355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кир Булычев » Второе пришествие Золушки » Текст книги (страница 7)
Второе пришествие Золушки
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:57

Текст книги "Второе пришествие Золушки"


Автор книги: Кир Булычев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

Я более склоняюсь к мнению тех исследователей, которые полагают, что Фейхтвангер, бежавший из фашистской Германии и разочарованный в попытках западных стран противостоять фашизму, отчаянно искал оплот против него и убедил себя в том, что лишь Советский Союз способен стать таковым. Именно поэтому он согласился закрыть глаза на все, что увидел и узнал, и выпустить в свет утопию, сыгравшую грустную роль внутри нашей страны, где она была превращена в бестселлер.

Вот некий синопсис из фраз Фейхтвангера, который может пояснить, почему я рассматриваю эту книгу, как советскую утопию: "Писатель, увидевший великое, не смеет отказаться от дачи свидетельских показаний... В многочисленных магазинах можно в любое время и в большом выборе получить продукты питания по ценам, вполне доступным среднему гражданину Союза... особенно дешевы и весьма хороши по качеству консервы всех видов... в ближайшем будущем исчезнут и мелкие недочеты, мешающие им сегодня... Москвич идет в свои универмаги, подобно садовнику, желающему взглянуть, что же взошло сегодня. Москвичи точно знают, что через два года у них будет одежда в любом количестве и любого качества, а через десять лет и квартиры в любом количестве и любого качества... Больше всех разницу между бесправным прошлым и счастливым настоящим чувствуют крестьяне, составляющие громадное большинство населения. Они не жалеют красок для изображения этого контраста... у этих людей обильная еда, они ведут свое хозяйство разумно, с возрастающим успехом... Какая радость встретить молодых людей! Будущее расстилается перед ними как ровный путь, пересекающий прекрасный ландшафт... Единодушный оптимизм советских людей удивления не вызывает... Ученым, писателям, художникам, актерам хорошо живется в Советском Союзе... Что касается Советского Союза, то я убежден, что большая часть пути к социалистической демократии им уже пройдена... Люди чувствуют потребность выразить свою благодарность, свое беспредельное восхищение. Они действительно думают, что всем, что они имеют и чем они являются, они обязаны Сталину. Безмерное почитание относится не к человеку Сталину, – оно относится к представителю явно успешного хозяйственного строительства... Сталин исключительно скромен. Он не присвоил себе никакого громкого титула".

Разумному независимому наблюдателю поверить в эту утопию было невозможно. Условность, фанерность ее пропагандистских декораций была очевидна. Кровавая игра в процессы против врагов народа, столь умилительно описанная Фейхтвангером, осуждалась интеллигенцией всего мира. Правда, мы не знали, что же в самом деле говорят о нас, и потому пребывали в убеждении: враги клевещут, а весь мир рукоплещет.

Присутствовавший корреспондентом на процессе Бухарина и Рыкова английский журналист Фицрой Маклин писал в те дни о механике создания той части утопии, что имела дело с врагами Советского Союза: "Весь процесс был тщательно написанной басней, призванной донести до населения страны некоторое число тщательно отобранных моралей. Лейтмотивом процесса было утверждение, что противоречить власти невозможно. Он должен был поддержать тот уровень нервного напряжения, что существовал в обществе, распространяясь на все области жизни, ставшего составной частью внутренней политики. Научая людей подозревать друг друга, утверждая, что предатели и шпионы находятся везде, можно поднять до абсурда уровень "бдительности", закрывая таким образом путь к любому проявлению самостоятельной мысли. И очень важно в этой басне было убедить народ в том, что нехватка товаров и плохие урожаи вызываются не недостатками самой системы, но сознательным вредительством врагов. А с ликвидацией иностранных лазутчиков и внутренних врагов наступит всеобщее изобилие и мир".

Далее журналистский отчет о процессе, оставаясь документальным свидетельством очевидца, начинает звучать как страница из антиутопии, и это неудивительно, потому что стоило сорвать со сталинской утопии тонкий и полупрозрачный покров, как под ним обнаруживалась самая настоящая антиутопия, до ужаса которой не смогли подняться ни Замятин, ни Оруэлл: "За прошедшие месяцы судьи, прокурор, обвиняемые и НКВД без сна и отдыха трудились над созданием соответствующей легенды, как авторы, продюсеры и актеры совместно трудятся над производством фильма: сочетая реальное и воображаемое, правду и иллюзии, намерения и действия, отыскивая связи и сочетания, которых в действительности не существовало, затеняя темные места и высвечивая яркие пятна, воплощая все это творчество в пятьдесят томов доказательств, лежавших на столе перед судьей Ульрихом. Неизбежно, по мере того, как совместная работа продолжалась, и фильм начинал обретать форму, границы между правдой и иллюзией все более стирались, и возникала странная гордость авторства, которая заставит жертв и обвинителей спорить в суде по поводу мельчайших деталей тех событий, что в самом деле не существовали нигде как в воображении участников постановки. В воображении Ульриха, в воображении Вышинского, в воображении следователей НКВД, в воображении обвинителя Ягоды и, что самое главное, в воображении советского народа".

Фактически никто из наших писателей 30-х годов не смог и не посмел отразить хоть долю этого апокалипсиса. Исключения, ставшие известными сегодня – небольшая повесть Лидии Чуковской или отдельные, безумно отважные стихотворения Мандельштама, – лишь подтверждают общее правило. С другой стороны, бегство от действительности, пронизавшее всю советскую литературу, привело к тому, что вы не сможете найти ни одного произведения художественной литературы, которое описывало бы политические процессы, допросы и лагеря с позиций утопии (то есть апологетической позиции). Даже там, где литература выводила кулака, диверсанта или вредителя, она всегда останавливалась на моменте его разоблачения, не двигаясь дальше, хотя, казалось бы, в интересах пропаганды нужно было создавать романы, помогающие Ягоде или Ежову художественным осмыслением их трудов. Наши писатели послушно ездили на Беломорско-Балтийский канал и писали очерки о перевоспитании врагов народа, но только очерки. Выступали в прессе со статьями, призывающими казнить убийц и предателей. Но все это ограничивалось внелитературным действом. Откликнувшись, как положено, на процессы в прессе, А. Толстой возвращался за письменный стол писать "Петра Первого", а В. Катаев – "Белеет парус одинокий".

Кроме того, у искусства оставались еще испытанные, хотя и подзабытые за предшествующие десятилетия средства самозащиты – иносказание и отражение действительного порядка вещей в фантастической форме. Через несколько лет на этот путь станет кинорежиссер Эйзенштейн, поставивший вторую серию "Ивана Грозного", и в сказочной форме это будет делать Шварц в своих пьесах. Но подобная хитрость разоблачалась быстро и жестоко.

К счастью для нас, "Мастер и Маргарита" Булгакова не попала на глаза цензорам. Временно погребенный роман дожил до встречи со своим читателем. При ином же обороте событий тезис Михаила Афанасьевича о том, что "рукописи не горят", мог бы оказаться ложным. И сгорела бы рукопись "Мастера и Маргариты", как сгорели неизвестные нам романы погибших, замученных писателей.

Мне кажется странным, что никто из критиков и исследователей не воспринял роман Булгакова "Мастер и Маргарита" как единственную советскую антиутопию второй половины 30-х годов. Суть романа раскрывается, как мне кажется, с первых же строк седьмой главы "Нехорошая квартира", описывающей судьбу квартиры № 50 в доме на Садовой улице, той самой, где поселяется Воланд. Очень спокойно, деловито, почти документально, Булгаков описывает, как одного за другим арестовывали всех ее обитателей именно для того, чтобы предусмотрительно освободить квартиру для дьявола и его слуг. Упорно повторяя при описании эпидемии арестов в квартире № 50, что мы имеем дело с колдовством, сказкой, Булгаков судьбу квартиры вскоре и впрямь связывает с черной магией. Оставаясь лишь читателем Булгакова, а не исследователем его творчества, я все-таки убежден, что Воланд с его террором и в то же время странным чувством юмора, с желанием и умением казнить, посмеиваясь при этом – ипостась Сталина, а квартира № 50 – страна, в которой Сталин правит. Эта параллель для меня столь очевидна, что, читая описания появления Воланда и его своры в Варьете, я видел мысленно фотографию Сталина с его ближайшими соратниками в президиуме предвоенного торжественного собрания.

3.

Исчезновение целого рода литературы – это и исчезновение авторов. И тут мы сталкиваемся с любопытным феноменом.

