355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кит МакКарти » Пир плоти » Текст книги (страница 2)
Пир плоти
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:16

Текст книги "Пир плоти"


Автор книги: Кит МакКарти


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

Айзенменгер прошел по коридору до кабинета Гудпастчера, но и там не обнаружил следов чьего бы то ни было пребывания. Куда все подевались?

Стоя в дверях, он посмотрел в окно на восточный конец южного зала музея. Отсюда была видна только верхняя часть центрального помещения, соединявшего северное крыло с южным. Позже он вспоминал, каким блеклым и холодным показался ему зимний свет, в котором смутно вырисовывалась верхняя галерея с ее академической панорамой книжных корешков.

Уже тогда он почувствовал: что-то не так. Гудпастчер должен был работать в своем кабинете, а его помощники – Стефан, по крайней мере, – выполнять его указания. Что-то случилось, это было ясно даже без телефонного звонка Стефана. Некоторые вещи – не важно, какое значение они имели, – оставались непреложны. Работа в утренние часы относилась именно к их числу.

Айзенменгер прошел налево по коридору к следующей двери, которая вела в мастерскую. Именно в этом большом помещении изготавливали или чинили муляжи, обрабатывали новые экспонаты, снабжали их бирками и выполняли прочую рутинную работу. Мастерская тоже была заперта, и это было уж совсем ни на что не похоже.

Айзенменгеру оставалось только дойти до конца коридора и спуститься по лестнице в музей. Эта лестница была покрыта ковром – он никогда не мог понять почему. Ни в каких других служебных помещениях такой расточительности не наблюдалось.

Дверь внизу была отперта. Когда Айзенменгер толкнул ее, она тихонько скрипнула, но как раз в этом не было ничего необычного – она скрипела всегда.

* * *

Музей анатомии и патологии размещался в огромном здании, построенном в форме буквы «Н».Оно было высотой почти в три этажа, центр его крыши украшал стеклянный купол. Под куполом, в поперечном переходе, соединявшем два протяженных прямоугольных зала, был установлен монументальный, диаметром пять метров, круглый стол из полированного дуба, вокруг которого стояло двадцать четыре стула.

Два длинных зала тянулись параллельно друг другу с востока на запад. Именно здесь находилось большинство экспонатов, хотя они составляли лишь незначительную часть от общего фонда музея. Основная часть коллекции содержалась в хранилищах, куда можно было попасть через дверь в середине дальней стены южного зала. Из каждого угла обоих залов поднимались вверх железные винтовые лестницы с гладкими, выкрашенными черной краской ступенями. Наверху все лестницы соединялись галереей, опоясывающей музей по периметру. Стены галереи были сплошь заставлены стеллажами, на которых размещалось почти тридцать тысяч томов. Все окна в музее, за исключением кабинета Гудпастчера, находились в куполе или на потолке.

Здание музея было величественным сооружением, которое идеально соответствовало своему назначению. Гудпастчер, изучивший историю музея и проникшийся его духом, был готов при любой возможности прочитать лекцию об академической атмосфере заведения, ощущении истории, достойных и великих людях (в основном мужского пола), работавших в этих залах или постигавших здесь азы науки, и т. д. и т. п. всякому, кто соглашался его слушать. Впрочем, большинство из тех, кого Гудпастчер считал благодарными слушателями, лишь притворялись таковыми: чаще всего, стоило только Гудпастчеру завести свою песнь, живой интерес в собеседнике усыхал подобно конечности, которой перестали пользоваться.

Никто даже не пытался переделать Гудпастчера. Все его нервные окончания были направлены в одну сторону, сухожилия не сгибались, принципы, которые он исповедовал, не могла поколебать никакая человеческая сила, а его взгляд на мир, подобно телескопу, сосредоточивался на рассматриваемом объекте, многократно увеличивая его в размерах. С точки зрения Айзенменгера, все достоинства Гудпастчера пропадали даром, ибо Господь Бог (или кто там из высших существ был ответствен за появление этого маленького человека в маленьком мире) не позаботился наделить его чувством юмора – той смазкой, из-за отсутствия которой он постоянно раздражал всех вокруг. Очевидно, в лаборатории, где приспешники Всевышнего сконструировали Гудпастчера с его усами, перхотью, сухой жесткой кожей (желтизну которой было невозможно устранить никакими косметическими средствами) и изначально испорченным вкусом, не нашлось ни грамма иронии. Это не только погубило самого Гудпастчера, но и заставляло Айзенменгера постоянно ощущать чувство вины за то, что он не испытывает к нему ни малейшего сочувствия.

Большинство людей относились к Гудпастчеру либо с раздражением, либо с насмешкой – в зависимости от их взглядов на жизнь. Например, тот факт, что куратор, обращаясь к главе отделения гистопатологии Бэзилу Расселу, внушавшему всем благоговейный страх и искреннюю ненависть, так и не научился употреблять слово «профессор», изводил Рассела, словно гнойный нарыв в боку, и в то же время служил источником тихой радости для Айзенменгера.

Однако то, что Гудпастчер являлся идеальным куратором, не вызывало никаких сомнений. Он был беззаветно предан своему музею и, если бы ему только разрешили, с удовольствием переоборудовал бы одну из кладовок в спальню для себя и жены и провел бы остаток своих дней в этом ограниченном пространстве, заключавшем в себе все, что любил он сам и что любило его.

Наблюдая за Гудпастчером и разговаривая с ним, трудно было предположить наличие в его психике каких-то глубинных слоев, но однажды произошел инцидент, после которого Айзенменгер начал подозревать, что таковые все же существуют. В тот раз в музее неожиданно появилась жена Гудпастчера – коренастая женщина со сломанными искусственными зубами и огромным, растекавшимся во все стороны животом. Гудпастчер пришел в неописуемое волнение и заперся с женой в своем кабинете на целый час. Когда они наконец вышли оттуда, Гудпастчер попросил Айзенменгера отпустить его до конца дня из-за какого-то чрезвычайного происшествия с его приемным сыном. Айзенменгер, не подозревавший о существовании этого родственника, спросил, насколько это серьезно, и получил от крайне расстроенной миссис Гудпастчер ответ, что это очень серьезно. Когда он предложил им свою помощь, супруги переглянулись, и куратор решительно замотал головой. Вернувшись на следующий день, Гудпастчер категорически отказался отвечать на какие-либо вопросы, даже самые настойчивые. Таким образом, однажды куратор продемонстрировал, что отнюдь не является плоским подобием человека, а обладает еще и третьим измерением, однако тут же предпочел, чтобы все об этом поскорее забыли.

Через неделю Гудпастчер вновь приобрел свой обычный двухмерный вид, уйдя с головой в дела музея, и трудно было вообразить, что у него есть какая-то другая жизнь за музейными стенами. Вверенные ему экспонаты в глазах постороннего человека могли являть собой странное, если не шокирующее, зрелище, но Гудпастчер, вне всякого сомнения, смотрел на них иначе. Даже самые неприглядные экземпляры, каких здесь были сотни, с их опухолями, гематомами, нарывами и врожденными патологиями, вызывавшими у других либо похотливое любопытство, либо академический интерес, пробуждали в Гудпастчере чувство участия.

Если и существовало что-нибудь живущее и дышащее, что наиболее полно воплощало в себе самый дух музея, так это был Гудпастчер.

Но где же он находился в данный момент? И где был Стефан?

И тут Айзенменгер увидел это.

* * *

На что он первым делом обратил внимание? Впоследствии, когда он вспоминал этот момент, ему казалось, что он увидел все сразу. Но Айзенменгер сомневался, что так было на самом деле. Он подозревал, что человеческая память должна как-то упорядочивать реальные события и выстраивать их в логической последовательности.

Может быть, прежде всего он почувствовал запах? Со слабым, но вполне ощутимым привкусом загустевшей и высыхающей крови – признаком смерти? Запах ненавязчивый, но тем не менее передающий по нервной цепочке в глубинный центр эмоций – в лошадиную голову, что свернулась спиралью в самой надежной и укромной части височной доли мозга, – сигнал: смерть рядом.

Возможно, он кожей лица ощутил холод пустого пространства, мертвенное безразличие морга, которое наполняло сознание уверенностью, что данное место непригодно для жизни.

И еще был чуть слышен скулеж, доносившийся откуда-то издалека и отдававшийся от стен слабым эхом. Скорее это был даже не звук, а лишь его ничтожный, исчезающий отголосок.

Но ни одно из этих ощущений, будь оно первым, вторым или третьим, по своей силе не могло соперничать с тем, что увидели его глаза. Прежде всего глаза. Но как только Айзенменгер охватил умом картину, которая открылась его взору, все остальные образы тут же померкли, сметенные грозным дыханием Бога.

И все же…

И все же впоследствии ему казалось, что первая мысль, которая пришла ему в голову, когда взгляд его упал на идеальный круг огромного дубового стола, не была ни главной, ни даже второстепенной. Мысль была кощунственной.

«Она прекрасна…»

Она была около метра шестидесяти ростом, с короткими, выкрашенными хной волосами. Она смотрела в никуда своими темно-карими глазами. Это были мертвые глаза, уже подернутые пеленой, но все еще поразительно прекрасные.

Он не мог не признать, что даже в смерти – даже в такой смерти, как эта, – она сохранила свою красоту.

Он знал, кто это.

Он вспомнил, что видел ее раньше, но мысль эта оказалась хрупкой и мимолетной – ее тут же вытеснила вереница более сильных эмоций. Момент был неподходящий для того, чтобы вспоминать, где и когда он мог ее видеть.

Ее смерть затмила собой все остальное.

Она была полностью раздета и висела над круглым столом для совещаний – с того места, где он стоял, казалось, что над самой серединой. Ее шею стягивала бледно-красная веревка. На вид веревка казалась нейлоновой – хотя на таком расстоянии трудно было сказать точно, – а цвет ее, телесно-розовый в слабом зимнем свете, будто нарочно подчеркивал женственность и изящество девушки. Узел находился за ее левым ухом – то есть с той стороны, где стоял он. Из-за этого голова была повернута вправо и подбородок девушки оказался слегка задран.

Айзенменгер проследил взглядом до самого конца веревки. Он не ставил перед собой цель смотреть вверх – взгляд его непроизвольно скользнул с тела на узел, а уж оттуда к исходной точке.

Создавалось впечатление, что веревка уходит в бесконечность. Она поднималась над всеми демонстрационными витринами, над огромными лампами в круглых матовых плафонах, подвешенных на невероятно длинных цепях, над балконом, опоясывавшим верхнюю половину здания, и тянулась все дальше – туда, куда уже не достигал взгляд.

И тут Айзенменгер понял, что веревка свисает с высшей точки здания – огромного стеклянного купола. Он не только не видел, где она начинается, но и не мог понять, как ее туда прикрепили.

Стараясь не ступить в разлившиеся по ковру лужи крови, Айзенменгер осторожно сделал несколько шагов вперед.

Как это и бывает при удушении, лицо девушки слегка покраснело, глаза ее тоже были налиты кровью.

Он приблизился лишь на метр, но теперь все страшные детали выступили гораздо яснее, и зрелище стало поистине ужасным.

Ее тело было вскрыто сверху донизу. Кто-то разрезал его от гортани до самого лобка и раздвинул в стороны кожу, жировую ткань и мышцы, словно повар, разделывающий рождественского поросенка. Ее большие тяжелые груди свисали, как фалды пиджака с переполненными карманами; ребра, впервые выставленные на всеобщее обозрение, смущенно скалились в белой ухмылке.

Мало того: продольного разреза кому-то показалось недостаточно – перпендикулярно ему был сделан еще один, поперечный, шедший чуть выше пупка в обе стороны и огибавший бока. В результате разрезы образовывали крест, и две нижние половины уцелевшей кожи свисали, обнажив брюшную полость с серо-зелеными завитками тонкого кишечника.

Но и этим осквернение тела не исчерпывалось.

Кишечник, будь он в естественном состоянии, непосвященному может показаться скрученным как попало, безо всякого порядка, но на самом деле он закреплен в строго определенном положении. Часть его окутана диафрагмой и прижата ею к задней стенке брюшной полости, а все остальное подвешено более свободно на брыжейке, которая является ответвлением задней брюшины и служит своего рода привязью, дающей кишечнику возможность смещаться, но в разумных пределах.

Брыжейка тоже была разрезана – ничем иным нельзя было объяснить тот факт, что кишечник свисал кольцами до самого стола. Но разрез был сделан не аккуратно, как на операционном столе, а наспех, и лезвие, очевидно, зацепило какой-то большой кровеносный сосуд – аорту или нижнюю полую вену, а может быть, даже почки.

Поэтому кровь, вытекшая из внутренностей тускло поблескивавшими ручьями, образовывала нечто вроде фантастического фонтана слез в царстве обреченных. Большая часть крови стекла по ногам девушки на дубовый стол, спрятав его поверхность под своим вязким темно-красным слоем; однако на столе ей места не хватило, и какая-то ее часть перелилась на пол.

Айзенменгер как зачарованный долго смотрел на прекрасную молодую девушку, на это надругательство над природой, готическое по своему замыслу и театральное по исполнению, и в эти долгие минуты ничто – ни в музее, ни в остальном мире – для него не существовало.

Осмысление и анализ информации произошли в его сознании позже, сейчас же наблюдаемое им зрелище подавило все его мыслительные способности.

* * *

Он долго стоял, тупо глядя на это кровавое месиво и не видя вокруг себя ничего больше, пока его не отвлекли странные всхлипывающие звуки. Айзенменгер, повернув голову, заметил в конце зала какую-то фигуру, скрючившуюся наподобие зародыша. Всхлипывания звучали слабо, мягко, они не взывали о помощи, а, скорее, успокаивали, зато блеск глаз в полумраке был сверхъестественно ярким, как у порожденного больным воображением страшного мифического существа. Вглядевшись, Айзенменгер понял, кто это.

Либман – а это был он – прижался спиной к книжному шкафу. Он был совершенно раздавлен жутким зрелищем и смотрел на середину комнаты не отрываясь. Непонятно, как в таком состоянии он еще смог позвонить по телефону.

– Стефан?

Айзенменгеру пришлось обойти стороной кровавую лужу. Отвести взгляд от этого жертвенника, сооруженного в центральной точке музея, казалось ему чуть ли не святотатством.

– Стефан!

Никакой реакции, даже во взгляде.

Айзенменгер встал прямо перед ним, чувствуя себя невидимкой, потому что в глазах Либмана все еще отражалось воспоминание об увиденном.

– Стефан!

Он уже кричал во весь голос, но по-прежнему без малейшего результата. В каком-нибудь фильме Либмана непременно привели бы в чувство пощечиной, но в данный момент у Айзенменгера не было никакого желания прибегать к кинематографическим штампам. Он просто положил юноше руку на плечо и сразу почувствовал, что тот весь дрожит.

– Стефан! – произнес он тише, но глядя юноше прямо в лицо.

Айзенменгер встряхнул Либмана за плечи, ощутив ладонью грубую текстуру выцветшей спортивной рубашки Стефана Взгляд юноши наконец сфокусировался на Айзенменгере и уперся в колючую щетину на его подбородке.

– Ты меня слышишь, Стефан?

Юноша кивнул. На миг он еще раз посмотрел в центр зала, затем снова перевел взгляд на Айзенменгера.

– Давай поднимемся на второй этаж и присядем, хорошо?

Но хорошего было мало. Точнее, совсем не было. Дрожь Стефана усилилась, и глаза молодого человека расширились, в очередной раз обратившись к тому, что все еще находилось у Айзенменгера за спиной. Никакие силы не могли заставить Либмана сделать хотя бы шаг в ту сторону. Он опять прижался спиной к шкафу и принялся подвывать, исступленно мотая головой.

– Ну ладно, ладно.

Айзенменгер старался голосом успокоить юношу, и, похоже, ему это отчасти удалось. Обернувшись, он остановил взгляд на винтовой металлической лестнице, ведшей на балкон.

– Мы поднимемся на балкон. Обойдем это стороной. Можешь закрыть глаза, я тебя проведу. О'кей?

С минуту казалось, что даже этот маршрут станет для Либмана непосильным испытанием и Айзенменгеру придется оставить его здесь, чтобы самому добраться до телефона и вызвать полицию, но затем юноша, продолжая дрожать, едва заметно кивнул.

Держа Либмана за руку и чуть ли не подталкивая его, Айзенменгер поднялся по лестнице. Они медленно пошли вокруг зала по балкону, железный пол которого звенел под их ногами. Вести Либмана было все равно что толкать перед собой какое-нибудь не вполне разумное человекоподобное существо, которое никак не могло сообразить, что от него требуется. Глаза Либмана были закрыты, одной рукой он держался за перила, другая, схваченная Айзенменгером, была полностью расслаблена.

Когда они поравнялись с веревкой, Айзенменгер невольно остановил на ней взгляд. Отсюда, сверху, это зрелище выглядело еще ужаснее. В такой перспективе кровавая картина воспринималась гораздо более выпукло и ярко, во всей своей симметричной грандиозности и дьявольской театральности. Если бы в центре не висело человеческое тело, все это можно было бы назвать произведением искусства.

Неожиданно Стефан остановился и, отпрянув от металлических перил, прижался к окну кабинета Гудпастчера. Всхлипывания возобновились. Очевидно, он все-таки открыл глаза и, как назло, в тот самый момент, когда они с Айзенменгером проходили мимо повешенной. Лишь с большим трудом Айзенменгеру удалось протащить молодого человека вперед мимо тела. Когда оно наконец осталось позади, Стефан расслабился, и вести его стало легче. Да и Айзенменгер всю дорогу вполголоса успокаивал его. По другой винтовой лестнице, где уже ничто не тревожило взгляд, они спустились в нишу к двери, соединявшей конференц-зал с отделением патологии.

– С тобой все в порядке, Стефан? Юноша в ответ лишь судорожно кивнул.

– Мы поднимемся в твою комнату, а затем позвоним в полицию.

Кое-как Айзенменгер довел Либмана до маленького, довольно убогого и неприбранного помещения, служившего Стефану рабочим кабинетом, усадил юношу на стул и наконец вздохнул с облегчением. Он надеялся, что вдали от жуткого зрелища молодой человек придет в себя, но его ждало разочарование.

– Стефан?

Либман ничего не ответил. По его телу прошла новая волна дрожи, он закрыл лицо руками и заплакал. Айзенменгеру хотелось накричать на него, но он нашел в себе силы сдержаться.

– Стефан, ты сообщил об этом кому-нибудь еще? – участливо спросил он и вновь положил руку юноше на плечо. – Еще кто-нибудь знает об этом?

Довольно долго Либман никак не реагировал на вопрос, но в конце концов он поднял глаза на Айзенменгера и медленно покачал головой.

В кабинете Стефана имелся телефон – весь исцарапанный, щербатый и нуждавшийся в чистке, но работавший. Айзенменгер набрал три девятки.

Голос женщины, которой он сообщил об убийстве, звучал безо всякой заинтересованности, чуть ли не со скукой.

– Вы уверены? – переспросила она после короткой паузы.

(Черт его знает, может, это и в самом деле самоубийство?)

Там, в полиции, они, вероятно, были научены на собственном опыте и не горели желанием направлять наряд к какой-нибудь старушке, которая преставилась, подавившись собственной перхотью, а вовсе не пала от злодейской руки. Зачем лишний раз будоражить всю округу?

– Да, уверен. Я патологоанатом.

Если он надеялся, что эта информация пробьет стену равнодушия на том конце провода, то напрасно.

– Ваше имя?

– Айзенменгер. Доктор Айзенменгер.

– Где находится тело?

– В Музее анатомии и патологии, Медицинская школа святого Бенджамина.

– Не трогайте ничего до приезда полиции.

Либман между тем продолжал трястись, хорошо хоть плакать перестал. Айзенменгер подумал, что чай или кофе, возможно, приведут его в чувство, но среди припасов, имевшихся у помощников куратора, нашел только полбанки кофе со сливками, пустой чайник и три кружки, судя по всему никогда не мывшиеся, так что их содержимое вполне могло дать жизнь простейшим микроорганизмам. Айзенменгер наполнил чайник водой из-под крана и поставил его на огонь.

– У вас тут есть хоть что-то, что можно пить?

Никакого ответа.

– Стефан?

Задавать вопросы было бесполезно.

– Я схожу принесу чай в пакетиках.

Надолго оставлять юношу в одиночестве ему не хотелось, но он знал, что у Гудпастчера должен быть чай. Мысль о кураторе вернула Айзенменгера к вопросу о том, куда же тот, черт возьми, подевался. За три года, которые Айзенменгер прослужил в медицинской школе, тот лишь однажды опоздал на работу, да и то когда его жена едва не умерла от острого перитонита. В течение трех недель после этого куратор при каждой встрече рассыпался в извинениях, будто совершил непростительнейший проступок.

В кабинете Гудпастчера внимание Айзенменгера вновь привлекло открывавшееся из окна зрелище, и он с трудом заставил себя оторвать взгляд – как алкоголик, пригвожденный к месту появившейся из ниоткуда литровой бутылкой виски.

По всей вероятности, старик хранил чай и кофе на полке у самого входа – рядом с чайником, сахарницей и двумя чашками с чайными ложками на блюдцах. Все это содержалось в такой чистоте и идеальном порядке, что, несомненно, вызвало бы одобрительную улыбку у какого-нибудь ротного старшины. Интересно, не служил ли Гудпастчер в молодости в армии?

Как бы то ни было, но Айзенменгер не смог найти ничего, что можно было бы заварить в этом образцовом чайнике. Обшаривая многочисленные шкафы, ящики и прочие укромные места, он услышал, как кто-то стучится в дверь с улицы.

Спустившись и осторожно приоткрыв дверь, он увидел перед собой двух полисменов.

Айзенменгер перевидал на своем веку немало убийств. Ему доводилось осматривать трупы молодых и старых мужчин, жен, тетушек, матерей и дочерей, детей и подростков. Некоторые из них были еще свежими, другие успели разложиться почти до неузнаваемости, но никакое из этих тел не могло оставить равнодушными людей, занимавшихся ими по долгу службы. Бывало, рука смерти оставалась почти незаметной – тела сохраняли вид, которым наградил их Господь при жизни; часто они были изувечены – обезображены, изрешечены пулями, сожжены, изрублены на куски или даже оставлены без кожи, и их первоначальный облик можно было восстановить, лишь прибегнув к помощи воображения.

Однажды в присутствии Айзенменгера был обнаружен труп женщины, убитой ревнивым любовником. Тело было спрятано в шкафу под лестницей в доме ее матери. Убийца, молодой бухгалтер с сияющими глазами и обворожительной улыбкой, утром того злосчастного дня позвонил в дверь любовницы, держа наготове вместо букета цветов двадцатисантиметровый кухонный нож. Дверь открыла мать девушки, ставшая его первой жертвой.

Когда вечером глава семейства вернулся со службы и открыл только что выкрашенную голубой краской входную дверь, то чуть не упал, споткнувшись о труп жены. Дочери нигде не было видно, и все, включая ее отца и полицейских, были уверены, что та еще на работе. Эта уверенность растаяла, когда один из констеблей, роясь в шкафу среди тряпок, швабр, веревок и банок с «полиролем» и прочей бытовой химией, наткнулся на ее труп. Голова девушки была практически полностью отсечена от тела; орудие убийства валялось рядом. Лицо жертвы выражало не столько испуг, сколько удивление, будто она была шокирована столь дурными манерами своего убийцы.

В другой раз Айзенменгера вызвали в один из лесов в Суррее, где на месте разборки между двумя соперничавшими наркобандами осталось семь трупов. Перед смертью этих семерых пытали шилом для скота, после чего просто расстреляли из дробовика и сожгли. Известь не успела разъесть их лица, и все, что на них можно было прочитать, – это страх и усталость, но никак не удивление. Тут все произошло согласно принятым в этих кругах правилам. Действия и мотивы сторон всем были понятны. И благодаря тому, что жертвы знали, почему вынуждены терпеть все эти издевательства, их смерть, возможно, выглядела не так страшно.

А какой случай был самым жутким?

Самым жутким был последний. И не только самым жутким – он принципиально отличался от всех остальных. В тот раз Айзенменгер не мог оставаться безучастным доктором, просто делать свое дело и разглагольствовать о причинах смерти. Этот случай стал для Айзенменгера злой насмешкой судьбы, и теперь он сам оказался в центре событий – там, где он никак не предполагал (и не должен был) находиться.

Это была шестилетняя девочка с карими глазами, умершая у него на руках. Звали ее Тамсин Брайт.

В тот день Айзенменгер сдал свою машину в ремонт и попросил знакомого полисмена, Боба Джонсона, подвезти его. Весь день он провел в суде графства. День выдался не из легких: Айзенменгеру пришлось отстаивать результаты своего обследования перед самоуверенным барристером. Тот же обладал не только деньгами, но и красноречием, и даже мозгами. Айзенменгер чертовски устал и был не прочь чего-нибудь выпить. Он не вслушивался в слова, которые Джонсон говорил кому-то по рации, – он все равно почти ничего не понимал из переговоров полицейских.

– Прошу прощения, – произнес вдруг его попутчик, и Айзенменгер сперва не понял, о чем идет речь, пока Джонсон не включил сирену и фары на полную мощность и не рванул вперед. Айзенменгер помнил, что поначалу у него даже дух захватило и он испытал нечто вроде мальчишеского азарта, глядя, как лихо они мчатся, оставляя позади все другие машины и время от времени выезжая на встречную полосу.

Одноэтажный коттедж, возле которого они затормозили, время превратило в грязную развалюху; участок перед ним, весь в маслянистых пятнах, был завален черными полиэтиленовыми мешками. Из окна гостиной, разбитого и кое-как заколоченного досками, словно сквозь треснувшее стекло входной двери, просачивались струйки дыма. Айзенменгер и Джонсон оказались первыми, кто прибыл по вызову. Вокруг них быстро собралась небольшая толпа мужчин среднего возраста, молодых матерей и женщин постарше. Никому из них не хватало смелости или желания что-нибудь предпринять.

– В доме есть кто-нибудь?

Можно было подумать, будто этих людей заставляют признаться в поджоге или ткнуть пальцем в виновного. Никто ничего не знал.

– Кто здесь живет?

– Женщина с маленькой девочкой, – неохотно сообщил кто-то таким тоном, словно выдавал военную тайну.

– Вы лучше останьтесь здесь, – обратился к Айзенменгеру Джонсон.

Но тот не послушался совета. Им двигала идея. Идиотская идея, что он должен вести себя геройски.

Таким образом, Айзенменгер все-таки проследовал за Джонсоном. Полицейский не стал возражать, – возможно, в глубине души он был рад тому, что не один. Когда они подошли к полусгнившей двери, Джонсон отпихнул Айзенменгера в сторону, сам тоже остановился сбоку от двери и поднял дубинку. Отвернув лицо, он ударил дубинкой по стеклу. Звеня, посыпались осколки, и в образовавшуюся дыру повалили клубы дыма, но огня видно не было.

Просунув руку в отверстие, Джонсон повернул ручку, и не успел Айзенменгер моргнуть глазом, как полицейский уже исчез в дыму.

Помедлив несколько секунд Айзенменгер направился следом. Уж если изображать героя, так до конца.

Уже внутри он с облегчением увидел, что пламя в доме не бушует, а дым и удушливый запах исходят от кучи тряпок, наваленных в гостиной. В ковре образовалась дыра, но дальше огонь не успел распространиться. Джонсон схватил с кресла грязное одеяло и набросил его на дымившуюся кучу. В этот момент с улицы донеслись звуки подъезжавшего автомобиля пожарной команды. Джонсон вышел им навстречу, оставив Айзенменгера одного.

Тот прошел из гостиной вглубь дома, где находилась кухня, служившая также столовой. Дверь была закрыта, и из-за нее доносился нестройный шум. Музыка, разговор, крики – все это, приглушенное запертой дверью, смешивалось в единую какофонию, но не услышать эти звуки было невозможно. Телевизор, решил Айзенменгер, но вскоре до него донесся совершенно иной звук. Звук, который был живым и явно не записанным на пленку.

Тихий плач.

А затем…

Айзенменгер узнал этот звук. Что-то вроде вдоха наоборот, когда воздух врывается в вакуум, где сталкиваются две воздушные волны.

За этим странным звуком моментально последовал жуткий вопль.

Айзенменгер распахнул дверь.

Зрелище, представшее ему, навсегда запечатлелось в его памяти как воплощение абсолютного кошмара, и он чувствовал, что даже смерть не сможет стереть его, что он останется в его сознании навечно.

Спиной к стене стояла женщина, она машинально щелкала зажигалкой и с мечтательной улыбкой глядела куда-то вдаль, а в центре комнаты виднелось еще что-то, окутанное огнем и дымом.

Это была маленькая девочка.

Стол был накрыт, звук в телевизоре включен на полную мощность. Из радиоприемника на всю комнату гремел симфонический оркестр. Сама же комната наполнялась дымом; он поднимался вверх, скапливался под потолком и клубился вокруг грязного розового абажура.

Девочка корчилась на полу и кричала, кричала, кричала…

Не видя ничего, что можно было бы накинуть на нее, он сорвал с себя пиджак и, бросившись к девочке, накрыл ее пиджаком, ладонями чувствуя жар пламени, но не ощущая боли. На то, чтобы сбить пламя, потребовалось не больше двадцати секунд, и все равно он опоздал на миллиард дней.

Тело девочки почернело и потрескалось, красные пятна выступали из клочьев плоти, к которым прилипли расплавленные обрывки нейлона, когда-то служившего одеждой; от детского лица осталась лишь половина, обе руки, туловище и одна нога обуглились. Айзенменгер решил, что девочка мертва.

Он хотел поднять ее и убедиться, что огонь угас. Доктор машинально поднял глаза на женщину, но та даже головы не повернула в его сторону.

Айзенменгер заорал, призывая Джонсона. Заорал так, как не кричал никогда в жизни.

Очевидно, от этого безумного крика девочка очнулась и посмотрела на Айзенменгера. Кошмар начался снова.

Она умирала, это было ясно. Она дернулась, и доктор почувствовал, как детское тело разламывается в его руках. Оставалось только надеяться, что она уже не чувствует боли, что огонь уничтожил все ее нервные окончания. Кто-то вошел в комнату и остановился позади него. Айзенменгер краем уха услышал громкий вдох и отборную ругань, но по-настоящему он не воспринимал ничего, кроме девочки. Слава богу, она перестала кричать. Взгляд ее единственного уцелевшего глаза остановился на его лице, и в этом взгляде не было ни страха, ни боли – одно лишь непонимание.

Последние произнесенные ею слова остались навеки в памяти Айзенменгера, время от времени вспыхивая в его мозгу. Она задала вопрос, который наполнял его одновременно ужасом, изумлением и надеждой. И ответа на этот вопрос у Айзенменгера не было.

Слова девочки красноречивее всего на свете доказывали, что Бог существует, но Бог этот жесток.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю