355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клапка Джером Джером » Большая коллекция рассказов » Текст книги (страница 24)
Большая коллекция рассказов
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:40

Текст книги "Большая коллекция рассказов"


Автор книги: Клапка Джером Джером



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

VI. ПОРТРЕТ

У меня была срочная работа, но я никак не мог приняться за нее. Чем сильнее теснила меня необходимость приняться за работу, тем упорнее я отлынивал от нее. Не раз садился я за письменный стол с твердым намерением взяться за дело; но, тщетно поборовшись с непокорной мыслью, не желавшей дать направить себя в известное русло, я хватался за книги и углублялся в них. Одно сознание, что надо мною тяготеет обязанность сделать то-то к такому-то сроку, тяготело надо мною как неумолимый рок, портило аппетит и сон, не давало нигде покоя, – словом, преследовало и мучило меня тяжелым кошмаром.

Наконец, почувствовав, что мне может помочь только полное уединение от всех столичных развлечений и соблазнов и ничем не нарушаемая тишина, я решил отправиться на время в йоркширские леса, где можно проходить целый день, не встретив ни одной человеческой души, не услышав ни одного голоса, кроме крика каравайки, где, лежа на пышной зеленой траве, слышишь биение земного пульса, трепет земного шара при его стремительном беге по небесному пространству.

И вот в одно прекрасное раннее утро торопливо, опасаясь, как бы кто-нибудь или что-нибудь не помешало мне, я уложил все необходимое в свой дорожный чемодан и к ночи уже находился в маленьком северном городишке, расположенном на границе больших, поросших вереском пустошей. На следующее же утро я сидел рядом с одноглазым возницей на примитивной тележке, запряженной пегой лошадкой. Одноглазый возница помахивал своим бичом над головой пегашки, которая добросовестно перебирала ногами и несла нас все дальше и дальше от железнодорожной линии – последней грани цивилизации в этой области. Все ближе и ближе надвигались замыкавшие ландшафт горы, пока наконец не обступили нас со всех сторон. Среди этих неподвижных громад только три живых существа – возница, я и лошадка – представляли незаметное движущееся пятнышко.

Поздно вечером я очутился в маленькой деревушке, раскинувшейся в треугольнике, образуемом горами. Этого глухого местечка не достигал даже телеграф, чтобы принести сюда отголосок шумного мира. Лишь изредка, раз в неделю, тут появлялся этот же одноглазый возница со своей смирной скотинкой и оставлял местному постоялому двору несколько писем и посылок, за которыми потом приходили адресаты, жившие в разбросанных кругом усадебках.

Посреди селения встречаются два быстрых горных ручья, плеск и журчание которых слышны днем и ночью, потому что тут и дни нисколько не шумнее ночей. Именно здесь и можно отдохнуть человеку, выведенному из душевного и умственного равновесия раздражающим шумом лихорадочной столичной суеты.

Мой одноглазый возница посоветовал мне искать приюта в доме некоей миссис Колмондли, вдовы, жившей вместе со своей единственной дочерью. Она сдавала туристам, изредка забиравшимся в этот мирный уголок, комнату со столом.

Маленький коттедж, полускрытый за розовыми кустами, имел очень поэтичный и приветливый вид. Я ожидал увидеть в нем полную, румяную, добродушную и приветливую хозяйку, а возле нее – молодую, розовощекую и лучезарную девушку. Но обманулся в своих ожиданиях.

Если самый коттедж был обставлен довольно уютно и даже с некоторым комфортом, то его обитательницы производили далеко не подкупающее впечатление. Старшая оказалась пожилой, высокой, тощей женщиной с морщинистым лицом и подслеповатыми, выцветшими глазами. Младшая же, тоже лет за сорок, с острыми чертами лица и кислым выражением, нисколько не отличалась от тех типичных старых дев, которыми кишмя кишат большие города и которые являются воплощенным протестом бесцельно прожитой молодости и разбитых грез.

Моя комната выходила на дорогу, змеившуюся между высотами, и также имела в себе все, чтобы чувствовать себя «как дома». Разложив свои книги, бумаги и письменные принадлежности на довольно большом столе, поставленном у открытого окна, я тотчас же после завтрака, на другой день по приезде, приготовился было работать.

Но не успел я приступить к делу, как взор мой случайно остановился на прижавшемся к боковой стене небольшом книжном шкафу, за стеклянной дверью которого виднелись книги. Эти книги притягивали меня магической силой. Я вскользь заметил их еще раньше, но почему-то тут же забыл про них. Теперь же они возбудили мое любопытство до такой степени, что я бросил перо, встал и подошел к шкафу.

В замке оказался маленький ключ. Я повернул его, дверка отворилась, и передо мною открылось несколько полок, плотно уставленных книгами в самых разнообразных переплетах и в одних пестрых бумажных обложках. Собрание было очень пестрое: рядом с томиками стихотворений известных поэтов ютились произведения авторов, о которых я никогда не слыхал, журналы за давно истекшие годы, «альбомы», «ежегодники», бульварные романы со «страшными» заглавиями и разные «чувствительные» повести. На верхней полке я заметил и «Ночные размышления» Юнга.

Поднявшись на цыпочки, я хотел достать именно Юнга, перечитывать которого всегда очень любил. Но книга была так плотно втиснута между другими, что я вместе с нею невольно выдернул и две-три соседние. Обдав меня облаком пыли, книги перелетели через мою голову и упали на пол. При этом из одной книги выскочил и ударился о стул какой-то предмет, оказавшийся небольшим, написанным акварельными красками портретом в черной деревянной рамке. С целью получше рассмотреть портрет я поднес его к окну. Он изображал молодую девушку в старомодных локонах и в старинного же покроя платье. Так причесывались и одевались наши бабушки в половине девятнадцатого столетия. Личико девушки поражало той красотой, которая в наши дни тоже отошла в область преданий, потому что нет уже тех условий, которые благоприятствуют развитию такой красоты. Большие темные глаза мягко смотрели из-под пышных ресниц, прелестно оформленные пунцовые губки, казалось, готовы были приветствовать каждого милой улыбкой, но вместе с тем возле них таилась и печаль; должно быть, художник уловил своим проникновенным оком тень надвигавшегося на эту юную красоту безутешного горя и своей мастерской кистью сумел закрепить эту тень.

Удивляясь, почему этот великолепно выполненный портрет, который мог служить украшением любой комнаты, оставался в таком пренебрежении, я сунул его обратно в одну из выпавших книг, куда он был вложен и, по-видимому, забыт несколько десятков лет тому назад, поставил книгу на место и снова взял в руки перо.

И все же не мог настроить своих мыслей на должный лад. Теперь мне мешал только что виденный портрет, так и носившийся передо мною, куда и на что бы я ни посмотрел. Я не из фантазеров, а веселая комедия, которую я собирался написать по заказу, была совсем не такого рода, чтобы мне было необходимо впадать в мечтательное настроение.

Особенно скверно стало вечером. Маленькая лампа, данная мне младшей хозяйкой – старшая весь день только и делала, что дремала в своем глубоком кресле или грелась перед огнем, несмотря на июньское солнце, – освещала лишь стол и ближайшее к нему пространство, оставляя другие части комнаты в полумраке; мне казалось, что вокруг меня шевелятся тени. Как-то невольно я взглянул в дальний угол, где стояло другое старинное кресло, обитое какой-то светлой материей с крупными красными цветами, и готов был поклясться, что в этом кресле сидит та самая молодая особа, портрет которой почему-то так глубоко поразил мое воображение. Она была в выцветшем лиловом платье, отделанном густыми кружевными оборками, и держала сложенными на коленях маленькие, белые и прозрачные руки поразительно красивой формы. Это было тем удивительнее, что портрет был поясной, так что это видение не было, собственно, воспроизведением одного виденного, что иногда замечается в подобных случаях.

На следующий день, отлично выспавшись, я находился, что говорится, вполне «в норме», и моя немилая работа наладилась как нельзя лучше. Но лишь только наступил вечер, я вдруг вспомнил о портрете. Он так заинтересовал меня, что я достал его из шкафа и снова углубился в его рассматривание. На этот раз меня осенило воспоминание, что я когда-то знал это прекрасное и трогательное лицо, но где и как – не мог вспомнить. Мне было ясно одно, что я не только встречался с этой девушкой или молодой женщиной – скорее первое, – но и говорил с нею. Портрет улыбался мне, словно шутливо журил меня за забывчивость. Я сунул его назад на полку и принялся ломать себе голову, чтобы заставить ее выдать мне таившиеся в ней отпечатки прошлого, но ничего не получалось. Я припоминал только, что много лет тому назад встречался с этой особой где-то за городом, и мы говорили с ней о самых обыденных вещах. Вокруг этой смутной картины носился запах распустившихся роз и звучали песни жниц. Но потом я никогда больше не встречался с этой милой девушкой, так что самое воспоминание о ней могло совершенно изгладиться у меня из памяти.

Вошла хозяйка – младшая – и стала накрывать мне ужин. Пользуясь этим, я равнодушным тоном осведомился у нее, много ли бывает летом путешественников в этой деревне.

– О, очень немного, – ответила она. – Но все-таки кое-кто нас посещает, как вот, например, сделали вы, узнав, что здесь тихо и такой прекрасный воздух. Некоторые приезжие иногда гостят месяца по два. Мы живем здесь не очень давно, всего двадцать семь лет. Раньше, когда был жив мой отец, у нас была большая ферма. После его смерти нам пришлось ее продать, и мы переселились сюда, приобретя этот маленький коттедж, который тогда продавался.

Опасаясь, как бы моя собеседница не пустилась в долгие и слезливые рассуждения о прошлом, ничуть меня не интересовавшем, я поспешил сесть за стол и оборвать разговор. То, что мне хотелось узнать, я не узнал, а расспрашивать прямо я не желал. Это казалось мне нарушением покоя умершего оригинала с которого был сделан портрет (я почему-то думал, что девушка, изображенная на нем, непременно должна была давно уйти из этого мира).

На третий день, в воскресенье вечером, я ходил гулять по окрестностям и возвратился домой уже в сумерках. Моя комедия отлично подвигалось у меня в голове. Во время ходьбы я придумал последнее действие с такими комичными положениями, что сам про себя весело хохотал над ними. Вдруг, проходя мимо окна своей комнаты, чтобы войти на крыльцо, находившееся по другую сторону дома, я увидел в нем то милое девичье личико, которое стало мне так дорого. За мелким переплетом стекол отчетливо обрисовывалась вся фигура девушки, в том же полинялом лиловом платье с кружевами и со сложенными на груди красивыми руками, такая, какой она привиделась мне в первый раз в углу комнаты, в кресле. Разница была лишь в том, что тогда, сообразно ее сидячему положению, руки девушки были на коленях, а теперь покоились на груди; сама же девушка стояла у окна, и ее глаза были пристально устремлены на дорогу, вившуюся между отдельными усадьбами деревушки и терявшуюся в горах. В этих темных глазах было такое задумчивое и печальное выражение, что у меня от жалости замерло сердце. Я остановился как очарованный и смотрел сквозь ветви отделявшего меня от окна розового куста до тех пор, пока прелестное видение не отошло в глубь комнаты и не скрылось в темноте.

Я поспешил в эту комнату, но она была пуста; я повысил голос и спросил, кто тут. Но мне ответила одна мертвая тишина. Мною овладело опасение, что у меня начинаются галлюцинации. Между тем все происходившее очень просто можно было объяснить тем, что моя мысль, хотя и против моей воли, была занята интересным портретом; но правда, в данное время я совсем и не думал о нем, занятый работой моего воображения. Я всячески старался отогнать от себя навязчивое «наваждение», но ничто не помогало, а следующий случай даже усилил его. Перед тем как лечь спать, я достал из шкафа одну из старых книг и уселся с нею под лампой. Книга оказалась сборником стихотворений неведомого поэта. Видимо, эти стихи старого сентиментального пошиба, много раз перечитывались. Некоторые особенно мелодраматические места были подчеркнуты карандашом и на полях высказывалось одобрение им, как это часто делалось раньше, да и делается некоторыми чувствительными читательницами и теперь, потому что, что бы ни говорили циники с Флит-стрит, человеческое сердце вовсе не настолько окаменело за последние десятилетия, как это мерещится им. Особенною симпатией владелицы книги пользовалось одно из стихотворений о том, как уезжает милый, покидая в слезах свою милую. Оно было написано в таком наивном тоне и, в сущности, так плохо, что при других обстоятельствах возбудило бы во мне только веселость и насмешки. Но, читая его в связи с теми трогательными примечаниями, которыми были исписаны вокруг него поля, я чувствовал нечто другое, вовсе не желание смеяться. Я понял, что в этом немудреном стихотворении заключалась вся история бывшей обладательницы этой книги, – история старая как мир, но вечно новая и тяжелая для того единственного сердца, которому приходится в первый раз переживать ее.

У меня не было никакого основания отождествлять владелицу этой книги с оригиналом портрета, за исключением разве соответствия между тонким и нервным почерком первой и такими же тонкими и подвижными чертами лица последнего. Но я инстинктивно почувствовал, что это одно и то же лицо, и я постепенно, шаг за шагом, решил проследить неизвестную мне историю жизни моей давнишней случайной знакомой.

Утром следующего дня, когда моя хозяйка убирала остатки моего завтрака, я снова попытался разузнать о том, что так заинтересовало меня.

– Если я уеду и забуду что-нибудь из своих книг, бумаг или вещей, то будьте добры переслать их мне по моему городскому адресу, который я вам оставлю, – начал я издалека. – Со мной это бывает. Я думаю, и с другими вашими жильцами случалось это, – добавил я как бы в свое оправдание и вместе с тем сам удивился грубой постановке своего вопроса, так явно выдававшего мою «заднюю» мысль.

– Нет, насколько могу припомнить, ни с кем из наших жильцов этого не случалось, – совершенно спокойно ответила хозяйка. – Только те вещи и остались у нас, которые принадлежали молодой леди, жившей у нас, и здесь же умершей.

– В этой комнате? – подхватил я.

– О нет, не в этой, собственно, комнате, – поспешила возразить хозяйка, видимо, пораженная моим взволнованным голосом. – Мы успели снести ее наверх, где она немного спустя и умерла. Она приехала сюда уже совершенно больная. Если бы мы знали это, то не пустили бы ее к себе. Люди избегают домов, в которых кто-нибудь умер, как будто есть такие дома, в которых никто никогда не умирал. И действительно, после того у нас никто не останавливался. Наверное, не остановились бы и вы, если бы знали, не так ли? И я, быть может, напрасно вам проговорилась, или вы, как писатель, чужды этих глупых предрассудков? – полувызывающе-полушутливо продолжала она.

– Совершенно чужд, – уверил я ее и поспешил спросить: – А у вас что-нибудь осталось после умершей?

– Только несколько книг и фотографии, да кое-какие вещи, какие обыкновенно берут с собой люди, едущие ненадолго в деревню. Ее родственники хотели прислать за этими вещами, но потом, наверное, забыли, потому что никто не являлся и никаких распоряжений относительно них мы не получали. Вот они и лежат у нас.

Собрав все со стола и повернувшись, чтобы уйти хозяйка прибавила:

– Это было давно, лет двадцать тому назад. Надеюсь, на вас это не произведет неприятного впечатления?

– Конечно, нет! – досадливо воскликнул я. – Я только так спросил.

Хозяйка ушла, а я задумался над вопросом, уж не правда ли то, что принято нами считать плодом одного невежественного суеверия или расстроенной фантазии? Два дня спустя мне пришлось сделать открытие, которое подтвердило многие из моих смутных догадок.

Роясь все в том же пыльном книжном шкафу, я нашел в одном из ящиков, вделанных в его нижнюю часть, среди груды растрепанных и разрозненных книг и тетрадок, дневник, переложенный множеством писем и спрессованных цветов. Страницы этого дневника были исписаны тем же тонким и неровным почерком, каким были испещрены и поля того томика стихотворений, о котором я уже говорил, но только не карандашом, а чернилами, побуревшими от времени, так же как и цветы, местами застилавшие пожелтевшие страницы бумаги. Жадный, как и всякий другой писатель, к «человеческим документам», я с чувством глубокого наслаждения принялся читать дневник, на обложке которого значился один из пятидесятых годов прошлого столетия.

То, что я читал, было совсем обыденной историей. Он был художником, как водится во всех такого рода историях. Она была сверстницей и товаришем его детских игр, и они любили друг друга бессознательно до того дня, когда вдруг поняли это и почувствовали, что они уж не дети.

Приведу некоторые отрывки из ее дневника.