Одна категория авторов – в первую очередь, ремесленники, подельщики, разносчики сюжетов – исчезла из литературы мгновенно, навсегда. Никогда и нигде более их имена не возникают в связи с фантастикой. Они убежали от нее, как от занятия зачумленного, почти преступного. Имена этих людей, составлявших значительную часть отряда советских фантастов в середине 20-х годов, канули в Лету, так как чаще всего по уровню работы они и не могли претендовать на звание писателя. Вернее всего, эти люди избрали себе после 1930 года (если остались на свободе) иной род занятий, не связанный с литературой.

Вторая категория – это писатели настоящие, серьезные, профессиональные. Эти попросту ушли в литературу реалистическую. Ни Алексей Толстой, ни Мариэтта Шагинян, ни Илья Эренбург более к фантастике не возвращались, словно забыли о грехах молодости.

Тщательно делая вид, что остаются адептами соцреализма, эти писатели старались как можно дальше уйти от реализма социалистического, то есть отражения окружающей действительности. Бегство от действительности чаще всего облекалось в форму исторического повествования, что позволяло оставаться в рамках самоуважения. Максим Горький завершает "Клима Самгина", Алексей Толстой пишет о гражданской войне, затем переключается на жизнеописание Петра Первого. Ольга Форш уходит в декабристскую тему; к ней же обращается, оторвавшись от картин природы, Константин Паустовский; Каверин и Катаев вспоминают свое детство для других детей...

Рассуждая о литературе, мудрая Лидия Гинзбург писала в начале 30-х годов: "Исторические романы и детские книги – для многих сейчас способ писать вполголоса. Самоограничение этих жанров успокаивает совесть писателя, не договорившего свое отношение к миру".

Но были писатели – правда, немногие, – оказавшиеся в положении безвыходном. В силу особенностей своего дарования писать реалистическую или историческую прозу они не могли.

Александр Грин, может, к счастью для него, вскоре умер, так и не испив при жизни той чаши унижений и оскорблений, что выпали на его долю после смерти. Когда в 1933 году вышло последнее по времени перед войной посмертное издание его повестей и рассказов, сборнику было предпослано обширное предисловие известного тогда критика К. Зелинского. Для изучения исторической обстановки предисловие само по себе представляет большой интерес. По мере того, как его читаешь, все более проникаешься удивлением: зачем издали этого писателя, который "...никогда не был вместе с революцией. Он был случайным попутчиком в ней. Одинокий бродяга, люмпен-пролетарий... слабый, лишенный чувства класса и даже коллектива, Грин проходил по низам... Грин попадал время от времени во власть болезненного пьянства. Невесело было видеть его в дни этих провалов, со спиной, испачканной известью, с бесцветным дрожащим взором... Ему не было никакого дела до революции и до внешнего мира, а новый революционный читатель выронил из рук его книги, потому что они показались ему старомодными".

Зелинский вновь и вновь повторяет, что фантастика, которую пишет Грин, нам не нужна... и все же далее следует странная попытка оправдать выход в свет такой книги: о Грине "вспомнили, нашли достойным и захотели его увидеть изданным такие разные писатели, как Фадеев, Олеша, Шагинян и Катаев".

Таким образом и с издательства, и с автора предисловия снимается любая ответственность за столь неразумный шаг.

С тех пор книги Грина были запрещены. Александр Грин посмертно превратился не только в проводника дурных влияний, но и в идеологического врага. Я помню большую статью (кажется, в "Новом мире"), где утверждалось, что псевдоним Грин взял себе исключительно из низкопоклонских соображений, что целью его жизни было разложить советский народ и обезоружить его перед наступлением империализма. Читателю наших дней, воспитанному на романтике "Алых парусов", покажется дикой ненависть к Грину, которой были полны литературоведческие статьи послевоенной эпохи – но это так. И я помню, как обрушилась критика на Константина Паустовского, выступившего в защиту Грина.

Еще трагичнее, на мой взгляд, судьба Александра Беляева.

Он вошел в историю литературы как лучший советский научный фантаст. В отличие от Алексея Толстого или Замятина, обращавшихся к проблемам социальным и использовавшим фантастику лишь как прием, А. Беляев видел в ней одно из важнейших орудий научного прогресса. Он не был популяризатором, на фоне развития технократических идей его занимали проблемы глубоко гуманистические. Ихтиандр из "Человека-амфибии" – это трагедия одиночества, "Голова профессора Доуэля" и "Человек, потерявший свое лицо" – романы с явным социальным подтекстом, но для Беляева сама наука как составляющая жизни XX века первостепенна.

Александр Беляев – пример человека талантливого, призванием которого было создание советской научной фантастики. Если в фантастике мировой такой фигурой для меня является Уэллс, то у Беляева в нашей довоенной литературе соперник только один – Алексей Толстой. Но для Толстого два фантастических романа были лишь эпизодом в сказочно богатой и разнообразной писательской биографии. Для Беляева – это была жизнь. Иной он не знал и не мог вообразить.

С точки зрения мастерства, Беляев не мог соперничать ни с Толстым, ни с Булгаковым, ни с Замятиным, но его значение в советской литературе куда более существенно, нежели вклад Алексея Толстого в советскую литературу в целом. Мы можем рассматривать Беляева как литературный и социальный феномен.

Стремительно войдя в литературу в середине 20-х годов, Беляев буквально обрушился на читателей фонтаном идей, сюжетов, характеров. Ежегодно он выпускал в свет по два романа, не считая рассказов, каждый из которых печатался в самых массовых журналах, и потому читательская аудитория Беляева была десятикратно, а то и стократно более широкой, чем у его коллег. Как мастер он на голову превосходил писателей типа Язвицкого, Гирелли, Васютинского, Гончарова и других. Можно без преувеличения сказать, что для рядового читателя советская научная фантастика олицетворялась именно Беляевым. Тираж средней книги Гончарова или Васютинского был 5000 экземпляров, тираж нового романа Беляева (в журнале) – до 300 тысяч.

Уже в 1929 году Беляев, очевидно, начал сознавать, что наступает закат фантастики – как области смелой мысли. В 1930 году количество публикаций А. Беляева резко сократилось – всего несколько рассказиков (да и то, в основном, историко-приключенческого жанра) и роман "Подводные земледельцы", написанный робко и многословно. Скорее, это осторожный научно-популярный очерк о перспективах освоения океанского дна. Еще тоскливее выглядит "фантастический очерк" (одно из первых произведений этого убогого жанра), который назывался "Город победителя" – нечто вроде технологической утопии о достижениях науки и техники в Ленинграде будущего***.

В 1931 году Беляев замолкает. Он вообще забрасывает фантастику и, чтобы как-то прокормиться, нанимается в объединение Ленрыба и едет на север, где пишет очерки о работе мурманских рыбаков. Появляются его статьи и о стройках того времени. Скучные, но громогласные, как и было положено.

Вот как он расправляется со своим недавним кумиром Г. Уэллсом в очерке о Днепрогэсе под названием "Огни социализма, или Господин Уэллс во мгле": "Фантастический город построен! Приезжайте посмотрите на него своими "ясновидящими" глазами! Сравните его с вашими городами во мгле! Это не ваш Уэллсовский город! Ваши утопические города останутся на страницах ваших утопических романов! Ваши "спящие" не проснутся никогда. Это город "Кремлевского мечтателя". Вы проиграли игру!".

Явный перебор по части восклицательных знаков создает ощущение барабанного боя. Беляев не был приспособлен для создания барабанных очерков. Они получались у него наивными и пресными.

В повести "Земля горит" Беляев впервые вводит в свое произведение классовых врагов, кулаков и вредителей. Но от этого совершенно беспомощный опус лучше не становится. Похоже, что рукой Беляева водило не вдохновение, а отчаяние.

4.

Что произойдет с наукой в первые год-два после Великого перелома, было неизвестно. Наука обязана помогать индустриализации; в то же время любому образованному человеку ясно: действительность отталкивает науку от авансцены. Приоритет практики требовал немедленных результатов – это очень опасно для науки и морально губительно для научной фантастики, ибо она связывает свои устремления с наукой как важнейшей составляющей общественного развития. Почти немедленно за Великим переломом в науку принялись ломиться шарлатаны. Шарлатан, в отличие от ученого, готов обещать молочные реки в текущей пятилетке. Здесь берут начало карьеры Лепешинской, Презента и Лысенко. Общественники-марксисты бросились на уничтожение инакомыслия именно с конца 20-х годов. У истинно замечательных ученых выхватывались цитатки и строчки, чтобы создать хрестоматийные образы стариков-отшельников. Сфера действия истинной науки начала быстро сужаться. Союз диктатора и шарлатана – занудно повторяющийся исторический феномен.

Если Циолковский, недостаточно образованный в физике XX века, отвергал теорию относительности Эйнштейна (и запрещал в 1935 году А. Беляеву писать о ней), то он высказывал лишь свою точку зрения. Лысенковцы же добивались, чтобы мракобесие, прикрываясь авторитетом ученых старой школы, стало государственной политикой.

После того, как с Замятиным и Маяковским, Чаяновым и Булгаковым разными способами было покончено, после того, как Алексей Толстой, Эренбург, Катаев и иные писатели отступили в безопасные ниши, можно было строить новое здание под старой вывеской. Этот процесс порождался обстоятельствами и был вторичен по отношению к основным процессам, происходившим в государстве.

Фантастика оказалась жертвой социального катаклизма. Даже не стоит обвинять в сознательных гонениях редакторов и издателей. Редакторов этих попросту не стало, потому что не стало журналов и издательств, а в тех, что остались, редакторы поменялись. Люди, пришедшие проводить линию партии на индустриализацию и коллективизацию, при слове "фантастика" только поднимали брови. В 1930 – 1931 годах перестали выходить наиболее массовые и популярные журналы – в первую очередь, комплекс журналов А. Попова: "Всемирный следопыт", "Вокруг света", "Всемирный турист", "Библиотека всемирного следопыта" и приложение к "Всемирному следопыту". Еженедельный ленинградский "Вокруг света" превратился сначала в двухнедельный журнал, затем и в ежемесячный. Исчезли "Мир приключений" и "Борьба миров", а другие, пережившие Великий перелом, стали однообразны и скучны чрезвычайно. Их делали перепуганные люди, стремящиеся отразить в журналах сегодняшние указания и директивы о разоблачении загнивающего и готового погибнуть мирового капитализма и о преодолении сопротивления внутренних врагов.

Возьмем журнал "Всемирный следопыт" за 1929 год. Что в нем было напечатано? Интересный антивоенный научно-фантастический роман Б. Турова "Остров гориллоидов", рассказывающий, как беспринципные ученые выводят в глубинах Африки обезьяно-людей, послушных и тупых солдат (впоследствии Л. Лагин использует элемент этого сюжета в своем послевоенном романе "Патент АВ"); перевод романа А. Конан Дойля "Маракотова бездна", несколько фантастических рассказов, частично из присланных на конкурс.

Кстати, на конкурсе имел место забавный казус, отраженный в нескольких номерах журнала: первый приз получил рассказ Л. Черняка "Предки". В рассказе путешественник, оторвавшийся от своих друзей, попадает в подземную полость, где сохранился мир прошлых времен. Но если, например, В. Обручев использует этот прием для того, чтобы популяризировать палеонтологию, то в рассказе "Предки" дается несколько неожиданный вариант эволюции человека: оказывается, общим предком приматов были гигантские лягушки или, вернее, лягушко-люди, так что истоки гуманоидов лежат куда глубже, чем предполагает наука. Обезьяны же лишь боковая ветвь пралюдей, одичавшая в лесах.

Рассказ грамотно, профессионально написан и, пожалуй, на конкурсе читательских рассказов вполне заслуживал премии, каковую он и получил. Однако после его публикации некоторые читатели вспомнили, что уже знакомы с этим рассказом, напечатанным в 1913 году в журнале "Аргус" и принадлежавшим перу писателя Сергея Соломина.

Журнал тут же принял меры, о чем сообщил читателям. Был подан иск прокурору города Киева, и плагиатор Черняк был приговорен за мошенничество к шести месяцам без строгой изоляции (то есть условно). Как видим, в те времена к плагиаторам были куда строже, чем сегодня.

Кроме двух романов и рассказов, присланных на конкурс, во "Всемирном следопыте" 1929 года были опубликованы несколько рассказов А. Беляева из цикла "Изобретения профессора Вагнера", а также переводные фантастические рассказы. Как видите, и объем фантастики, и ее уровень были внушительны.

Если же обратиться для сравнения к ленинградскому журналу "Вокруг света" за 1932 год ("Всемирный следопыт" уже был закрыт, и ленинградский "Вокруг света" был к тому времени единственным выжившим мастодонтом из семьи подобных журналов), то обнаружится, что в нем нет ни одного фантастического произведения, если не считать таковыми описание драматической борьбы мирового пролетариата против угнетателей.

О содержании этого издания можно судить хотя бы по названиям очерков и рассказов, помещенных в 1932 году: "Контуры второй пятилетки", "Перекличка побед", "Только вперед", "Девушки ушли на фронт", "Первомай", "Из болота в кочегарку", "Революция под землей", "Хибинский склад", "Я знаю винтовку"...

Коренные перемены в популярных изданиях, изгнавших фантастику из литературы, вскоре отразились на тиражах. Журналы быстро начали терять подписчиков и покупателей. В конце 20-х годов тираж московского "Вокруг света" достигал 320 тысяч экземпляров, ленинградского – 200 тысяч, "Всемирного следопыта" – 150 тысяч. Сравнимы с ними и тиражи "Мира приключений", "На суше и на море" и других подобных изданий. В 1932 году наиболее популярный – ленинградский "Вокруг света", фактически заменивший собой пять журналов общим тиражом в миллион экземпляров, еще держался в районе 180 тысяч, в следующем – 100 тысяч. А если учесть, что в 1930 году оба "Вокруг света", ленинградский и московский, выходили еженедельно, а "Вокруг света" в 1933 году стал, не увеличивая объема, ежемесячным журналом, станет ясно, насколько снизился читательский интерес.

Падение тиражей не могло пройти незамеченным. Очевидно было, что объясняется это не только резким снижением жизненного уровня населения после 1930 года, но и нежеланием читателей, особенно молодых, кушать плохо сваренные рассказы о передовиках производства, чукчах, глядящих на портрет Сталина, китайских кули, глядящих на тот же портрет, и линчуемых неграх.

К сожалению, в моем распоряжении нет сведений о том, какие совещания проводились на эту тему в соответствующих кабинетах и какие меры принимались (кроме периодической смены редакторов). Нас более интересуют сейчас результаты этой деятельности. А они очевидны.

В начале 1933 года журнал "Вокруг света" публикует анкету с просьбой к читателям высказаться о содержании журнала. В анкете слово "фантастика" не встречается ни разу.

В конце того же года журнал подводит итоги анкетирования. Редакция вынуждена признать: "Читатели требуют почти единодушно: дайте научную фантастику!".

Растерянность и даже испуг редакции были таковы, что она предложила читателям в качестве альтернативы этому требованию следующие темы: "Борьба за равноправие негров в Америке, ку-клукс-клан, разложение социал-демократической партии в Германии и консолидация пролетариата вокруг коммунистов, предательская роль желтых профсоюзов во Франции, будни китайского комсомола".

Читатели, кстати, написали о проблемах НФ, которые они хотели бы видеть в произведениях (правда, мы сегодня не знаем, какие из тем редакция сочла возможным опубликовать, а какие опустила). Среди прочего: "Города будущего, оживление мертвых организмов, телевидение, энергетика атома, жизнь на других планетах, звуки, убивающие на расстоянии".

Проблемы жизни на других планетах редакцию не интересуют. Но из ее выступления ясно, каково было понимание фантастики в конце 1933 года: "Мы будем помещать на наших страницах, наряду с материалом о достижениях нашей науки и техники, также и такие произведения, которые до некоторой степени (завидная осторожность – К. Б.) предвосхищают науку, поднимая новые для нее проблемы. Конечно, произведения для научно-фантастического раздела наряду с фантастичностью будут избавлены от технической неграмотности в освещаемом вопросе".

Из последней фразы, хотя и столь же неграмотной, как и предполагаемые произведения, следует главное: отныне запрет на фантастику снимается. Читатель, бесправие которого не безгранично (потому что обязать его платить деньги за то, что он не хочет читать, невозможно), заставил вернуть фантастику в нашу страну. Исчезла она лишь на три года, но, возродившись, уже не могла стать такой, как прежде.

Основные требования читателей в анкете: "Верните Александра Беляева". Редакция была вынуждена признать, что это общее требование, и обещание было дано.

Выяснилось, что именно Беляев, морально сосланный, подобно Суворову, в свое Кончанское (в командировки на рыбные промыслы и строительство Днепрогэса), нужен для "победы отечественного оружия". Возникла ситуация, когда, кроме Беляева, писателей, готовых подхватить растоптанное знамя фантастики 20-х годов, не оказалось. Для читателей "Вокруг света", большей частью школьников, студентов и молодых инженеров, воспитанных уже при советской власти, Беляев был кумиром, певцом науки, куда более интересным, нежели Толстой с его марсианскими революциями, либо Грин с мечтой об алом парусе. Это были жизнерадостные молодые люди, еще не поделившиеся на жертв и палачей второй половины 30-х.

Возвращение Беляева еще не означало возвращение фантастики. Ведь Беляев и те, кто должен был работать рядом с ним, были поставлены в жесткие рамки правил старой детской игры: "Да" и "нет" не говорите, черного, белого не берите".

Правила новой игры накладывали новые вериги на писателя.

И тут появилась первая советская утопическая повесть, которую следовало рассматривать как указание свыше.

Повесть была написана не фантастом и даже не литератором.

Автором ее был напуганный своим меньшевистским прошлым и опалой у некогда расположенного к нему Сталина публицист Карл Радек. Радек, остроумный и изобретательный человек, решил ударить в литавры так нагло, что даже Вождь застыл бы в изумлении.

Он написал фантастическую повесть "Зодчий социалистического общества", в которой фантастическим был лишь подзаголовок: "Девятая лекция из курса истории побед социализма, прочитанного в 1967 году в школе междупланетных сообщений в пятидесятую годовщину Октябрьской революции".

Лекция была скачком в славословии, ступенькой в развитии жанра панегирика Сталину. Это одно из первых произведений о вожде, где не скрывается его божественное величие. Только прислушайтесь: "К сжатой, спокойной, как утес, фигуре нашего вождя шли волны любви и доверия, шли волны уверенности, что там, в мавзолее Ленина, собрался штаб будущей победоносной мировой революции".

Радек не ошибся. Сталину "фантастическая" лекция действительно понравилась. Отпечатана она была четвертьмиллионным тиражом, к тому же частями или целиком перепечатана многими журналами и газетами.

Я думаю, хитроумный Радек отыскал важную деталь, которая порадовала сердце вождя: он объявил всему народу, что в 1967 году Сталин будет жив, здоров, славен, что все эти высокопарные слова будут произносить и тогда, через тридцать четыре года после написания "лекции". Сталину в 1933 году было пятьдесят четыре – ну, что ж, он кавказец, восемьдесят восемь – это еще не возраст.

Была в "лекции" и еще одна хитрость, которую вождь, конечно же, уловил, но пока оставил без последствий, и она внушила Радеку ложное чувство безопасности: ведь автором-то "лекции" был Карл Радек, а значит, и в 1967 году он будет славить вождя с трибун.

В самом-то деле к этому времени он будет уже почти тридцать лет как замучен сталинскими палачами. "Лекция" его не спасла. Но сделала свое дело в создании культа "небожителя".

В "лекции", кстати, употреблен эпитет, на котором все мы потом воспитывались. Сталин там впервые назван "Великим зодчим социализма".

У Радека есть указание писателям-фантастам: все, что делается в стране, – это воля Сталина, ум Сталина, решение Сталина. Следовательно, любая альтернатива, любой вариант развития общества исключен.

И добро бы эту идею, губящую фантастику на корню, проповедовал лишь Радек. Куда большим авторитетом для писателей был Максим Горький, который в том же году написал статью "Правда социализма", где доказывал, что Сталин это Ленин сегодня, что в нем объединились "ум великого теоретика, смелость талантливого хозяина, интуиция подлинного революционера"... Критик А. Турков, рассуждая в 1953 году о Горьком, писал: "Известно, как мягко и тактично разъяснял Иосиф Виссарионович Сталин Горькому роль критики и самокритики в нашем обществе... Горький отлично понял и принял на вооружение сталинские идеи".

Съезд писателей, открывшийся в 1934 году для того, чтобы прекратить всяческие разногласия в общем хоре писателей, прошел под лозунгом социалистического реализма. И, как говорилось в ту пору, "товарищ Сталин указал единственно верный творческий метод в художественной литературе это метод социалистического реализма. Произведения Горького дают нам блестящие образцы применения этого метода на практике. Съезд должен помочь писателям в претворении этого метода в жизнь".

Теперь представим себе писателя-фантаста, того же Александра Беляева, который должен воспринимать указания съезда как руководство для своей дальнейшей работы. При разработке метода никто, разумеется, о фантастике, которой в те дни не существовало, и не думал. Социалистический реализм воспринимался как общий закон воспевания существующего строя. Как фантасту вписаться в этот хор?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю