Текст книги "Расхождение"
Автор книги: Кирилл Топалов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
– С тобой, дьяволенок, мне совсем не скучно. Я и вправду не зря вытащила тебя из твоего болота. Будет из тебя человек, правда! Ну до чего же мне осточертели дураки!
В первый же вечер мы выбросили из кибитки всякий ненужный хлам, чтобы освободить место для еще одной постели. Впрочем, «постель» – это, пожалуй, чересчур сильно сказано: Мария спала прямо на полу на толстом матраце, а мне набили поменьше, и так почти весь пол в нашей цыганской кибитке стал нашей общей постелью.
– Теперь нам будет тепло зимой, – сказала Мария. – Нет ничего хуже пустой холодной постели.
Несмотря на ужасную тесноту в кибитке, Мария сумела найти местечко и для крошечного умывальника с жестяным казанком для воды, и для маленького узкого столика, на котором кроме массы туалетных принадлежностей стояло немного посуды. Один угол у двери был завешен шторкой – это был «гардероб». А на деревянных стенах кибитки висели шкафчики и ящики, которые моя новая благодетельница набила своим нищенским скарбом. Когда я сравнивала жуткую бедность кибитки Марии с обстановкой в доме старшей Робевой, мне казалось, что я из царских палат попала в конуру нищего.
Да, теперь я поняла, что у Марии были все основания не просто сердиться на сестру, но даже смертельно ненавидеть ее. Мария, однако, не питала к ней ненависти – она была глубоко обижена старшей Робевой, ее подозрениями, и предпочла нищету и свободу жизни в роскошном доме сестры, унизившей гордость Марии.
– Запомни, что сказал по такому же поводу один умник, – заявила однажды Мария, когда разговор – в который раз! – зашел о ее сестре. – Лучше быть хозяином собственных обезьянок и попугайчиков – тех, которых ты сам себе воображаешь, чем владеть целым зоопарком бешеных диких зверей, которые не только не подчиняются тебе, но вполне могут в конце концов сожрать тебя. То есть если ты разобрался в себе, значит, тебе все ясно и в этом опсихевшем мире! – так Мария попыталась растолковать мне смысл сказанного «умником». – Если у тебя чистая совесть и никому не удалось сломить твою гордость, сухая корочка покажется тебе слаще баницы[5]5
Слоеный пирог с брынзой.
[Закрыть], которую ты ела у госпожи сестры моей, земля ей пухом… порядочная стерва была она, но и я не лучше.
Я заметила, что при упоминании о сестре Мария неизменно добавляла «земля ей пухом» и при этом голос у нее чуть садился, становился более мягким и тихим, но, чтобы не выдать себя, она всегда тут же добавляла какое-нибудь грубое слово. Я больше не сомневалась – их ссору она переживала очень болезненно и эту боль унесла с собой в могилу.
Она постоянно требовала, чтобы я поподробнее рассказывала ей о житье-бытье в доме старшей Робевой, интересовалась каждой вещицей, которую мы продавали, чтобы жить, и при этом у Марии часто на глаза наворачивались слезы. Особенно разволновалась она из-за маленького иерусалимского крестика из серебра с бусинкой малахита посередине. После смерти матери отец паломничал ко гробу Господню, привез оттуда Марии этот крестик, и она носила его с раннего детства. Значит, старшая Робева действительно успела заграбастать все, что было в доме отца… За этот крестик мы получили литр оливкового масла.
Мария отказалась надевать платья, которые я принесла с собой. Она была крупной женщиной, и платья, конечно, были ей не впору, но я уверена, что, если бы даже она и смогла влезть в них, она все равно не сделала бы этого – из гордости. Однако она любила глядеть на меня, когда я надевала их, и говорила, что я очень похожа на ее сестру в молодости – такая же маленькая, аккуратненькая, хорошенькая… Воспоминания о сестре пробуждали тщательно скрываемую тоску об отцовском доме и давнем радостном детстве. И как бы она ни старалась изобразить из себя перед посторонними языкастую гордячку, от меня ей уже было не скрыть, что на самом деле она просто одинокая, несчастная женщина и жизнь ее течет не только в бедности, но и без всякого смысла. Я быстро поняла, что ее поведение в тире – это месть всем этим слюнтяям и ротозеям за то, что их дома кто-то ждет, заботится о них. Вот и я теперь также бью наотмашь словами юных бездельников, которые целыми днями торчат у меня в тире, вместо того чтобы учиться или работать. Да и зачем им работать, если папа носит, а мама месит.
Во сне Мария порой хрипела и стонала, как раненое животное, ноги и руки у нее дергались в разные стороны. Потом она затихнет, нежно обнимет меня и заснет у меня на плече. Сначала я как-то пугалась, потом поняла, что ей, наверно, снится ее бельгиец, идеальная любовь на всю жизнь. И это при том, что некоторые из ее многочисленных любовников продолжали иногда навещать ее, но только днем. Я вначале подумала, что Мария переменила свой прежний режим из-за меня, но она объяснила это совсем иначе:
– Ночь дана для отдыха, девочка, а любовь, по крайней мере так считает твоя сестра Мария, – это никакой не отдых, а тяжелый, хотя и сладкий, физический труд. Поэтому надо трудиться днем, в рабочее время. Я еще с малолетства была ужасная соня, если не посплю хотя бы часов десять, утром встаю как тряпка. Ты спишь как котенок, с тобой мне приятно баюкаться, а с этими скотами мужиками – тьфу! Я не выношу, если кто-то храпит громче меня.
Так постепенно я стала чувствовать себя совсем как маленькая девочка, а Марии явно доставляло удовольствие заботиться обо мне, в ней проснулись сразу и сестра, и подруга, и даже мать, несмотря на то что она, как и я, никогда не качала колыбель. Только теперь я до конца поняла, почему Мария так любила меня – я помогла ей почувствовать себя женщиной во многих лицах и выполнить, насколько это было возможно в нашем случае, свое предназначение. Она как нахохлившийся ястреб берегла меня от приставаний ее пьяных любовников, среди которых был и шеф околийской полиции.
Она часто с грустной улыбкой говорила мне:
– Ты не провалишь свою жизнь, как я. Когда вы возьмете власть, твой вернется, вы поженитесь, а Мария будет нянчить вашу ребятню. И будет бесплатной прислугой…
– Тогда не будет прислуг! И ты будешь не прислуга, а член семьи! Что-то вроде молодой бабушки или тети, как тебе больше понравится. А лучше всего – будешь нашей мамой, или еще лучше – сестрой.
– Нет, прислуги нужны будут, обязательно нужны, вот увидишь! – не отступала Мария. – Если не будет прислуг, как же вы, женщины, сможете работать и заниматься общественной работой наравне с мужчинами, а? Э-эх, была бы я помоложе…
– Ну, и что бы ты сделала?
– Я бы сунулась в самую-самую трудную мужскую профессию и освоила бы ее. И доказала бы этим козявкам – мужикам, чего может добиться такая женщина, как Мария! И прославилась бы на весь мир!.. И все газеты написали бы про меня большими буквами, и мой бельгиец прочел бы. И приехал, и упал бы в ноги, и раскаялся, и… – В общем, она очень далеко унеслась в мечтах, но я своим любопытством вернула ее на землю.
– И все-таки – какую профессию ты выбрала бы?
– Ну… например, пожарника. Или совершила бы путешествие на Северный полюс. Или…
– Или стала бы министром!
Мария резко махнула рукой.
– Я говорю тебе о мужских профессиях.
– А разве политика – это не…
– Политика – это проститучье дело! – отрезала она. – Сегодня вертишь задницей в одну сторону, завтра – в другую. А народ голодает.
– В новой жизни не будет этого, – попыталась я объяснить ей. – Политика будет служить народу, и не будет ни голода, ни жажды, и вообще не будет несчастных!
– Посмотрим, посмотрим… – она с сомнением покачала головой. – Голода и жажды, может, и не будет, хотя кто знает… А вот как вы справитесь с несчастьем? Тут мало одних добрых намерений.
– А мы будем бороться!
– Ну что ж, боритесь, – в ее голосе вдруг послышались усталость и тоска. Потом она, видимо, вспомнила о чем-то и тихо добавила: – Только смотрите в оба – эти канальи не прощают…
Тут я осмелела – впервые за все время:
– Скажи мне, Мария, почему ты помогаешь нам? Ведь ты не разделяешь наших взглядов?
– Потому что я ненавижу фашистов.
– За что?
– За то, что они захватили Бельгию и, может быть, убили или сожгли в камере моего человека. По-моему, он был еврей…
– Только за это?
– Тебе кажется, этого мало?
– Ну, нет, но…
– Тогда прибавь еще: не знаю, какими будете вы, но они – скоты. Грязные псы с ненасытной утробой. А я, может, и родилась в богатом доме, но я пролетарий и я – за народ!
– Ты – мелкая буржуазия, – повторила я слова Георгия, которые он так давно произнес. Чтобы Мария не обижалась, я смягчила их улыбкой. Но остановиться уже не могла: – У тебя есть маленькое дельце, ради которого ты готова три раза на дню продавать душу…
– Кому, например? – полюбопытствовала с иронией Мария, видимо очарованная моей блестящей характеристикой ее классовой принадлежности.
– Например, полиции…
– Полиции я в данный момент продаю только свою задницу, чтобы сохранить и себя, и тебя, – я уже объясняла тебе все это однажды, да и ты сама, думаю, не слепая, видишь, наверно, кто ко мне наведывается время от времени. И чтобы ты знала, голубка, полиция еще не доросла до моей души и никогда не дорастет до нее. В данный момент она, то есть полиция, остается пониже моего поясочка. Твоя сестра Мария не продаст свою душу и достоинство за дворец твоей госпожи Робевой, не продаст она их и за какой-то паршивый тир… Ваша теория ко мне не относится!
– Ну, к тебе, может, и не относится, но к другим…
– А что другие, что другие? – вдруг рассердилась Мария. – Моим тиром, моей душой и моей задницей владею я одна, и отвечаю за них тоже одна я! А другие – пусть каждый отвечает за себя!
Так же бесславно заканчивалась любая моя попытка образовать Марию политически, она упорно придерживалась своего принципа – «каждый сам себе голова». Но вместе с тем никогда не мешала мне делать свое «дело». На следующий вечер после исчезновения Георгия пришли с обыском в подвал бай Дончо – хорошо, что мы успели все оттуда вынести. Спрашивали про Георгия и Свилена, бай Дончо и его жена говорили о них только самое хорошее – никогда, дескать, не замечали за ними ничего сомнительного, больше того – иногда вечерами мальчики пели немецкие песни. Тут они явно пересолили, потому что полицаи хорошо знали, чьи дети Георгий и Свилен, и агент ехидно спросил Дончовицу, не спутала ли она немецкие песни с русскими. Дончовица испугалась и стала даже напевать те песни, которые пели ее «благонадежные» квартиранты. Как бы там ни было, бай Дончо подписал бумагу с обязательством сообщить полиции, если парни заявятся к нему. Спрашивали и про девчонку, которая часто появлялась у них, но на это Дончовица решительно ответила, что никакие девчонки порога ее дома не переступали. На этом, к счастью, дело и кончилось. Обо всем об этом Мария узнала от околийского начальника, которого она сумела убедить в том, что мы с ней родня и, если она заметит в моей голове какую-нибудь политическую муть, она выжжет оттуда ее каленым железом… Благодаря Марии и моим обязанностям в тире мы составили список полицейских осведомителей – предполагаемых и тех, кто наверняка работал на них. Зимой наши ребята обезвредили трех самых опасных стукачей…
Хуже всего было то, что я не получала никаких известий о Георгии. Да и Свилен не сообщал о себе ничего, может, он и бывал в городе, но разве кто-нибудь мог сказать мне об этом? Я постоянно надоедала человеку, с которым теперь была связана, расспрашивала его, но и он ничего не знал о Георгии – или просто не имел права говорить об этом. Однажды мне стало так невмоготу, что я решила занять у Марии денег и отправиться в Софию – может быть, там я где-нибудь встречу его, – но комитет не разрешил отлучаться из города, и мне ничего другого не оставалось, как ждать.
Мария ждала бельгийца, а я – Георгия. Помимо всего прочего, нас с ней объединяло и это – страх за наших любимых. Мария возвращала ленту своих воспоминаний на двадцать лет назад и находила все новые и новые доказательства того, что ее бельгиец был наверняка еврей и, значит, Гитлер готовится убить его или уже убил. Я все старалась успокоить ее и доказывала, что Гитлер не может убить всех евреев даже в самой Германии, не говоря уже о других странах, что миллионеры – это такие люди, которые могут найти выход из любого положения, я даже выдумала, что есть-де какой-то международный закон, согласно которому миллионеры не подлежат уничтожению, даже если они военнопленные или политические противники. Но Мария сказала, что Гитлер – это явление особое, вне всяких законов и закономерностей, и от него всего можно ожидать. Кончился этот разговор тем, что мы разревелись обе – Мария плакала о бельгийце и о Георгии, я – о Георгии и о бельгийце. Но тут мы вспомнили, что обе были против рева и нам, обеим Мариям, негоже быть смешными, даже в собственных глазах, и вот мы выпили по рюмке домашней вишневой настойки, взбодрились, воинственно настроились и стали петь во весь голос «Тих белый Дунай», героически размахивать сжатыми кулаками и «маршировать», сидя на полу в тесной кибитке. Если бы кто-то со стороны увидел нас и услышал, наверняка подумал бы, что мы сошли с ума, а мы просто готовы были взять штурмом «Радецкого»[6]6
Герой национально-освободительной борьбы Христо Ботев и двести его соратников захватили в апреле 1876 года австрийский пароход «Радецкий» и двинулись против османов-завоевателей.
[Закрыть].
– Вперед, ребята! Вперед, бесстрашные львы мои! – кричала что есть мочи Мария, пытаясь скрыть от меня слезы. – Смерть тирану! Эх, зачем я не мужчина!.. Головы сечь буду, кровь лить душманскую![7]7
Душманин – разбойник.
[Закрыть] – Мария вдруг заговорила на их родном битолском диалекте, как некогда ее сестра, – до сих пор я от нее не слышала ничего подобного, может быть, в нее внезапно вселился дух какого-нибудь ее предка – храброго повстанца или разбойника, положившего начало богатству их огромного рода… Тут мы забыли всякую предосторожность и спели знаменитое ботевское «Тот, кто падет в бою за свободу, тот не умрет», да при этом с таким волнением, будто мы стоим под дулами фашистских винтовок.
– Слушай, Мария! Почему ты не включишься в активную борьбу? Ты же самая мужественная и смелая из всех смелых!
– Ваша борьба не для Марии… – мрачно ответила она, энтузиазм ее мгновенно угас, она всегда в таких случаях впадала в меланхолию. – Вы иногда бываете глупыми, многого не понимаете, но вы чистые душой и делами. Ну, а со временем и поумнеете. А твоя сестра Мария – полицейская подстилка. Глаз и ухо околийского – это он так думает, но душу свою человеческую я не погубила, клянусь памятью матери, отца и Богородицей. Только вот выдала я вам тех троих, но это не люди – собаки они, а собаке собачья смерть… Если бы вы не опередили их, знаешь, сколько бы они душ ваших положили. А околийскому я всегда говорила то, что он и без меня хорошо знал. Например, спрашивает он однажды: «Этот ходит к тебе стрелять?» – видно, уже донесли ему. «Ходит», – отвечаю. «Часто?» – «Как другие, так и он». – «Тебе он не кажется ненадежным?» – «Кажется». – «В каком смысле?» – настораживается гадина. «А в таком, что, если я швырну его в кибитку и сдеру с него штаны, ничего он не сможет со мной сделать!» – «Ах ты, хитрая бестия! – тут он этак блаженно запыхтел и немедленно взвалил свои жиры на меня. – Значит, с коммуняками не будешь… Они только умеют горло, горло драть!»
И пока он все повторял – «горло, горло, горло», – его мужественность стала, вижу, подниматься, а я едва удерживалась, чтобы не вцепиться в его собственное горло и не сбросить его к черту прочь вместе с его хилой морщинистой мужественностью.
«Служим царю и отечеству, сколько есть силы!» – это я так кричала, чтобы не вытошнило, а он пыхтел и причмокивал сверху: «Для царя и отечества ты тряпка, об которую истинные служители вытирают ноги. Царю и отечеству служу я, а ты служишь мне, а если не будешь служить, я заткну тебя в собачью задницу… Тут власть я, а перед властью каждый виновен! А если не виновен, я, я сделаю его таким и вытрясу из него душу! Вы все в моих руках! И будете целовать мои подметки, иначе…»
Мария резким движением плеснула наливку себе в рюмку и единым духом выпила ее.
– А про подметки – это правда, чтоб ему провалиться… Говорили, что он заставлял сельчан, которые приходили просить о чем-то, целовать подметки его сапог. Внизу, где гвозди… А когда был пьян, требовал того же и у подчиненных, и у стукачей, и у любовниц.
– А тебя заставлял? – не выдержала я, приходя в ужас от одной мысли о подобном позоре для Марии.
– Пусть бы только посмел! – мрачно завертела она головой и с угрозой подняла вверх бутылку с ликером. – Я бы его так поцеловала, что потом его холодный труп целовали бы! Ты еще плохо знаешь свою сестру Марию…
Она вдруг схватила меня за плечи, глянула мне в глаза слегка помутневшим взором:
– Слушай, малышка! Ты, надеюсь, завтра не будешь отрицать, что я оказывала вам некоторые услуги?
– Нет, конечно, не буду.
– Тогда… Как начнется тут большая заваруха… Я хочу от вас только одного… Только одного!
– Чего, Мария?
– Чего? Автомат с полной обоймой! И чтобы меня пустили туда первой… В это зданьице на площади… И я им скажу кое-что… – Мария вдруг закричала не своим голосом: – Я скажу им кое-что!! Будь они прокляты!!!
И стала колотить кулаками по столу, по ящикам на стенах, по чему попало. Я выбежала наружу, чтобы она в ярости и меня не прибила своими тяжелыми македонскими кулаками. Нетрудно было догадаться, что и ее не миновали гвозди околийских сапог, что бы она ни говорила и как бы ни отрицала это. Я вернулась, когда она замолкла и, усталая, свернулась на своем матраце. Теперь мне понятны стали и ее сны, и ночные слезы сквозь сон. Я осторожно обняла ее, погладила по голове, по плечам, она заплакала, я с ней вместе, и впервые мы не устыдились того, что так раскисли.
Когда мы чуть опомнились и пришли в себя, я сказала ей то, что давно хотела сказать:
– Мария, у тебя столько причин ненавидеть их. Иди к нам!
– Я уже говорила тебе – вы чистые люди, среди вас таким, как я, нет места. Что скажут люди, если завтра и я стану бить себя в грудь и кричать, что и я боролась, а? «Ну, если и полицейские курвы делали эту революцию, пиши пропало!» Вот что они скажут. Я знаю свое место, малышка…
– Но всегда были и есть люди, которые вроде бы служат врагу, а на самом деле приносят гораздо больше пользы, чем некоторые открытые борцы.
– Я не подвергаюсь никакой опасности, ничем не рискую, кроме разве того, что эти животные заразят меня чем-нибудь. И вообще, иди спать, хватит болтовни! – и повернулась ко мне спиной. Я слышала, что она плачет, хотя и пытается скрыть это. Немного погодя она снова повернулась, обняла меня и прошептала, что маленьким девочкам время спать, большим Мариям тоже, потому что завтра их ждет работа, но до самого рассвета мы так и не могли заснуть…
* * *
Мария умерла в середине сентября сорок четвертого, через неделю после победы. В первые дни она радовалась вместе со мной, даже согласилась, чтобы я повязала ей на руку ленту Отечественного фронта – тогда мы сможем вместе дежурить. Но только я стала прилаживать ей ленту, как у нее переменилось настроение, она резко вырвала ленту у меня из рук и отшвырнула прочь.
– Я говорила тебе, что не гожусь в борцы! Справитесь и без меня. А что мне от вас надо – я тоже уже говорила тебе.
То, что хотела Мария, не разрешили бы даже и мне. Смешно было думать, что кому-то из нас двоих поручат брать полицию – туда была послана самая сильная боевая группа и в придачу еще десяток партизан. Что говорить, Мария не хуже моего знала, что ее просьба невыполнима, но продолжала настаивать, как капризное дитя. Вообще в те дни с ней творилось нечто, чего я объяснить себе не могла, да и не придала этому особого значения. У меня тогда ни времени, ни сил не было всматриваться в то, что происходит в душе моей благодетельницы. Особенно после случая с лентой – мне ужасно не хотелось оставлять ее в рядах безразличных и безучастных после того, что как раз в самые опасные времена она сочувствовала нам и помогала. Но и настаивать было обидно.
Прошло еще два-три дня. Однажды утром она подошла ко мне, пристально посмотрела мне прямо в глаза и тихо сказала:
– Слушай, Мария, если со мной что-то случится – ну, случайная пуля, ядовитые грибы, кирпич с крыши или еще что-нибудь в этом духе, – тир твой, держи его. И не бросай, в этой заварухе вы можете растеряться с твоим стрелком, а ему будет легче найти тебя здесь, в тире. Мой не найдет меня, это уж точно, а вот твой, по крайней мере если он в Болгарии, найдет тебя обязательно.
– Ты это брось! – я очень рассердилась. – Как видишь, мы с тобой живы и здоровы, товарищи выразили тебе благодарность за помощь и сотрудничество, пусть посмеет кто-нибудь сказать плохое слово про тебя!
– Ты еще маленькая девочка и не понимаешь некоторых вещей. – Она продолжала говорить тихим голосом, я ее просто не узнавала. – За то, что сказали мне ваши ребята, – спасибо. Но если завтра люди спросят их, почему полицейская курва Мария на свободе, а не там, где ей место, – что будет? Особенно если на место ваших ребят придут другие…
– Они скажут то же самое! – закричала я с энтузиазмом тех дней. – Мы не боимся правды! Мы…
– О вас речи нет, – заявила она коротко и как-то отчужденно. Потом помолчала, думая о чем-то, вдруг резко повернулась ко мне и возбужденно спросила: – Ты когда заступаешь на дежурство?
– Сейчас уже надо идти.
– Видишь ли… – Она закурила, руки у нее тряслись, в последнее время нервы ее совсем расходились, но такой я видела ее впервые. – Вчера один из ваших чинил бельгийку, там что-то было не в порядке, но я не разрешила ему проверить ее… А у меня руки не слушаются, и я не могу стрелять, наверняка не попаду… – Она вынула винтовку из-под стойки. – Проверь ты, потому что он опять придет, и я буду знать, что сказать ему.
– А почему ты не дала ему самому проверить?
– Эта винтовка не для стрельбы! – с гневом крикнула она, и я вспомнила – она дала себе зарок никому подарок любимого бельгийца в руки не давать. Только для нас с Георгием она делала исключение, потому что мы были свои люди.
Я торопилась и уже начинала нервничать.
– Давай, Мария, а то я опоздаю!
Но она вырвала у меня из рук винтовку и включила патефон – на предельную громкость.
– Теперь слушай внимательно. Я сбегаю к слесарю бай Мильо, я тут недавно сломала ключ в замке задней двери тира, так кусок там и остался. На пластинке, ты знаешь, следующая песня – моя, из бельгийки и я и вы стреляли всегда под нее. Если попадешь в Барабанщика, останови пластинку и выключи патефон. Если не попадешь, пусть пластинка проиграет до конца, я к тому времени вернусь и пойму, какой результат. После того как кончишь стрелять, опусти винтовку обратно в проем за табло, чтобы никто ее не нашел. Когда бай Мильо починит замок и откроет дверь, я заберу ее. Ну, я пошла, надо скорее вернуться, а то здесь долго никого не будет. Давай!
Мария поглядела на меня, еще немного усилила громкость в патефоне и ушла звать слесаря. Следующей на пластинке была ее любимая песня «В уютном домике с тобою мы живем…», двадцать лет назад она всю ночь слушала ее со своим бельгийцем. Я едва дождалась, пока зазвучала эта песня, и выстрелила несколько раз в Барабанщика, его мишень была самой большой, и мы всегда использовали ее для проверки винтовок; я не попала ни разу, просунула бельгийку сквозь щель за табло, вышла, закрыла кибитку, обошла тир и на всякий случай потрясла заднюю дверь. Она действительно была закрыта, и я припустила в городскую ратушу, где расположился наш комитет. Через полчаса я еще с двумя ребятами – мы патрулировали наш район – проходила мимо тира; там никого не было. Задняя дверь все еще была закрыта, и что-то у меня внутри оборвалось. Мы втроем налегли на дверь, она распахнулась, возле нее на полу лежала Мария, лоб ее был пробит пулей, рядом – бельгийка. На кусочке бумаги было написано, что она кончает жизнь самоубийством, потому что все ей стало в тягость, а имущество и тир оставляет мне.
Значит, Мария не случайно попросила меня проверить бельгийку – это первое, что пришло мне в голову тогда же, и я, глупая, решила, что сделала невероятное открытие. Хорошо, что я только постепенно стала догадываться о том, что случилось на самом деле, иначе не миновать бы мне сумасшедшего дома. Потому что я стала единственной, кто в конце концов узнал, что Мария убита.
Я похоронила ее рядом со старшей Робевой, наконец-то сестры помирились и соединились вместе, а я осталась одна-одинешенька. Про Георгия и Свилена, сколько я ни спрашивала, никто ничего не знал и сказать мне не мог. Почти все наши ребята уехали в Софию или ушли на фронт, вместо них появились новые, у которых были дела поважнее, чем поиски моих дорогих и любимых. Да и я сама с утра до вечера была занята; кроме дежурств, меня включили в комиссию по набору добровольцев, я должна была заботиться, чтобы их одели, обули, накормили… Господи, какое это было время! И сколько еще энергии у нас было, нас хватало на все… Я, бывало, подремлю в кибитке несколько часов и вскакиваю бодрая, подтянутая, мне было даже страшно – а вдруг, пока я спала, произошло что-то великое и важное, а я пропустила… Или, не дай Боже…
Я, конечно, думала не только о свободе как о великом и важном, но и о том, без чего не представляла себе жизни, – о возвращении Георгия. Я была настолько уверена в его возвращении, что даже со временем бросила узнавать что-либо о нем. Георгий знал, что я здесь и жду его, – чего же еще? Да будь он хоть за тридевять земель, все равно прилетит и скажет: «Ну, девочка моя, пришла большая свадьба, время справить и нашу!»
И будет свадьба…
Странно, мне даже в голову не приходило, что он может быть убит, что прежде, чем я стала его женой, я уже вдова… Да мало ли наших не дождались победы – кто погиб за год до нее, кто за месяц, а кто и в последние дни и часы, от злодейского ножа или пули… Ничего подобного не могло, не могло случиться с моим Георгием; со Свиленом – это я могла допустить, но с Георгием… Никто не имел права отнять его у меня, никто! Для меня свобода воплощалась только в одной простой сцене, которую я рисовала в своем воображении каждый день: вот приходит Георгий и, как истинный герой-юнак, стреляет в воздух в честь своей нареченной, то есть в мою честь, – и говорит о свободе. А все остальное происходит уже после этого. Я знаю: если он поймет и узнает, о чем я думаю, обязательно прищурится, как когда-то во время стрельбы из бельгийки, и объявит меня классово несознательным элементом, который ставит личное счастье выше общественного. Тогда я скажу ему, что обманула его, пошутила и буду любить его в кибитке до беспамятства, а потом мы будем вместе нести ночные дежурства, чтобы я могла в каждом темном местечке целовать его сколько хочу и обещать никогда больше не думать о личном счастье – раз мы вместе.
Вот так я все это представляла. Это было второе мое прекрасное время с Георгием. Я говорю «с Георгием», потому что почти реально ощущала его присутствие, а если пыталась как-то по-другому увидеть его и вообразить нашу встречу, картина мгновенно рассеивалась и таяла.
Да, это было прекрасное время… Но Георгий не появлялся. Возникали одни лишь противоречивые толки и вести. Он медлил, я переставала постепенно верить своим фантазиям и снова расспрашивала каждого встречного-поперечного о нем.
Он был убит, говорили одни, нет, не был, возражали другие, его как будто видели в Софии, нет-нет, не в Софии, а на фронте, а может, это был не он, знаешь, Миче, лучше всего поезжай в Софию, там все и узнаешь. А как узнать, куда идти, кого спросить? Там, в Софии, у людей других забот, что ли, нет, кроме как выслушивать меня и заниматься поисками моих близких? Никуда я не поехала, только все продолжала расспрашивать прибывающих и наказывать уезжающим, если что узнают, немедля дать мне знать. Наверно, я уже становилась смешной, но наши люди были добрые, терпеливо выслушивали, сочувствовали, обещали помочь. Впрочем, не я одна была в таком положении – многие расспрашивали о своих, но им было проще, они искали кто отца, кто сына или дочь, кто брата или сестру, а я – какого-то там Георгия. Мы ведь любили друг друга, когда были оба на нелегальном положении, и любовь наша была тайной, некоторые стали как-то странно поглядывать на меня, и я уже говорила, что Георгий мой двоюродный брат, тем более что в городе оставалось все меньше людей, которые прежде знали нас. Вот если бы я была его венчанной женой – тогда другое дело, а так… Я стала расспрашивать и о Свилене, тоже определив его в «родственники», вдруг появится хоть какой-нибудь след… Господи, и земли у нас одна пядь, и народ мы одна горсточка, так как же это может быть, чтобы так легко потерялись, будто сгинули, два человека, двое самых дорогих мне людей?
Все чаще стала я плакать в кибитке. Мне все время предлагали переехать в освободившуюся квартиру или занять комнату в богатом доме кого-то из удравших буржуев, а я поселяла туда бездомных и наотрез отказывалась сама ехать – боялась, что мы разминемся с Георгием. И потом, я так привыкла к кибитке, что просто не могла себе представить другого дома; кроме того, я была уверена – если Георгий появится, он будет искать меня именно и только здесь. Даже если он проедет по городу на грузовике, ему не миновать моей кибитки и тира – мы в самом центре городка, его голос я и ночью услышу. Так что оставайся, Мария, в кибитке, чтоб не разминуться вам перед великой встречей!
Вечером я зажигала перед тиром три лампы, чтобы издалека было видно, что здесь есть люди. А когда я уходила на ночные дежурства (я все просила, чтобы меня назначали в наш район), двери в кибитку оставались открытыми, а свет – зажженным. Конечно, кто-нибудь мог меня и обокрасть, да чем у меня можно было поживиться? Единственной ценностью была наша бельгийка, но я стала прятать ее под замком в самом тире. На столе я оставляла какую-нибудь еду, а если ничего не было, кроме хлеба, то клала весь свой хлеб и кипятила чай, ведь было уже начало зимы (когда возвращалась, чай был уже совсем холодный). Одно время я даже записочки оставляла – где я и когда вернусь. А потом придумала и написала на больших листах бумаги несколько вариантов, в зависимости от того, куда меня посылали: на дежурство, в комитет, в село, разводить по квартирам бездомных – у всех у нас были бесчисленные обязанности и задания, по которым мы бегали целый день. Я меняла эти листы, ставила их против двери на самом видном месте, чтобы он сразу увидел, как только войдет.
Но Георгия все не было, а в конце ноября появились у меня первые признаки костного туберкулеза, который постепенно, год за годом превращал меня… в живой труп. И если про кого-нибудь можно было бы сказать, что это самый живой труп из всех, какие только могут быть, то этот «кто-то» – именно я, так я отвечала и своим старым приятелям, которых осталось так мало, – они по доброте душевной часто хвалили меня и говорили, что я «страшно живой человек», гораздо живее их. Как бы там ни было, в эту первую зиму появились симптомы туберкулеза, но кто тогда обращал на них внимание? Да если бы я и обратила, разве стала бы лечиться? Мы продолжали войну с фашизмом, начали строить новое государство, и вот-вот должен был появиться мой сказочный герой – на этом, только на этом были сосредоточены все мои мысли, до себя ли мне было. Ну, а весной сразу полегчало. Вообще, молодость бесстрашна и не боится никаких симптомов, скорее она может испугаться, если нет симптомов – нет признаков прихода чего-то или, вернее, кого-то очень желанного – и тогда может наступить страшная пустота.