«Мая 18-го. – Не знаю, что сказать, с чего начать. Крис любит меня. Я молилась Богу, чтобы быть достойной любви дорогого Криса, и потом танцевала в своей комнате босиком, чтобы не разбудить спящих внизу; танцевала от безумной радости. Он страстно целовал мои руки, потом обвил их вокруг своей шеи и принялся уверять, что это руки богини. После этого он опустился передо мною на колени и опять начал целовать мне руки. Теперь я сама целую их в те места, к которым прикасались его губы. Я радуюсь тому, что мои руки так хороши, как он уверяет. О Господи, как Ты добр ко мне! Помоги мне быть ему доброй и верной женой. Помоги мне никогда ни на одно мгновение не причинять ему никакого горя, даже малейшей неприятности. О, как бы я желала любить его так крепко и сильно, как никто никогда никого не любил еще на свете…»

И много, на десятках страниц, шел такой же прелестный вздор, который один в течение тысячелетий поддерживает в равновесии земной шар и не дает ему от ужаса перекувырнуться в пространстве.

Затем, через девять месяцев:

«Февраля 10-го. – Крис уехал сегодня поутру. При прощании он сунул мне в руки маленький пакет и сказал, что отдает мне самое дорогое, что у него есть. Я вскрыла пакет только тогда, когда осталась одна в своей комнате. В нем оказался мой собственный портрет, но только еще лучше меня самой. Он писал с меня этот портрет потихоньку и не хотел показывать мне самой, как я ни просила об этом. Напрасно только он сделал мне такое грустное лицо. Я целую свои губы на портрете, потому что он так любил целовать их на оригинале. О, дорогой мой! Много пройдет времени прежде, чем тебе можно будет опять целовать меня.

Он хорошо сделал, что решился, наконец, уехать. Несмотря на всю горесть разлуки с ним, я рада, что он уехал. Его талант не мог развиться в провинции, я это понимаю. Теперь он отправился в Париж и Рим, и там сделается великим. Даже здешний глупый народ понимает, что в нем искра Божия, и что этой искре нужно дать разгореться именно там, где веет свежий воздух, а не давать ей погаснуть в нашей глуши. Но, о боже мой, как долго, как страшно долго буду я лишена счастья видеть моего дорогого, мое счастье, мое божество!..»

По поводу каждого письма, полученного от него, следуют десятки страниц сердечных, восторженных излияний; но эти письма становятся все более короткими и холодными, и в словах дневника проскальзывает все усиливающаяся тревога, не высказываемая, однако, прямо.

«Марта 12-го. – Прошло шесть недель, а письма от Криса нет. Между тем я так жажду хоть одной строчки от него. Последнее его письмо я исцеловала до такой степени, что оно превратилось в лоскутки. Надеюсь, что он будет писать почаще, когда попадет в Лондон. Я знаю, что он усиленно работает, и с моей стороны прямо грех требовать, чтобы он писал чаще. Конечно, будь я на его месте, я не стала бы спать ночи напролет и все-таки часто писала бы ему. Но, очевидно, мужчины тверже нас, женщин… О Господи! помоги мне, поддержи меня, если случится что-нибудь такое… Ах, да что это сегодня со мной? Я начинаю сходить с ума! Чего это я так тревожусь? Ведь Крис всегда был такой неаккуратный и небрежный… Я накажу его за это, когда он вернется; но, конечно, не очень жестоко…»

Хотя письма от Кристиана продолжают приходить, судя по возрастающей горечи и тревоге записей в дневнике (многих писем не сохранилось, поэтому я не мог судить непосредственно об их качестве), в них мало утешительного. Страницы дневника все чаще и чаще заливаются потоками слез, от которых расплываются чернила, так что местами совсем нельзя прочесть написанного.

Проходит несколько месяцев, и в тетрадь уже более твердым и ясным почерком заносится следующая запись: «Все кончено. И я рада, что кончилось. Я написала ему, что отказываюсь от него, что перестала любить его, и что поэтому нам лучше освободить друг друга от напрасных клятв в вечной любви. Так гораздо лучше. Если бы я не сделала так, то могла бы дождаться, что он сам попросит меня об этом, а я знаю, как было бы трудно ему первому сказать об окончательном разрыве. Он всегда был такой деликатный. Теперь он со спокойной совестью может жениться на той и никогда не узнает, как я страдала. Я понимаю, что она ему более подходит, чем я. Надеюсь, что он будет с нею счастлив. Думаю, что я избрала правильный путь…»

На следующей странице запись еще более твердым почерком; писалось с сильным нажимом пера, чуть не прорезавшим бумагу:

«Зачем я лгу самой себе? Ведь я ненавижу ее! Я бы убила ее, если бы могла. Надеюсь, она сделает его несчастным, так что он возненавидит ее так же, как ненавижу я, и она умрет от его ненависти и презрения… Ах, зачем я послала ему то ужасное, лживое письмо! Он покажет ей это письмо, и она будет смотреть через это письмо на меня и осмеивать меня. Я могла бы заставить его сдержать слово, данное мне. Он не решился бы сам изменить ему…

Я забочусь не о поддержании своего женского достоинства и права: это ведь одни пустые слова; пусть думают и говорят обо мне, что угодно. Мне нужно одно: его любовь, его ласки, его поцелуи и объятья. Он мой. Он когда-то любил меня, одну меня. Я отказалась от него только потому, что мне казалось интересным разыграть из себя святую. Но это была ложь. Лучше мне быть дурной, лишь бы удержать его любовь. Зачем я обманула самое себя? Ведь он мне необходим, как воздух, без которого я не могу дышать. Мне ничего не нужно, кроме его любви, его поцелуев…»

Еще несколько таких строк, а потом:

«Боже мой! что я пишу? Неужели у меня нет стыда, нет самолюбия, нет силы воли?.. О Господи, помоги мне!..»

На этом дневник прерывается. Больше ни слова.

Некоторые из ее писем были подписаны «Крис», а другие полным именем: «Кристиан» и к этому имени была присоединена фамилия, которую я хорошо знал. Эта фамилия принадлежала одному известному художнику, руку которого я часто пожимал. Я вспомнил его довольно красивую, но суровую жену и его большой, холодный и неуютный дом-дворец в Кенсингтоне, походивший скорее на музей, в котором собраны художественные произведения, чем на жилое здание. И в этом доме-музее, где постоянно толклись чужие люди, сам хозяин, бледный, изможденный, вечно раздраженный и резкий на язык, ходил как один из случайных гостей, – не тех гостей, которые приходят повеселиться, а тех, которые своими посещениями отбывают неприятную повинность и не могут скрыть этого.

Рядом с этим измученным славою и богатством лицом вставало передо мною милое и трогательно печальное личико молодой девушки, оригинала портрета, и когда я взглянул в темный угол, она снова представилась мне в своем выцветшем лиловом платье с кружевами и смотрела на меня большими, мягкими и жалобными глазами.

Я встал, достал из шкафа портрет и хотел вынуть его из рамки, чтобы узнать имя оригинала, которое наверняка было написано на обороте. Ни в дневнике, ни в книгах я не находил этого имени; очевидно, девушка не любила его и избегала писать. Но как раз в эту минуту вошла хозяйка, неся скатерть и чайную посуду.

– Я доставал книги, – сказал я, указывая на шкаф, – и когда я вынимал их с верхней полки, на пол выпал вот этот миниатюрный портрет молодой особы. Лицо кажется мне знакомым, но я никак не могу припомнить, где я его видел. Может быть, вы знаете, кто это?

Хозяйка взяла у меня из рук портрет, и по ее давно поблекшему лицу, носившему еще слабые следы былой красоты, пробежал легкий румянец.

– Так вот где он оказался! – воскликнула она. – Странно, что мне никогда не приходило в голову искать его среди этих книг… Это мой портрет. Он много лет назад был списан с меня одним знакомым художником.

Я перевел глаза с портрета на эту женщину, стоявшую передо мною в легкой мгле надвигающегося вечера, и мне казалось, что я только теперь в первый раз увидел ее.

Конечно, это были те же черты, только сильно измененные временем; те же большие темные глаза, только запавшие глубоко в орбиты и потухшие от лет и слез.

– Да, да, полное сходство, – по возможности развязно проговорил я, стараясь скрыть свое смущение. – И как это я сразу не разглядел такого поразительного сходства?

Вскоре я покинул это тихое местечко, но история портрета произвела на меня такое впечатление, что я даже решился описать ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю