Текст книги "Расхождение"
Автор книги: Кирилл Топалов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Через месяц после расследования появился и Свилен. Он был ужасно расстроен и собирался ругаться с Георгием. Я очень ему обрадовалась, мне хотелось успокоить его, и я наврала (второй раз в жизни), что Георгий все время защищал меня перед комиссией и только благодаря ему моя невиновность была доказана… Свилен, милый, добрый друг, сделал вид, что поверил мне, стал все чаще приезжать в наш город или в санаторий, где я лечилась, – и сколько вечеров, сколько новогодних ночей мы провели с ним у телевизоров в просторных уютных холлах этих санаториев, а десять лет назад он вообще перешел работать в наше окружное управление, и его тут же сделали главным следователем. Талантливый он человек, работает безошибочно, за эти годы – ни одного нераскрытого преступления, одно его имя наводит трепет на всякую нечисть. А имя-то доброе, прекрасное – Свилен… Скрашиваем друг другу одиночество, поддерживаем друг друга – и не сдаемся.
Ну, а Георгий так и не появлялся. Прошло больше двадцати лет после того злосчастного следствия, мог бы хоть два слова черкнуть – так, мол, и так, произошла ошибка, я поверил в то, что ты предатель, любовь ушла, я женился, у меня двое детей, я директор большого предприятия и у всех на виду, ни о каком разводе и говорить нечего, но я непременно как-нибудь приеду, и мы снова соберемся втроем – ты, я и Свилен, выпьем по рюмке, вспомним юность и постреляем по очереди из бельгийки… Нет, не написал, не вспомнил, не приехал. Как будто меня уже нет на этом свете…
* * *
– Товарищ полковник! – на табло замигала лампочка, и раздался голос дежурного из бюро пропусков. – Тут к вам некий Цачев рвется. С палкой.
– Пусти его! – велел я и выключил табло, чтобы мне никто не помешал «побеседовать» с этим Цачевым. Несколько дней назад Мария рассказала мне, что он пришел к ней в тир и заявил, что он самый натуральный племянник и прямой наследник имущества Марии, следовательно, законный владелец тира. Он даже показывал ей какие-то документы.
В дверях показался низкорослый человечек, опирающийся на трость, в клетчатом костюме, с бабочкой, с тонкими черными усиками, набриллиантиненные волосы были разделены на пробор. Я поглядел на него, и мой профессиональный подсознательный рефлекс позволил мне определить, кстати почти точно, его профессию – мелкий торговец, подвизавшийся в коммерции до 9-го Сентября[9]9
9 Сентября 1944 года – день победы над фашизмом в Болгарии.
[Закрыть].
– Полковник Свиленов? Не так ли, товарищ полковник? – произнес он таким тоном, в котором была и официальность, и раболепие, да и что-то вроде убежденности в собственной правоте.
– Прошу, – я указал ему на диван у стола; таким образом мне удалось пресечь его попытку поздороваться со мной за руку.
– Цачев! – представился он на расстоянии. Не сводя с меня глаз, он улыбался, великодушно прощая выбранный мною грубоватый способ знакомства – через стол. – Благодарю вас, – это в ответ на мое приглашение садиться. После чего он, медленно ковыляя из-за протеза, отправился к дивану, изо всех сил стараясь казаться выше – как, впрочем, большинство людей небольшого роста. Трость в руке и сам будто аршин проглотил, невольно подумал я, но тут же постарался отогнать эту мысль, потому что с самого детства мне внушили, что страшно стыдно смеяться над физическими недугами калеки. И все же я не мог не ощутить нарастающую с каждой секундой неприязнь к этому человеку.
– Слушаю вас! – бросил я ему чуть резче, чем хотелось.
Он не спеша уселся на диван, вытянул вперед свою деревянную ногу и оперся обеими руками на трость. У меня создалось такое впечатление, что он расположился тут на целую вечность, не считаясь с моим временем, а меня это абсолютно не устраивало, и я еще резче произнес:
– Я вас слушаю!
Несколько секунд он продолжал смотреть на меня и улыбаться, подчеркивая этим, что понимает, сколь я невоспитан, груб и даже просто неумен, потом тихо, «мирно» произнес:
– У вас есть время выслушать меня? Или, может быть, мне прийти завтра?
Я понял – этой подчеркнутой интонационно приставкой «вы», этим тихим, вкрадчивым голосом, этим недвусмысленным намеком на чиновничье «приходите завтра» Цачев хотел внушить мне, что его невозможно вывести из равновесия, что он стоически адаптирован по отношению к вышепоименованной бюрократии и скорее он может вывести ее из себя, а не она его. Я подумал, что он действительно способен на это. Честные люди открыто возмущаются, протестуют, а эти, цачевы, с понимающей улыбочкой, с неопределенной туманной жестикуляцией как будто доверительно делятся с тобой само собой разумеющимся соображением – это, дескать, характерная черта системы, и надо уметь извлекать из нее пользу для себя. И что же? Чаще всего такие типы оказываются победителями и добиваются своего, в то время как честные и порядочные, устав бороться с нашей бюрократией, посылают все к чертовой бабушке и сходят с дистанции.
Видно, цачевы со школьных лет хорошо запомнили библейскую максиму: «Стучите, и вам откроется, желайте, и вам воздастся».
Не меняя тона, я ответил ему:
– Слушать и «вы-слушивать» людей – моя профессия. А количество и время встреч с ними диктуется конкретным случаем. И если нужно, люди приходят и завтра, и послезавтра, и тогда, когда потребуется.
Мне было довольно противно ставить его на место таким способом, но он с самого начала должен был понять, что между райсоветом и моим кабинетом есть известная разница, и с этой минуты пусть выбросит из головы самую мысль и желание корчить из себя паяца.
Увы, мне, кажется, не удалось этого достичь – я понял свою ошибку тут же.
– У вас весьма незавидная, но интересная профессия, – покровительственным и слегка небрежным тоном умудренного опытом человека заявил он (ему было, может быть, всего лет на десять больше, чем мне, а разговаривал он со мной так, будто я мало что соображающий недоросль).
Да, я сказал много лишнего – в первый раз позволил себе рассуждать о своей профессии с человеком, который решил вывести меня из равновесия и к которому я почувствовал враждебность в первую же секунду.
– У вас три минуты, – веско, официально заявил я, и это подействовало.
Цачев подобрался и едва заметно задвигался вокруг своей трости.
– Я пришел к вам за содействием. В имущественном вопросе, – он слегка наклонился вперед, – как к частному лицу. Но сначала позвольте мне более подробно представиться: я сын старшей госпожи Робевой, с которой вы, насколько я знаю, были близко знакомы.
– Сгинувший в Америке?! – искренне удивился я.
– Нет, там был мой брат, и он умер. А я ее пасынок, но усыновленный и поэтому пользуюсь всеми правами законного наследника имущества семьи Робевых.
– Я действительно был знаком с госпожой Робевой, но о вас я слышу впервые.
– У нас с ней были разные политические убеждения, и поэтому после ранней смерти отца я вынужден был долгие годы жить в Салониках.
– Кто вы по профессии?
– Мелкий торговец. Кроме того, я занимаюсь политической деятельностью.
На последнем он особенно настаивал и упорно пытался доказать, что он «симпатизировал» и даже «помогал» нашей борьбе. Впрочем, после 9-го развелось довольно много таких «помощников» с их сомнительными документами и свидетелями, и все для того, чтобы урвать где можно хоть толику благ.
– В чем выражалась ваша политическая деятельность? – При всем желании я не мог скрыть сарказма, задавая этот вопрос.
– Я был активным сторонником автономии! – гордо заявил он. – Я боролся против присоединения Македонии к царской Болгарии.
– Тогда зачем вы появились здесь? Езжайте в Македонию!
– В какую Македонию?
– Да в какую хотите! Вы же были торговцем в Салониках, не так ли?
– Да, но, к великому сожалению, Салоники снова не принадлежат Македонии, и к тому же мои заклятые враги сожгли мой магазин вместе с товаром и даже бросили меня в тюрьму за мои прогрессивные убеждения. И так как моя антифашистская деятельность…
– Вашу антифашистскую деятельность в Салониках может подтвердить только дельфийский оракул, так что она меня не интересует! – я решительно пресек его излияния.
С каждой секундой раздражение мое нарастало, а это было вовсе ни к чему. Я потянулся за сигаретами, но бросил эту мысль – зачем обнаруживать нервозность перед этим типом. Более того – я даже попытался улыбнуться:
– Насколько я понял, согласно вашим политическим убеждениям, Болгария вам не родина, и непонятно, зачем вы сюда приехали.
Но язвительность моя и на этот раз не подействовала на Цачева, он тоже улыбнулся – еще шире, чем я:
– Родина у человека там, где ему хорошо, полковник! А хорошо ему там, где у него есть имущество. Мое имущество по ряду причин находится теперь только в Болгарии, вот почему я горжусь тем, что стал ее подданным. И буду защищать свои права как подданного Болгарии.
Меня охватило такое бешенство, что я уже едва сдерживался, – я слишком хорошо помнил ночные похождения подобных «политических деятелей» в нашем краю, этих оборотней, которые служили тем, кто им больше платил, – сколько же несчастных детей они оставили сиротами, гады… И все-таки я снова попытался взять себя в руки:
– Зачем вы обращаетесь ко мне? Какое я имею отношение к защите ваших гражданских прав? Я занимаюсь имущественными делами только тогда, когда они приобретают криминальный характер.
– Я обратился к вам именно потому, что посягательство на мои гражданские права имеет криминальный оттенок. И так как вы являетесь близким другом лица, которое присвоило себе мои имущественные права, вы могли бы повлиять на это лицо, чтобы оно добровольно возместило мне убыток и таким образом избежало лишних неприятностей – и для себя, и для меня, да, вероятно, и для вас, потому что вы наверняка будете защищать это лицо и таким образом наживете себе служебные неприятности…
Как же он был отвратителен!
– То, что будет с нами, не ваша забота и вас не касается! – резанул я с досадой. – Говорите конкретно о своей просьбе.
Он весь подобрался и даже бросил улыбаться.
– Конкретно? Конкретно вот что – убедите Марию Атанасову добровольно вернуть мне тир или заплатить пятнадцать тысяч левов в счет заработанного ею за тридцать пять лет эксплуатации тира. Мой адвокат говорит, что искомая сумма вдвое меньше реальной. Я делаю эту уступку по двум соображениям – гуманным и идеологическим. Гуманным – потому что она, как и я, инвалид, а идеологическим – потому что она участвовала в антифашистской борьбе, а мы, участники этой борьбы, должны уважать друг друга, так как…
Еще минута – и я схвачу его за шиворот и вытолкаю за дверь.
– Вот что, Цачев, – на этот раз мне пришлось закурить сигарету. – Насколько мне известно, перед смертью младшая Робева оставила письмо, в котором писала, что завещает все свое имущество Марии Атанасовой. На основании этого письма Атанасовой было разрешено добывать себе средства на жизнь эксплуатацией тира. Так что все это идет вразрез с вашими претензиями.
В глазах Цачева блеснула и пропала ехидная усмешка.
– Во-первых, неизвестно, написан ли был этот документ именно моей родственницей или кем-то другим и, во-вторых, было ли это действительно самоубийство, или кто-то другой помог ей переселиться в лучший мир… У меня есть свидетели, которые подтвердят, если потребуется, что отношения между моей родственницей и вашей близкой приятельницей были в конце 44-го не такими уж хорошими!
– Мария Атанасова действительно мой друг, а вашим свидетелям напомните, что за лжесвидетельство закон определяет до трех лет тюрьмы! – На этот раз настала моя очередь улыбаться: – К тому же ваши три минуты истекли.
Он не мог скрыть растерянности. Ему, видимо, казалось, что после намека на убийство я проявлю к нему пристальный интерес, а я вдруг просто выгоняю его. Он медленно поднялся, опираясь на трость, хотел что-то сказать, но, скорее всего, раздумал, выпрямился, будто палку проглотил, и только тогда взял себя в руки и четко, с расстановкой произнес:
– Если я не получу тира добром, подам в суд. При этом вполне возможно, что я буду вынужден – вопреки собственному желанию – прибегнуть к помощи моих свидетелей.
Он пересек кабинет, все так же нарочито выпрямившись, дошел до двери, и в этот момент я остановил его:
– Извините, Цачев, вы на что живете?
– Все еще ни на что, полковник, я здесь недавно.
– Тогда почему же вы так стремитесь остаться здесь?
– Потому что я здесь родился и мне здесь нравится.
– И что же – вы все-таки уедете отсюда, если получите тир?
– Нет, почему же? Ведь я здесь дома. На этих улицах прошло мое детство… А кроме того, местный климат успокаивает мою астму. Вы молодые, вы можете искать и найти счастье всюду, ну а я…
Он сделал еще один шаг к выходу.
– У меня к вам, Цачев, есть одна просьба.
– Я слушаю вас, – он как по команде обернулся ко мне и снисходительно улыбнулся.
– Не говорите Марии Атанасовой о ваших свидетелях.
– Ваша просьба – это предупреждение, не правда ли?
– Скорее – проявление заботы.
– О ком? О вашей приятельнице?
– О вас, Цачев.
– Напрасно тревожитесь, полковник! – Он сделал вид, будто задумался. – Впрочем… может быть, у вас есть для этого известные основания… – Он поглядел на меня в упор, и наглость наконец вырвалась наружу в его ухмылке. – Не кажется ли вам странным, товарищ следователь, что обе мои родственницы, к которым ваша Атанасова была близка, как-то подозрительно быстро перешли в мир иной? В общем, благодарю вас за предупреждение…
И гордо вышел, стуча палкой.
* * *
Если Цачев поставил перед собой цель поднять мое кровяное давление, то нужно признать, что ему это удалось, особенно своим грязным намеком на то, что Мария каким-то образом связана со смертью обеих Робевых. Тревога моя усиливалась: если документы этого типа в порядке, увы, появлялась опасность осуждения Марии за присвоение тира. Второе его обвинение, разумеется, не могло быть доказано, но он мог этак мимоходом бросить его в зал, как шашку, от которой вспыхнет дымовая завеса сплетни, пойдет гулять по городу, и жертвой снова будет Мария. Что пользы от того, что потом закон осудит его за клевету…
Выяснилось, что он уже нанял адвоката, которого немедленно пригласил в кафе. Так… Что же выдал на-гора мой внутренний следовательский компьютер, весьма, впрочем, поседевший и обремененный заметными отеками под глазами? Валерий Ценков, был направлен к нам по распределению два года назад, слишком самоуверен, не считает нужным скрывать презрительное отношение к провинции и провинциалам, стремится вести скандальные дела, в которых могут быть замешаны видные в городе люди, – вот что отщелкал мой компьютер, в заключение «утешив» меня: пожалуй, это один из самых нежелательных вариантов.
Он вошел без стука и встал у двери, а я сделал вид, что мне срочно нужно кому-то позвонить по телефону.
– Входи, Ценков! – я махнул рукой в сторону дивана, глядя не на него, а на диск аппарата. – Что будешь пить?
Он не пошевелился, а я продолжал нажимать кнопки. Я впервые обратился к нему на «ты», но намеренно не встал с кресла и как бы продолжал работать – пусть почувствует и поймет, что мы тут в провинции все-таки у себя дома, а он в гостях, и не мы у него проходим стажировку, а он у нас.
Прошло несколько секунд, я с досадой положил трубку на рычаг – «не дозвонился» (меня самого увлекла эта детская игра) – и взглянул на Ценкова. Как всегда – безупречно отутюженный костюм, жилетка, белая рубашка с импортным галстуком, модный кейс в руках. Ничего не могу с собой поделать – не люблю, не люблю людей, которые всегда ходят в безупречно отутюженных костюмах, жилетках, импортных галстуках и в руках носят модные кейсы. Подчеркнутый официоз его костюма мне лично казался выражением двуличия и неискренности, а вовсе не праздничной торжественности. Если я решу уйти раньше срока на пенсию, то я сделаю это прежде всего для того, чтобы выбросить в помойку все и всяческие галстуки, которые всегда как будто намеренно душат меня, ну, а галстуки на таких, как Ценков, мне всегда кажутся гадюками или кобрами, что вылезли наружу из-за пазухи и, вместо того чтобы душить хозяина, готовы броситься на первого встречного.
– Садись же, что стоишь! – Я попытался придать своему приглашению дружеский или, во всяком случае, приятельский, неделовой оттенок.
Увы, я тут же понял, что он, так же как и Цачев, мне не «партнер».
– Меня ждут клиенты, – ответил он предельно сдержанно, с явным намерением – точно так же, как и Цачев, – поставить меня на место.
Я снова почувствовал нарастающее с каждой секундой бешенство (не много ли дьяволов в один день?!) и еще более дружески улыбнулся:
– Подождут, не страшно! У нас дела поважней. Садись!
– Для меня лично их дела важнее всего, – ответил он все так же сдержанно – и соизволил сесть на край стула.
– Именно об этом и идет речь, Ценков. Ты ведь знаешь наверняка, зачем я тебя вызвал, не так ли? – И я небрежно нажал кнопку на табло: – Анче, пожалуйста, сделай нам два кофе!
Я подчеркнуто назвал секретаршу ласковым именем, мне ужасно хотелось немедленно разрушить панцирь официальности, которую этот глист распространяет вокруг, как дурной запах.
– Так скажи мне – ты знаешь, зачем я тебя вызвал?
– Я не Ванга, чтобы читать чужие мысли, товарищ Свиленов…
Честное слово, мне стало весело, потому что я хоть тоже не Ванга, но именно такого ответа ждал. Мне вообще доставляет большое удовольствие отгадывать возможные ответы собеседника – особенно нового, незнакомого мне ранее. Что-то вроде психоматематических задач, которые я с годами научился решать почти безошибочно.
– Ну, это ты напрасно! – Лучезарность моей улыбки была обратно пропорциональна холодной неподвижности его плоского лица. – Вы, адвокаты, отлично предсказываете и себе и клиенту успешное завершение дела!
Я закурил сигарету, Ани принесла кофе – мы с ней отчаянные любители кофе, и у нее в машине всегда есть готовых две-три чашки. Я взял у нее из рук небольшой поднос, мне хотелось самому «обслужить» ледяного посетителя и, что греха таить, хоть как-то постараться растопить его холодность.
– Я кофе не пью, – как гвоздь вбил он в меня.
– Что-нибудь покрепче?
– Нет, благодарю.
– Воду, пепси, кока-колу?
– Нет.
Я могу дать голову на отсечение, что он и не курит, но на всякий случай я протянул ему открытую пачку «БТ».
И тут веселый черт дернул меня за язык, и я, еле удерживаясь от хохота, выпалил:
– Слушай, Ценков, а как у тебя с женщинами?
Он слегка, еле заметно оторопел, но буквально на секунду-другую, а потом спросил с чуть брезгливой миной:
– Это что – допрос?
– Что вы, что вы! – рассмеялся я, незаметно для себя уже назвав его на «вы». – Допрос – это когда хочешь выяснить то, чего не знаешь. А то, что вы порядочный, даже сверхпорядочный человек, это сразу видно, так что не беспокойтесь, пожалуйста!
– Отчего это я должен беспокоиться? По-моему, это вы беспокоитесь.
– Да, я беспокоился бы, если бы вы работали у меня.
– Почему?
– Потому что я боялся бы вас.
Снова секундное замешательство, и:
– В таком случае сейчас я, очевидно, должен бояться вас?
Ого! И этот, как и его клиент Цачев, открыто показывает мне язык, дескать, не боится меня. Снова, увы, мне приходится сделать шаг назад. И я начал:
– Послушайте, Ценков, я вызвал вас вовсе не для того, чтобы пугать, а для того, чтобы трезво обсудить один очень важный вопрос, к которому вы подошли только с одной из многих сторон. Вы юрист и…
– Для меня как для юриста, – холодно прервал он меня, – любой вопрос имеет только одну сторону, которая связана с законом. А закон един для всех. По крайней мере так нас учили в университете. Предполагаю, и вас учили тому же. В вашем университете.
Я пропустил мимо ушей его намек на ущербность «моего» университета – для этих проходимцев наше образование в такой же степени можно назвать образованием, как футбол – интеллектуальной деятельностью. В общем, я решил напомнить ему кое-что.
– Кроме принципа равенства всех перед законом, Ценков, наше законодательство опирается еще на один принцип, быть может, самый основной и главный, – принцип гуманности. Мы должны судить по закону, но и по совести.
– Гуманность, товарищ Свиленов, не абстрактное понятие. А наше законодательство, кстати, облекло ее в точные формулировки для наглядности и облегчения работы с цифрами и фактами.
Самоуверенность его тона не поддается описанию – можно было подумать, что он сообщает мне совершенно новые, доселе мне неизвестные и притом необыкновенно важные положения, касающиеся моей профессии, – в общем, если бы я не кивал головой с «благодарным усердием», если бы шумно не тянул в себя кофе, не поручусь, что смог бы удержаться от того, чтобы выплеснуть содержимое чашки в лицо или хотя бы в идеальный узел галстука моего «учителя». Тогда, взбешенный почти до потери сознания, я не мог бы ответить – почему в узел? Теперь, по прошествии времени, я понимаю, что если галстук казался мне обыкновенной гадюкой, то крупный, ровный, пышный узел (кстати, и сейчас сильные мира сего именно так завязывают его) был, на мой взгляд, похож на большую кобру, которая скрывалась под рубашкой и выставила наружу только голову и шею.
– Спасибо, Ценков, за урок. Остается только выяснить, что чему должно служить: цифры гуманности или гуманность цифрам.
– По-моему, я все сказал. Одно есть материализованное выражение другого – я так понимаю, – будто отрезал он.
– А не понятно ли вам, что если вы поможете добиться своего этому салоникскому гешефтмахеру, то совершите антигуманное дело?! – Э-э, так не годится, я почти кричу.
– Мой клиент – полноправный гражданин Болгарии, – снова холодно и деловито прервал меня Ценков. – Даже более того – он герой и инвалид второй мировой войны, доброволец. Был ранен во время форсирования реки Дравы.
«Герой, доброволец» – весьма сомнительно и никоим образом не проясняет его темное салоникское прошлое, даже наоборот – тут явное желание закрыть одной картой другую. Да, сомнительно, но для кого? Для меня. К тому же его досье, хранящееся в греческой полиции, вряд ли попадет мне в руки, а если даже и попадет когда-нибудь – что пользы от него, если Мария к тому времени уже будет осуждена.
– Так какое же обвинение вы с вашим героическим клиентом предъявляете Марии Атанасовой?
– Наиболее вероятно – предумышленное убийство с целью присвоения чужого имущества.
– Ваш доброволец заявил мне, что наиболее вероятно предъявление только экономического иска. Это вы побуждаете его к обвинению в убийстве?
На плоском лице Ценкова снова мелькнула кривая усмешка.
– У меня нет никаких личных причин преследовать или защищать как Марию Атанасову, так и моего клиента. Я только исполняю свой профессиональный долг. – Кривая усмешка на глазах превратилась в победоносную улыбку завоевателя Новой Земли, иначе говоря – влюбленного в первый раз, о чем я рассуждал в самом начале. – Ну, и кроме того… Не понимаю, почему вы придаете такое большое значение моему участию в этом деле. От меня почти ничего не зависит – я всего лишь защитник.
– Нет. Вы не защитник, Ценков. Вы будете нападать и обвинять. И притом несправедливо.
– Повторяю, я буду только защищать, а судьи – решать. Почему бы вам не обратиться к ним? Ведь все в их руках, кроме того, я уверен, что на них вы могли бы воздействовать более эффективно.
Если бы дело не имело отношения к Марии, я бы просто рассмеялся в лицо «образцово-показательному» законнику.
– Видите ли, в чем дело, Ценков, – я обратился к нему почти ласково, – если бы все наше правосудие можно было с такой легкостью подкупить, как вы пытаетесь представить, то наш с вами милый разговор вообще бы не состоялся, это вам в голову не приходит?
– Я не сказал ничего плохого о нашем правосудии, – все с той же ехидной, кривой усмешкой заметил он, – я только говорю, что моя роль в этом случае не очень существенна, потому что решать в результате будут другие. И я как адвокат…
– И вы как адвокат можете не только повлиять на решение этих других, но в большей степени и определить его. Особенно при той личной пристрастности и заинтересованности, которую вы по непонятным мне причинам проявляете к своему подзащитному. В сочетании с формальной законностью притязаний Цачева ваша пристрастность может сыграть роковую роль.
– В отличие от вас, товарищ Свиленов, у меня нет причин быть пристрастным. А что касается формальной законности притязаний моего клиента, то я считаю их юридически полностью правомочными.
Та-ак, и этот, так же как и Цачев, колет мне глаза моей личной заинтересованностью в этом деле. Ну что ж, мне ничего не остается, как бросить карты. Но прежде я все-таки попытаюсь выяснить одну вещь.
– Что дает вам основание считать меня лично заинтересованным в судьбе Марии Атанасовой?
– Ваше прошлое, – ответил он хмуро. – Насколько я знаю, ваша дружба имеет довольно большой стаж. Впрочем, это, в сущности, меня совершенно не интересует.
– Что именно вас не интересует? Наше прошлое или наша дружба?
– Ни то, ни другое. Я занимаюсь не прошлым, а настоящим.
– Однако это не помешало вам сообщить мне о ранении при Драве, которое получил ваш героический клиент…
Я чувствовал, что вот-вот вспыхну, а этого как раз и нельзя было допускать сейчас: ведь только-только подошел к тому, ради чего вызвал этого гада.
– Я хотел бы знать, Ценков, известно ли вам, что родители Марии Атанасовой были расстреляны фашистами после жестоких пыток, что сама она была подпольщицей, активным борцом против фашизма?
– Насколько мне известно, она не признана ни активным, ни вообще никаким борцом против фашизма, – с наглой невозмутимостью отрезал он.
– Не признана официально, потому что сама не хотела обременять комиссии, – твердо ответил я и в который раз с яростью подумал об упрямстве Марии: если бы она согласилась занять должности, которые ей сто раз предлагали, если бы не отказывалась от благ, на которые имела все права, такие паршивцы, как Ценков, держались бы с ней совсем иначе. Она сама никогда не жаловалась, но я знаю, что в разных канцеляриях ее пренебрежительно и без уважения встречали и более мелкие ничтожества, нежели этот Ценков. Не говоря уже о том, что для многих в нашем городе, особенно молодых, она была просто «хромоногая из тира»…
– Это ее проблемы, товарищ Свиленов, – голос у гада стал совсем металлический. – Кроме того, я уже говорил вам, что меня интересует не абстрактное прошлое, а конкретные факты. А они таковы: бывшая владелица тира Мария Робева была убита при неизвестных обстоятельствах, после чего Мария Атанасова, единственная, кто разделял с умершей жилье, захватила ее имущество с целью личного обогащения и пользуется им до сих пор с той же целью. Что же касается нежелания Марии Атанасовой быть официально признанным борцом против фашизма и капитализма, то это можно объяснить отягощенной совестью. Насколько мне известно, против нее и раньше выдвигалось обвинение в предумышленном убийстве… – Ценков вдруг остановился, поняв, очевидно, что слишком разболтался. Во время своей тирады он вошел в раж (благодаря чему я четко представил себе, как он будет произносить речи в суде), но тут же взял себя в руки и даже сумел клюнуть меня – молниеносно и остро – совсем как кобра: – Я не сомневаюсь, что вы займетесь выяснением, откуда мне стало известно о прежнем обвинении, которое было предъявлено Марии Атанасовой!
– Об этом нелепом обвинении знает довольно много людей, и скрывать тут нечего, – подчеркнуто сухо и небрежно заметил я. – Эти факты давно изучены и опровергнуты. Во всяком случае они должны быть истолкованы вовсе не так, как это делаете вы.
– А как я их толкую?
– Как черт Евангелие! Хотя прошлое, как вы утверждаете, вас не интересует.
И я резко поднялся. Встал и Ценков – он был повыше Цачева, но мне показалось, что и он проглотил палку.
– Очень сожалею, что не могу быть похожим на вас, товарищ Свиленов.
Вот это неожиданность! Я был уверен, что он молча выйдет из моего кабинета, изобразив гордое презрение.
– В каком же это смысле?
– Я не могу, как вы, испытывать ко всем людям евангельскую любовь.
Вот оно что… Я рассмеялся от души:
– Ошибаетесь, Ценков! Моя профессия и сама жизнь заставляют меня ненавидеть множество людей и вещей.
– Вот как? К чему же, например, вы испытываете ненависть сейчас?
– Сейчас? Извольте – ко всем фамилиям, которые начинаются с буквы «Ц». Мне кажется, что люди, которые носят такие фамилии, похожи друг на друга!
– Мне очень жаль, товарищ полковник, что наша встреча вызвала у вас неприятные ощущения. Ведь вы меня вызвали сами.
– Что вы, совсем наоборот! Наша встреча даже обрадовала меня.
– Чем же, интересно?
– А тем, что тридцать лет назад вы еще под стол пешком ходили и поэтому не могли быть следователем или прокурором в тогдашнем судилище против Марии Атанасовой!
– Напрасно вы так плохо думаете о молодом поколении, товарищ полковник.
Я невольно откинулся назад – мне показалось, что кобра сейчас бросится на меня. Но она ехидно усмехнулась, взглянула на меня глазками-гвоздиками и, выпрямившись, поползла за дверь. А я закурил сигарету и подумал, что, хотя закон и разрешает это, рано, рано мне еще помышлять о пенсии!
* * *
Архивы говорят о многом, архивы почти ничего не говорят – все это известно давно, однако, зарывшись снова в протоколы того самого расследования в пятьдесят первом, я в который раз убедился в справедливости старой максимы.
Как только кобра Ценков выполз из моего кабинета, я попросил Ани сделать мне двойной кофе и принести папки. В который раз я погружался в дебри этого идиотского расследования, которое катком проехалось по гордой и нежной душе Марии. Протокол вел неопытный человек, о стенографии тут даже речи не могло быть, записана была какая-то бессмыслица – начало одной фразы, конец другой, середина третьей. В пятьдесят первом магнитофонов почти не было, поэтому в наших «провинциях» допросы записывались от руки. И вот среди каракулей, выведенных сломанным пером и водянистыми чернилами, я все-таки уловил глубокую драму Марии, которая металась, как рыбка на угольях, под градом коротких ударных вопросов Георгия. Да, среди них был и этот – об обстоятельствах смерти старшей Марии. Вопрос, несомненно, содержал косвенное обвинение в адрес нашей Марии, но ее ответ был, видимо, таким нечетким, что понять что-либо было просто невозможно. В двух местах, однако, промелькнуло упоминание о «письме» – вероятно, речь шла о записке, которую старшая Мария оставила перед самоубийством, об этом не раз упоминала наша Мария, когда рассказывала о тех событиях.
Я никогда не спрашивал об этой записке – где она, сохранилась ли и прочее, – может быть, потому, что избегал вспоминать о самоубийстве старшей Марии, видел, что эти разговоры очень расстраивают нашу. Только однажды, лет десять назад, после того как мы допили бутылку «Мелника» в холле санатория, встречая Новый год, Мария вдруг сама нарушила молчание. Отлила из рюмки на пол, глаза наполнились влагой, и она прямо, в лоб спросила меня – хочу ли я узнать, как умерла «ее» Мария. Мне показалось, что она собиралась с силами и духом, чтобы начать рассказ, но не сумела, не собралась и только махнула рукой: а, рано еще, когда-нибудь она, может быть, расскажет мне, как это было… Я видел ясно, что в самоубийстве старшей Марии было что-то мучившее нашу, и, может быть, эта ее взволнованность, беспокойство и мука в глазах давали повод искать в происшествии нечто сомнительное и непонятное. Надо честно признаться – этот случай возбуждал у меня и профессиональное любопытство, но узнать подробности не было никаких шансов: единственным человеком, знавшим всю правду, была Мария, а она-то пока совершенно не годилась в собеседники на эту тему.