Текст книги "Расхождение"
Автор книги: Кирилл Топалов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Не было никаких признаков близкого появления моего героя. И я решилась – надо искать самой. Так я впервые соврала – сказала, что поеду в Софию, чтобы показаться какому-нибудь хорошему доктору. Честно говоря, я была почти уверена, что ребята не отпустят меня, но они поверили и не только написали мне фамилии каких-то известных софийских докторов и надавали кучу советов, но и собрали свои последние железные пятилевки[8]8
Лев – болгарская денежная единица.
[Закрыть], которые я, конечно же, не взяла. Мария оставила мне немного, как я говорила, «белых денег на черный день». Кроме того, я унаследовала от нее кибитку и тир и зарабатывала понемногу, значит, была богаче своих друзей – пролетариев, готовых щедро поделиться со мной своими бедняцкими грошами (как владелица «имущества», я по социальному положению фактически примкнула к мелкой буржуазии, как говорил когда-то Георгий, повторивший это же самое семь лет спустя, когда я, обвиняемая, стояла перед ним).
В общем, нашла я какого-то мотоциклиста с коляской, через восемь часов он высадил меня в Софии перед Центральными банями и умчался искать коменданта города, а я пошла искать Георгия. Одно за другим обходила я большие здания в центре – входы и выходы, через которые беспрестанно сновали люди, строго охранялись нашими ребятами с лентами Отечественного фронта. Я сразу поняла, что это важные учреждения. Всех, кого могла, я расспрашивала про Георгия Тасева из нашего края, описывала его и его друга Свилена Свиленова, говорила, что, скорее всего, они должны быть где-то вместе. Меня очень внимательно выслушивали, похоже было, что много народу приезжает в Софию искать своих, но никто ничего определенного сказать мне не мог, только сочувствовали и с участием советовали – пойди туда, спроси того, а если не знает, то вот еще туда, а если и там неудача, то вот к этому, к другому, к третьему. Я ходила, целый месяц ходила, и ноги мои то ли от усталости, то ли от сырости и холода в подвале, куда меня поселили, а может, и от недоедания стали снова деревенеть. Тогда я подумала, что это от безумного страха, который стал постепенно охватывать меня все больше и больше, – да, конечно, с Георгием что-то случилось и я никогда его больше не увижу. До сих пор я твердо надеялась, что он в Софии и занят важным делом, поэтому не может освободиться и приехать, но при первой же возможности… Теперь надежда стала с каждым днем таять, и на ее месте разверзлась какая-то бездна, куда я падала в оцепенении и уже совсем не могла сопротивляться. Потом мне пришла в голову простая, в сущности, мысль – если его нет в Софии, может быть, он на фронте? Я гнала от себя подозрения в том, что с ним случилось самое худшее, и ругала себя нещадно за то, что не так искала, как надо, и в результате могла даже просто разминуться на улице и с Георгием, и со Свиленом. На какое-то время меня это немного утешало, потом я снова погружалась в отчаяние и снова и снова принималась ковылять на своих почти бесчувственных колодах с улицы на улицу, из комитета в комитет, от списка к списку, от человека к человеку. И ничего, ничего, ничего…
…пока однажды утром я не очнулась в больнице. От голода и истощения (деньги у меня кончились), от боли, а может быть, от всего вместе я потеряла сознание на какой-то улице между университетом и Народным собранием. В моем пальтишке нашли справку от нашего околийского комитета с просьбой оказать мне медицинскую помощь, решили, что я очень важная птица, и через несколько дней, приведя меня в относительно приличное состояние, мой лечащий доктор безоговорочно изрек приговор – немедленно в санаторий!.. А меня, надо сказать, это слово всегда приводило в ужас, мне казалось, что санаторий – место, куда отправляют безнадежно больных и откуда они уже больше не возвращаются. Однако вопреки моему отчаянному сопротивлению настал день, когда меня насильно впихнули в какой-то маленький раздрызганный грузовичок – и с тех пор начались мои скитания по санаториям, где я прочла столько книг и увидела столько человеческих несчастий, что по этому предмету могла бы поспорить не только с имеющими дипломы о высшем образовании, но и с попами-исповедниками. В этих санаториях, во время своих бесконечных скитаний, я обнаружила, что люблю читать и умею слушать людей. Но зачем все это? Чем больше знаний получает человек, тем больше печали в его душе, сказано в какой-то толстой книге, и это меня совсем не утешало, потому что из этой же книги я поняла, что с тех пор, как существует мир земной, человек не может жить, не мучая ближнего своего. Хорошо еще, что есть и другие книги.
Написала кучу писем в наш городок всем друзьям, просила извинить меня за то, что вопреки желанию законопатили меня сюда, и много-много раз повторила во всех письмах, что, ежели будут разыскивать меня «родственники», особенно один, чтобы сообщили ему, где я, и еще – пусть кто-нибудь из комитета снимет с дверей кибитки записку (там я писала, что я в Софии) и прикрепит новую, с теперешним адресом. Я бы, честное слово, удрала из этого проклятого санатория, если бы не охрана, и, кроме того, они спрятали мою одежку. Сначала я все никак не могла понять, зачем такая строгая охрана, потом поняла – половина «запертых» здесь во все глаза глядят, как бы удрать домой от докторов, хотя они добрые и внимательные.
Диагноз мне поставили безжалостный – прогрессирующий костный туберкулез, а это значит – пенсия по болезни. Не знаю, как чувствует себя человек, уходящий на пенсию в шестьдесят или даже в пятьдесят, но что творится в душе, когда тебе девятнадцать, – об этом лучше не говорить.
Через три месяца я вышла из санатория – как лошадка, которая сбросила оглобли (потом не всегда бывало так). Обычно, когда человек покидает больницу, ему кажется, что он совсем здоров и все зло осталось там, в этой мрачной бастилии. У меня было иначе – в кармане лежала справка с диагнозом и запрещением выполнять какую бы то ни было физическую работу. Там же лежали документы для перехода на пенсию… Здоровому человеку трудно понять, что значит чувствовать себя неполноценным, получеловеком. Если бы не надежда на встречу с Георгием, особенно если бы я знала наперед, какая это будет встреча, я бы тогда же пустила себе пулю в лоб. Не могу себе простить, что не сделала этого. Но – ничего, никогда не поздно…
* * *
О смерти Марии я узнал прежде Георгия. Мимо проезжал грузовик с добровольцами, едущими на фронт, меня оттуда окликнул соученик, с которым мы вместе исчезли из нашего городка по приказу комитета, но с тех пор мы с ним не виделись.
– Что нового в наших краях? – Я бежал рядом с грузовиком, который пробирался сквозь толпу.
– Да так, ничего особенного! А что тебя интересует?
– Ты знаешь что-нибудь про Марию?
– Какую Марию?
– Нашу Марию!
– А-а, из тира, что ли?
– Да, да! – закричал я сквозь уличный шум.
– Самоубийством кончила! Позавчера! Она в общем очень помогала нашим, может, не сама, а кто-то ее и…
Гремучий грузовик скрылся, парень только успел махнуть мне рукой, а я… я чуть не грохнулся прямо в грязь. Ах, будь оно все проклято! Пока мы с Георгием гонялись за сбежавшими в лес полицаями в Северной Болгарии, их дружки убили нашу Марию, маленькую нашу, нежную, красивую Марию… Самоубийство? Да это же чушь, абсолютная глупость, у нее не было никаких причин для самоубийства, ее, вне всякого сомнения, застрелили во время одной из акций, или это сделал какой-нибудь ночной «храбрец», потому что так было безопасней.
Много позже я понял, как произошла эта ошибка. Для меня «наша» означало именно нашу Марию, а парень понял меня совсем иначе. Одно время не только мы втроем, но и все ребята из нелегального комитета потянулись в тир старшей Марии учиться стрелять и в шутку стали называть ее точно так же «наша Мария». Но кто бы тогда смог все это свести воедино и сообразить, о чем, вернее, о ком идет речь?
Георгий воспринял эту весть, оказавшуюся отчасти ложной, гораздо более сдержанно, нежели я предполагал, он только время от времени цедил сквозь зубы: «Будь они прокляты» – и молчал больше обычного.
Мы тут же попросили, чтобы нас отправили домой, – впрочем, с такой просьбой мы обращались с первых же дней после 9-го, но и тогда, и теперь нам отвечали, что мы нужнее в других местах. На этот раз «другое место» был фронт. Через два дня нас одели в военное и отправили добивать немцев. Сначала мы служили в одной части, но в Венгрии Георгий был ранен и остался в госпитале, а я продолжал путь на запад. Мы потеряли друг друга надолго. После войны меня послали учиться в Москву, а он, как я узнал позже, проводил коллективизацию в Северной Болгарии, в тех же местах, где мы преследовали полицаев. Работа у него была тяжелая и неблагодарная, потому что на этот раз он вел борьбу не с врагами, а со своими. Похоже, что именно тогда душа у него огрубела, затупилась, Бог его знает, может, если бы я был на его месте, со мною было бы то же самое. Теперь легче всего обвинить таких, как Георгий, во всех грехах и ошибках той поры.
Встретились мы с ним через шесть лет – в пятьдесят первом. Я тогда уже вернулся в Болгарию, начал работать, и мне нетрудно было найти его. А до этого, за шесть лет моего отсутствия, я никому не писал писем – некому было писать. Правда, из Москвы я сделал несколько попыток узнать, где находится мой друг, но ни на один запрос не получил ответа.
Итак, прошло шесть лет, и мы наконец встретились. Георгий изменился и даже постарел больше, чем я, – если о человеке двадцати пяти лет можно сказать, что он «постарел». Я с удивлением смотрю на нынешних двадцатипятилетних недорослей и вспоминаю, что мы в свои двадцать пять были уже вполне зрелыми мужчинами. Мы обнялись с Георгием, я даже не удержался и пустил слезу, а он, Георгий то есть, поглядел на меня как-то пристально и странно, и мне показалось, что какая-то часть его существа вычеркнула меня из глубин памяти и любви и вписала куда-то, в какой-то другой список, где я почувствовал себя очень неловко и неуютно.
Потом, наблюдая за ним, я понял, что этим новым для меня взглядом он смотрит почти на всех вокруг, и немного успокоился. Я понял и то, что у него, к сожалению, сильно сдали нервы. Мы выжили и получили свободу, но за это каждый должен платить.
Впрочем, вступая на путь борьбы, мы не думали только о собственном счастье. Мы были скромны в своих желаниях, и я мог бы с полным правом сказать о себе – да, я счастлив. Думаю, то же самое мог бы сказать и Георгий. Но это до вести о смерти нашей Марии. Ее нет с нами, и это единственное, что омрачало мою жизнь. К тому же я нещадно корил себя за то, что до сих пор не смог вырваться из круга своих дел (в буквальном и переносном смысле, я же следователь, да еще по особо важным делам) и съездить в наш городок, чтобы положить на могилу Марии ее любимые гвоздики.
После бурного потока вопросов – где он сейчас, кем работает, есть ли семья, как так получилось, что мы потеряли друг друга из виду, я сказал именно ту фразу, которую много раз произносил про себя, – я был бы совсем счастлив, если бы наша Мария была с нами, но ее уже нет среди живых.
– Поедем в наш город, положим цветы на ее могилу, а потом я наконец займусь этим самоубийством, не верю я, что она сама могла это сделать, и если кто-то…
– Мария жива, – сухо заметил Георгий.
Мне в грудь будто ударило крупнокалиберным зарядом. Горло в момент пересохло, голова пошла кругом, я едва устоял на ногах.
– Я… я говорю о нашей Марии… – Губы у меня одеревенели, а из горла доносился еле слышный сиплый шепот.
– «Нашей»? «Нашей» нет, есть ихняя… – так же сухо, как о чем-то совершенно постороннем, заявил он.
– Да я же не о старшей говорю, черт возьми! Я о нашей, нашей Марии! Твоей и моей!
– «Твоя» Мария жива, убила себя старшая, если, конечно, «наша» не всадила в нее пулю, чтоб не выдала ее. Этого я пока не знаю.
Голова моя по-прежнему шла кругом, и я никак не мог сообразить, о чем толкует этот странный, неузнаваемый мой друг детства.
– Нет, ты прямо скажи мне – ты уверен, что наша Мария жива?
– Можешь поехать туда, и сам убедишься. Только не теперь.
– А ты был там?
– Буду скоро.
– Так чего же мы ждем! Поехали вместе! Сейчас же! Немедленно!.
Тут я вспомнил о том, что он только что упомянул про какое-то убийство.
– Что за убийство? Кого надо было выдавать?!
Лицо у Георгия стало совсем непроницаемым.
– Она боялась, что та выдаст ее связи с полицией. Валялась там в кибитке с ними и под шумок небось называла имена наших товарищей, а может, и еще что-нибудь… В общем, назначено расследование.
– Ты что, рехнулся?! Ты о чем это? – Я был просто вне себя. – Мы же о Марии говорим с тобой! О нашей Ма-ри-и! Какое еще расследование?!
Георгий поглядел на меня как-то отчужденно, стиснул зубы и медленно проговорил:
– Свилен, не заставляй меня жалеть о том, что я рассказал тебе больше, чем следовало. Потому что мне бы не хотелось, чтобы и ты потом пожалел об этом.
Я все ждал, что он добавит: «Мы же друзья». Но – не добавил. Мне впервые стало страшно, я понял, что боюсь его, Георгия, своего старого друга.
Я постарался успокоиться и начал тихо и «миролюбиво»:
– Послушай, я бы хотел подключиться к этому проклятому расследованию, я думаю – если ты и я вместе…
– Состав комиссии утвержден, и я не советую тебе вмешиваться. После расследования я расскажу тебе, о чем можно будет рассказать. О чем можно, – подчеркнул он, снова стиснул зубы и холодно взглянул на меня.
Так окончилась наша встреча после столь долгой разлуки и взаимной (до сих пор я не сомневался в этом) тоски. Еще через несколько лет, когда прошло время, все встало на место. А тогда смешение имен, путаница, возникшая по этой причине, и страшное поветрие тех лет, и шустрые мальчики, готовые во всем видеть происки врагов, и судить, судить, карать… Больше всего я думал о том, какая у меня трудная профессия, сколько знаний и опыта нужно следователю, чтобы не совершить роковой ошибки, не заблудиться в джунглях фактов, доказательств, аргументов, соображений, предположений, противоречий. А мальчикам было невдомек, они верили и «разоблачали», совершая одну ошибку за другой, один роковой шаг за другим.
И бедная наша Мария попала под это колесо. И вправду – святым предписано жестоко страдать за простых смертных.
* * *
По доброте душевной доктор написал в моих документах, что я заболела в результате тяжких условий во времена подполья. Я запротестовала, но он задумчиво поглядел на меня сквозь сильные очки и совсем домашним голосом стал уговаривать:
– Болезнь твоя тяжелая, а, насколько я понял, у тебя никого близких нет. С этой формулировкой ты получишь более высокую пенсию, которую ты вполне заслужила. Мне совсем не улыбается, чтобы такие смелые девушки, как ты, завтра протянули руку за милостыней или чувствовали себя нахлебниками. Нам предстоят трудные времена. Дай Бог тебе выздороветь, и ты сама, я знаю, откажешься от пенсии. Такие, как ты, не сидят сложа руки, если у них есть силы работать.
С этим я смирилась. Но больше всего мне было обидно то, что меня совсем отстранили от общественной работы – не давали дежурить, чтобы не утомлять ноги, перестали посылать в села, а я так любила беседовать с людьми. Зато, когда болезнь сваливала меня в постель, ребята и девочки приносили мне чего-нибудь поесть и даже кое-какие теплые вещички – шерстяные чулки, толстую жилетку или шаль. Я ругалась с ними, отказывалась от даров и все больше и чаще чувствовала себя совсем беспомощной и несчастной. И чем больше заботились обо мне, тем больше я чувствовала свое несчастье. Пенсию я должна была получить только через несколько месяцев, от денег Марии давно ничего не осталось, да и было-то их горсточка. Но я все чаще стала отвергать собранные для меня гостинцы – не только из гордости, а и потому, что время было трудное, еще ведь война не кончилась, и друзья сами еле концы с концами сводили, да еще отрывали от себя последнее для меня, а мне все равно все время хотелось есть – что делать, девятнадцать лет, да еще сохранившийся вопреки всему сельский аппетит… И вправду, две голых души не могут накормить третью – все останутся голодными. Так пусть хоть здоровые и работающие иногда поедят досыта.
В общем, думала я, думала и в конце концов решила попросить городской комитет позволить мне открыть тир. Из опыта прежних лет я знала – как бы ни был беден народ, он всегда найдет медный грош на развлечение. А в комитете я сказала, что это только на время, что я найду родных, которые смогут позаботиться обо мне, а потом и пенсия пойдет, да и я вскоре, надеюсь, выздоровею и тогда… В общем, разрешили мне немедленно, а один из новых товарищей, я его до той поры ни разу не видела, приехал ко мне в санаторий и сказал, что с моей справкой об инвалидности я могу зарабатывать свой хлеб чем и как угодно, а если мне нужна будет помощь, он окажет ее в любое время.
Вот так я снова прибила вывеску, и в первые же дни все наши повалили ко мне в тир. Одни – чтобы «вспомнить молодость» (это мы тогда любили выражаться так, хотя нам всем было от двадцати до тридцати и никто еще понятия не имел, что такое старость), другие – просто чтобы составить мне компанию и помочь в моем маленьком, но все же деле. Постепенно тир и кибитка превратились в нечто вроде нашего клуба, где мы собирались почти каждый день, вспоминали Марию и ее «уроки», обсуждали дела нашего городка и мировую политику. А когда передавали известия с фронта, включали на полную мощность старенький Мариин «Лоренц», собиралась целая толпа слушателей, и кто-нибудь из наших комментировал передачу. Так я снова ожила, почувствовала себя нужной, среди своих, тут же забыла, что я больная пенсионерка. Только Георгия все не было и не было.
В апреле, перед самым концом войны, я не выдержала и снова отправилась искать его. Я уже знала дорогу, да и в Софии неплохо ориентировалась. Собрала немного денег и решила двигаться своим «поездом», чтобы и в столице иметь и заработок, и крышу над головой. Наши ребята-мастеровые поставили кибитку на колеса от телеги, впрягли в нее купленного по дешевке тощенького немолодого коня, помогли мне собрать тир и сложить его в кибитку, и вот однажды я двинулась поутру из города. Провожали меня торжественно, с цветами, желали успеха. В детстве на селе я много раз управлялась с лошадью, так что здесь никаких проблем не было, проблемой было другое – найти подходящее место в Софии, а я хотела непременно расположиться не где-нибудь, а именно в центре, где бы Георгий и Свилен меня обязательно увидели, если пройдут мимо. Наши ребята, которые поставили на колеса кибитку, подновили и красочную дугообразную надпись на тире – «У Марии». Так что не заметить ее было невозможно.
В конце концов благодаря моим пенсионным документам, внушающим невероятное уважение к моей очень скромной особе, мне разрешили раскинуть тир на площади Возрождения, в двух шагах от церкви Святого Воскресения – самый что ни на есть центр столицы. А тут стали постепенно возвращаться с фронта наши бойцы, и надежды мои удвоились: если Георгий и Свилен были на войне, они вскоре вернутся и найдут меня. Я не смела и двинуться с места, во-первых, от страха потеряться в этом вавилоне, который тогда представляла собой София, а во-вторых, чтобы не разминуться с моими, если кто-нибудь из них случайно окажется в это время здесь. Поэтому я не ходила, как в ноябре, по разным учреждениям, а при удобном случае расспрашивала заходивших в тир солдат, офицеров, милиционеров и вообще разных людей. Никто ничего о них не знал и сказать не мог.
Только потом стало мне известно, что Георгий в это время лежал в венгерском госпитале, а Свилен был в Софии всего один день и прямо в военной форме был отправлен учиться в Москву – на площадь Возрождения он попал через несколько лет, когда вернулся с дипломом следователя…
Вот и отпраздновали мы победу над фашистской Германией, пробежал-прокатился и весь сорок пятый, а от моих – ни звука, ни строчки, ни следа. Обыкновенный человек что делает в таких случаях? Ну, поплачет-поплачет да и привыкнет к горю. Однако что-то внутри, в душе подсказывало мне, что о настоящем горе еще рано говорить – тем более что я все чаще и чаще терпела сильную физическую боль, которая мучила мое постепенно окостеневающее тело. Санатории давали только временное облегчение. Но стоило мне хоть чуть-чуть собраться с силами, и я впрягала моего старого верного конька, двигалась в следующий окружной городок и поднимала там свой пароль «У Марии» – так я объездила половину Болгарии. В наш город я почти не возвращалась, только после очередного санатория, а так писала письма, но ответы оттуда были все те же – никто, нигде, ничего…
В санаториях мне везде разрешали ставить кибитку в какой-нибудь угол сада или парка, немного травы и сена для моего Пеструшки всегда находилось (тогда еще конский транспорт был в почете), а случалось, я приносила своему верному другу и корочки хлеба, который тогда пекли только вручную, он был очень вкусный, и лошади часто предпочитали его сену.
Так, с больничными перерывами по полгода, добралась я и до пятидесятого, успела обойти всю Южную Болгарию и вот в середине пятьдесят первого попала в Пловдив, а там, разговорившись с одним посетителем тира и, как всегда, уже почти без надежды, задав ему вопрос о своих, вдруг услышала, что Георгий воевал на фронте, был ранен в Венгрии и лежал там в госпитале. Я буквально вцепилась в этого бывшего фронтовика и вытрясла из него все, что он мог рассказать: он воевал в другой части, но попал после ранения в тот же госпиталь, запомнил Георгия потому, что и его зовут Георгий Тасев, и поэтому их часто путали, не знает, в какой части служил мой Георгий, потому что сам был ранен в голову, забинтован как кукла и даже глаза долго не мог открыть. А когда повязки сняли, тезку уже увезли в тыл…
Мы раздобыли вина, немного выпили, и я попросила его побольше рассказать мне о войне, о боях, о товарищах, добывших победу… Теперь я хотя бы знала, откуда начинать поиски. Свернула тир и немедля двинулась в Софию. Решила пойти в Военное министерство, в Красный Крест и еще выше, но на этот раз найти концы во что бы то ни стало!
Как и в прошлый раз, распрягла Пестрого на площади Возрождения и пошла за разрешением. И тут вдруг узнаю от женщины-чиновницы, к которой меня направили, что десять дней назад из нашего городка пришло распоряжение немедля вернуть меня обратно, а позавчера в совет приходили двое мужчин и лично интересовались мной… Голова у меня пошла кругом, я вскочила, схватила чиновницу в объятия, стала ее целовать как сумасшедшая:
– Пришли! Пришли, наконец! Дождалась я! – потому что у меня и тени сомнения не было по поводу того, кто меня искал…
Женщина осторожно высвободилась из моих цепких рук, села за стол, чтобы восстановить и подчеркнуть дистанцию между нами, и промолвила сочувственным тоном:
– На вашем месте я бы не радовалась так. У меня сложилось впечатление, что они искали вас, чтобы… – Она не сказала «арестовать», но ее взгляд и жесты были достаточно красноречивы. – Вам не приходилось иметь дело с черным рынком? Такая молодая, красивая девушка, только тюрьмы вам не хватает! – с укоризной добавила она и вежливо, но твердо дала понять, что занята и мне пора уходить.
Энтузиазма моего поубавилось. Но, возвращаясь на площадь к своему возу, я все-таки продолжала верить, что эти двое были Георгий и Свилен, а этим аккуратным чиновницам только и снятся черные рынки и спекулянты! И потом, если разобраться повнимательнее – зачем она намекнула мне на арест? Наверняка затем, чтобы – если я в чем-то виновна – получить от меня какую-нибудь мзду, знаю я этих чистоплюек, так же, как и раньше, они продолжают применять испытанные методы, чтобы пополнить свои карманы!.. Для них ведь нет нового, нет старого, а есть только деньги, деньги, и они, как комары, впиваются и пьют кровь у кого угодно, лишь бы богатеть и раздуваться… Ну, ничего, погодите, вот мы встанем на ноги, выучим наших ребят всем наукам, посадим их на все стулья и во все кресла, и начнется честная, справедливая, счастливая жизнь!
С такими мыслями, а больше с мечтами о предстоящей встрече я пустилась по ухабам в обратный путь в наш городок, что есть силы погоняя бедного потного Пеструшу, который еле дышал и клочья пены падали с него в дорожную пыль.
Я стегала несчастного коня, одновременно называла его самыми ласковыми именами, уверяла, что он самый красивый, сильный и смелый на земле, что ни в одной сказке нет такого чуда, что царские дочери только мечтать могут о моем Пеструше.
И не заметила я даже, как стала кричать и плакать от счастья и называть его так, как звала когда-то Георгия – «отец», и объяснять ему, как долго я ждала его, любимого, единственного, как прошла все моря и земли, чтобы найти его, как разболелась от долгого ожидания и как вдруг вмиг выздоровела от одной лишь вести о его возвращении, и теперь мы, наконец, сыграем ее, нашу свадьбу, потому что большая свадьба уже была, давно она была, и что вина на ней выпито, что салютов прогремело, что хоро́ сыграно, что крови чистой пролилось, что знамен поразвевалось… И дети от той свободы уже пошли рождаться, только наша свадьба и наши дети все медлят, потому что очень уж долго мы кумовали на большой свадьбе и все не оставалось у нас времени для малой свадьбы, но ведь она, малая, совсем не малая, потому что она наша, а наша – самая большая, верно, Пеструша, верно, отец, верно, Георгий? Дава-ай! Дава-а-ай!! А-а-а-ай!!!
* * *
Я не могла обнять Георгия, потому что между нами все время стоял стол; кроме того, всегда при наших встречах присутствовали другие люди, среди которых наверняка были и те двое, которые искали меня в Софии. Была там и одна женщина, красивая такая, с пышными волосами и родинкой на левой щеке. Вначале я не могла понять, о чем меня спрашивают – учтиво, холодно, сдержанно, потом осознала, что нет ничего ужаснее того, что происходит: это Георгий о чем-то спрашивает меня – учтиво, холодно, сдержанно – и на «вы»… Только в четвертый или пятый раз сообразила наконец, что следы одного из провалов в околийской организации весной сорок четвертого ведут к нашей кибитке. Полиции стали известны пароли и связи, которые знала, вероятно, одна только я, если не считать тех, кто был схвачен ею при провале. Мне понадобилось еще несколько встреч, чтобы я перестала вести себя как дура, теряющая сознание от каждого вопроса, – я наконец-то взяла себя в руки и стала отвечать точно и четко – как на допросе, а это и был допрос и расследование, и, уж коли люди занялись этим, у них, значит, были некоторые основания. А если так, то я своими ответами должна, просто обязана помочь и себе и людям, потому что другого способа выйти из этого идиотского положения нет. Только к одному я никак не могла привыкнуть – обращаться к Георгию на «вы», хотя он каждый раз делал мне замечания. Я рассказала им о Марии, о том, как она помогала нам, как спасла самого Георгия, а потом раскрыла несколько особо опасных полицейских агентов, с которыми мы с ее помощью справились, как всегда заранее предупреждала нас об арестах, облавах и блокадах, которые готовила полиция, а она умела вытянуть из околийского сведения, за которые ему, безусловно, грозил суд, если бы начальство узнало о его «откровенности» с Марией. Кроме всего прочего, Мария никогда и ни о чем не спрашивала меня, чтобы я не заподозрила ее в двойной игре, а если бы даже и спросила, я никогда ничего бы ей не рассказала. Нет, Мария была перед нами чиста как стекло, оттого она и кончила жизнь самоубийством, что не могла вынести, чтобы на нее смотрели как на бывшую полицейскую шлюху. Она, и это я твердо знаю, ненавидела фашистов, и немецких, и наших, и, если бы кто-то раньше привлек ее к нашей работе, мы бы сегодня говорили о ней совсем по-другому…
И еще много чего я им наговорила, но Георгий был все так же суров, обращался ко мне по-прежнему на «вы» и на личную встречу не соглашался. После одного из разговоров, а вернее, допросов я на короткое время осталась в комнате одна, у меня уже не было сил даже плакать, и тут в комнату ворвалась та женщина с родинкой – из комиссии, залепила мне пощечину, схватила за волосы, резко повернула лицом к себе и буквально заорала:
– Говори, сволочь! За что ты продала моего братика?! Я тебя с лица земли сотру, так и знай!
– Если ты уверена в моей вине, сестра, сотри, – тихо ответила я ей, голос уже не подчинялся мне. – На твоем месте я сделала бы то же самое…
Она как-то странно поглядела на меня, отпустила и вышла. Мне стало ясно – она не была уверена в моей вине. Несколько лет спустя она нашла меня в санатории, тогда я узнала и имя ее – Денка. Волосы у нее были все такие же пышные, но их прожигала ранняя седина, и лицо сморщилось, постарело, по всему видно было, что ее терзает какая-то невыносимая мука. Она вошла ко мне в палату, рухнула на колени и стала целовать мои одеревеневшие ноги. Не могу передать, как неловко и больно, мне было, я все пыталась поднять ее, а она все повторяла и повторяла:
– Прости меня, сестра… Ради Бога, прости меня…
Я стала успокаивать ее – вот же, я на свободе, они убедились, что подозревали меня напрасно, слава Богу, не тронули, а ведь сколько людей невинно пострадали, а я хоть и болею, но живу…
– Я простить себе не могу то, что сделала, как поступила с тобой… Я ведь никогда в жизни не поднимала руку на человека, какой мрак опутал нас тогда… И я знала, всегда знала, что судьба за это накажет меня, я верю в возмездие! Сделаешь кому-нибудь зло, поступишь несправедливо – вот все это и обернется и падет на твоих близких… Так и вышло, мне жить не хочется – дочь у меня болеет, хиреет, она под машину попала…
И снова и снова, рыдая, она билась головой о край моей кровати:
– Прости, прости меня, сестра! Если ты простишь меня, простишь искренне, от всей души – дитя мое оживет, я уверена! Но только если ты простишь! Я на все готова для тебя, проси что хочешь – деньги, вещи, только прости!
– Хватит глупости молоть! – разозлилась я. – Вставай с колен и садись рядом! Я простила тебя еще тогда… Правда, тогда простила разумом, а теперь – всей душой и сердцем. Честное слово, поверь мне и беги за хорошими лекарствами, в них дочкино спасение, а все остальное – бабушкины сказки!
Да, бабушкины сказки, может быть, и так, только вот что случилось – дочка-то и вправду ожила и стала выздоравливать… И доктора смотрели на нее во все глаза, как на чудо какое-то, а то ведь они ее совсем списали с корабля. И вот с тех пор и мама и дочка ни одного праздника не пропускают и обязательно или сами приедут ко мне с гостинцами, или пришлют что-нибудь, а то и без всяких праздников примчатся – говорят, соскучились. Ну, выпьем немного вина, поговорим-повспоминаем, мать с дочерью иногда поспорят о чем-то при мне, я всегда беру сторону дочки, потому что пышноволосая красавица мама (она опять помолодела и похорошела, стоило дочке выздороветь) забывает о том, что и сама когда-то была молодая… Они находят меня всюду, где бы я ни была, чаще всего в санаториях – я теперь провожу там бо́льшую часть года, особенно влажные месяцы, сырость сковывает все мое тело, и даже на костылях, с которыми я не расстаюсь последнее время, мне трудно подниматься с места и двигаться. А тир я открываю только летом…