой же незнакомкой.

Ален отвез нас в Париж. Мама с папой остались около Клер. Из-за ветра мы все время жмурились. Солнце еще не зашло. Ален поднял откидной верх. Он вел машину и курил, левая его рука свисала наружу, и мы ехали медленно, словно на отдыхе. Валери сидела рядом с Аленом, на месте Клер.

Перед киоском, к крыше которого были прицеплены воздушные шары, Ален остановился и купил нам мороженое. Мы ели с серьезным видом, стоя у обочины, слизывали кончиком языка слой за слоем. От проносившихся мимо машин подол платья бился о ноги. Я три раза повторила про себя: Клер никогда больше не будет есть клубничное мороженое. А потом?

«А потом… ничего. Такое долгое потом…»

Иногда ночью Клер твердит это, думая, что я сплю, и говорит еще другое, и тихонько плачет, и громко смеется, а я боюсь, вдруг она догадается, что я проснулась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю