412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ким Эдвардс » Дочь хранителя тайны » Текст книги (страница 16)
Дочь хранителя тайны
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:24

Текст книги "Дочь хранителя тайны"


Автор книги: Ким Эдвардс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)

Каролина охнула от неожиданности, но не успела испугаться, как тень обрела форму. «Злоумышленником» оказался Ал – видно, вернулся из поездки пораньше. Каролина была приятно удивлена: Ал сейчас старался больше работать и часто отсутствовал по две недели кряду. Но вот он вернулся, приехал домой и открыл жалюзи, позволив Каролине насладиться чудесной картинкой ее жизни, заключенной в раму из кирпичных стен, заново отлакированного ею буфета, полуживого фикуса, оконных стекол, которые она так старательно мыла все эти годы. Феба подняла глаза от своей работы, невидяще поглядела в окно на темный мокрый газон, провела рукой по рыжей спинке Дождика. Ал прошел по комнате с чашкой кофе в руке, встал рядом с Фебой и показал этой чашкой на коврик, который она ткала.

Волосы Каролины совсем промокли, но она стояла не шевелясь. Тоскливая пустота в душе, реальная и страшная, которую она ощутила возле окон бара, исчезла при виде родных людей. Дождь бил ее по щекам, пропитывал добротное шерстяное пальто. Она сняла перчатки, чтобы найти в сумочке ключи, прежде чем сообразила, что дверь, вероятней всего, не заперта. Вокруг было темно, нескончаемый поток автомобилей с грохотом несся по шоссе, и свет фар выхватывал густую листву сирени, посаженной ею давным-давно в качестве живой изгороди. Каролина еще мгновение постояла неподвижно. Это – ее жизнь. Не та, о которой она когда-то мечтала, не та, которую представляла себе в молодости, нет, другая, реальная, во всей ее сложности. Эта ее жизнь построена со вниманием и заботой, и она – хороша.

Каролина захлопнула сумочку. Поднялась на крыльцо. Толкнула дверь и вошла в свой дом.

II

Преподаватель искусствоведения из университета Карнеги-Меллона, она засыпала его вопросами о форме. «Что есть красота? – вопрошала, касаясь пальцами руки Дэвида, и вела его сквозь дубовые двери, меж белых стен, на которых висели его работы. – Есть ли красота в форме? Есть ли в ней смысл?» Она повернулась, волосы, взметнувшись, упали ей на грудь. Он смотрел на нее, на белый пробор в волосах, на гладкое бледное лицо.

– Точки соприкосновения. – Он оглянулся на Каролину – та стояла у фотографии Норы на пляже, – обрадовался, что она еще здесь, и неохотно вернулся к разговору. – Сближение. Вот что я ищу. У меня нет теорий. Мной движет сама фотография.

– У всех есть теории! – воскликнула она. Однако перестала сыпать вопросами, сузила глаза и пожевала губу.

Он не видел ее зубов, но легко представил их, прямые, ровные, белые. Комната вертелась перед глазами, голоса шумели как морской прибой, но в краткий миг тишины он понял, что его сердце гулким молотом бьется в груди, а пальцы до боли сжимают конверт, который дала ему Каролина. Дэвид снова оглянулся – очень хорошо, она здесь – и аккуратно спрятал конверт в карман рубашки. Его руки немного дрожали.

«Меня зовут Ли», – сообщила между тем шатенка. Выяснилось, что она приглашенный критик при университете. Дэвид кивнул, слушая вполуха. Интересно, Каролина живет в Питтсбурге – или же, увидев объявление о выставке, откуда-то специально приехала: Моргантауна, Колумбуса, Филадельфии? Она посылала письма из всех этих мест и вдруг возникла среди безликой толпы, почти такая же, как раньше. Старше, разумеется, и жестче, увереннее в себе. Дэвид, вы не узнаете меня? И он узнал, узнал, хотя не сразу признался себе в этом.

Дэвид опять поискал ее взглядом, не нашел, и по его телу поползли первые нити паники, тонкие, но вездесущие, как грибница в гниющем стволе. Каролина проделала такой путь; обещала дождаться; конечно же, она не уйдет. Дэвид взял бокал с шампанским с подноса проходящего официанта. Организатор выставки, вновь возникнув рядом, представил его спонсорам. Дэвид усилием воли сосредоточился и сумел кое-как поддержать беседу, хотя думал по-прежнему о Каролине и не переставал выискивать ее глазами. Он был уверен, что она подождет его, но сейчас вдруг с неприятным чувством вспомнил давнее утро поминальной службы, Каролину в красном пальто, прохладу нарождавшейся весны, солнечное небо, Пола в коляске, дрыгавшего ножками под одеялом. Вспомнил, что и тогда ее упустил.

– Извините, – пробормотал он, перебив собеседника, и устремился к фойе главного входа. Там он остановился и еще раз оглядел выставочный зал. Теперь, когда она нашлась после стольких лет, конечно же, он не потеряет ее снова.

Но она исчезла. За окнами сверкали огни большого города: россыпи блесток на бесконечных, поразительной красоты холмах. Где-то там Каролина Джил мыла посуду, подметала пол, останавливалась на минутку и задумчиво глядела в темное окно. Горечь потери захлестнула его с такой силой, что он привалился к стене и уронил голову, пытаясь побороть подступившую тошноту. Его чувства были чрезмерны, несообразны, – в конце концов, он много лет прожил, не встречаясь с Каролиной. Дэвид сделал глубокий вдох, мысленно пробежался по периодической таблице – серебро, кадмий, индий, олово, – но не смог успокоиться.

Он достал из кармана ее конверт – вдруг там есть адрес или телефон? Внутри оказались лишь два поляроидных снимка – неважного качества, мутные, сероватые. На первом улыбающаяся Каролина обнимала стоящую рядом девочку в плотном голубом платье с пояском на бедрах. Они позировали на фоне кирпичной стены дома; воздух, казалось, искрился солнцем, обесцвечивавшим все вокруг. Девочка была коренастая, милое платьице не прибавляло изящества. Волосы мягкими волнами обрамляли широкое доброе лицо. Прикрыв глаза от удовольствия, она лучезарно улыбалась – не то в объектив, не то человеку за ним. Человек несведущий решил бы, что уголки ее глаз только кажутся вздернутыми, поскольку снимали снизу. «День рождения Фебы, – написала Каролина на обороте. – Шестнадцать лет».

Вторая фотография была сделана недавно. Опять Феба, с баскетбольным мячом, – целит в корзину, пятки оторвались от асфальта. Баскетбол: спорт, которым Пол не захотел заниматься. Дэвид посмотрел на оборот снимка, заглянул в конверт – адреса не было. Он допил шампанское и поставил бокал на мраморный столик.

В галерее по-прежнему толпился народ, гудели голоса. Дэвид постоял в дверях, глядя в зал с отстраненным любопытством, так, словно попал сюда случайно и не имел ко всему этому отношения. Затем повернулся и вышел на улицу, в прохладный, напоенный дождем вечер. Он убрал конверт с фотографиями в карман рубашки и побрел сам не зная куда.

Оукленд, район, где он когда-то учился, изменился и в то же время остался прежним. Больше не было стадиона Форбс-филд, на открытых трибунах которого он провел столько часов под палящими лучами солнца. Там, где когда-то ревела многотысячная толпа болельщиков, где он радостно вопил, когда над ярко-зеленым полем взмывал мяч, возвышалось новое университетское здание – прямоугольное, грубоватое. Дэвид встал лицом к Храму Знаний, серому монолиту, стройной тени в черном ночном небе, и попытался взять себя в руки.

Потом двинулся дальше – по темным городским улицам, огибая завсегдатаев ресторанов и театралов, расходившихся по домам. Он не думал о том, куда идет, хотя на самом деле знал это. Дэвид понял, что на долгие годы застрял во времени – в том мгновении, когда передал свою дочь Каролине Джил. Его жизнь вращалась вокруг одной-единственной сцены: новорожденная девочка в его руках – и она же, через секунду, в чужих. Похоже, что и фотографией он стал заниматься лишь затем, чтобы придать другим моментам существования такую же значимость и вес, остановить летящий куда-то мир. Тщетные усилия.

Он шел, растревоженный, изредка бормоча что-то себе под нос. После встречи с Каролиной нечто застывшее на много лет в его сердце оттаяло и встрепенулось. Он подумал о Норе – какой уверенной и независимой она стала, с каким блеском заключала крупные сделки, а возвращаясь с деловых ужинов, приносила домой запах вина, дождя, тень улыбки, победное сияние в глазах. За прошедшие годы у нее был не один роман, и ее секреты, как и его собственный, воздвигли стену между ними. Редкими вечерами, на кратчайший миг он видел в ней женщину, на которой женился: Нору с маленьким Полом на руках; Нору, перепачкавшую губы ягодами или повязывающую фартук; Нору, неопытную служащую туристического бюро, засидевшуюся допоздна с балансовыми счетами. Но она сбросила эти свои ипостаси, как змея кожу. Теперь в огромном доме жили два чужих друг другу человека.

Дэвид понимал, что Пол страдает из-за этого, и очень старался быть хорошим отцом. Они вместе собирали окаменелости, сортировали их, подписывали, выставляли в гостиной, при любой возможности ездили на рыбалку. Дэвид всячески пытался облегчить жизнь Пола, но ничего не мог поделать с тем, что она построена на лжи. Он стремился защитить сына от своих собственных детских страданий: бедности, горя, тревог. Однако его усилия приводили к потерям. Скала лжи высилась в центре их семьи, и отношения принимали все более причудливые формы, подобно деревьям, что растут, огибая валун. Улицы сходились под острыми углами: город сужался к месту слияния двух больших рек, Мононгехилы и Аллеганы, которые вместе образовывали Огайо, а та в свою очередь питала Кентукки и вливалась в Миссисипи. Дэвид подошел к самому краю набережной. В молодости, студентом, он часто приходил сюда и стоял на берегу, глядя, как встречаются реки. Не однажды он смотрел на свои ботинки, нависавшие над темной кожей потока, и отстраненно думал о том, насколько холодна черная вода и сможет ли он выплыть на берег, если вдруг упадет. Сейчас, как и тогда, ветер насквозь продувал его костюм, и он не отрывал глаз от реки внизу. Он продвинулся на дюйм дальше и сквозь усталость ощутил легкий укол сожаления: отличная получилась бы фотография, но, увы, он оставил аппарат в гостиничном сейфе.

Внизу несся бурный поток, кружась и вспениваясь у цементных свай. Серединой ступни Дэвид ощущал острый бетонный край набережной. Если он упадет или прыгнет и не сможет выбраться, то найдут часы с выгравированным на задней стороне именем его отца, кошелек с двумя сотнями долларов, водительские права, камешек из ручейка у дома его детства, который он носил с собой вот уже тридцать лет. И конверт с фотографиями в кармане у сердца.

На его похоронах будет масса народа. Кортеж растянется на много кварталов.

Но там все и кончится. Каролина, скорее всего, и не узнает. И до его родины новость не долетит.

А если и долетит – кто его там вспомнит, без фамилии?


* * *

Когда он вернулся из школы, письмо ждало его в магазинчике на углу, под пустой кофейной банкой. Никто ничего не сказал, но все наблюдали за ним: логотип Питтсбургского университета был прекрасно известен. Дэвид отнес письмо к себе наверх и положил на столик возле кровати; он слишком нервничал и не решался его вскрыть. Он и сейчас помнил серое небо за окном, плоское, безликое, пересеченное голой веткой вяза.

Только через два часа он осмелился посмотреть. Письмо принесло сногсшибательную новость: его приняли на полную стипендию. Донельзя ошеломленный, он медленно опустился на край кровати, боясь верить хорошему – так будет всегда, всю его жизнь, – и не позволяя себе по-настоящему возликовать. Рады сообщить, что…

Вскоре он заметил ошибку, и скучная действительность комом легла туда, где он и привык ее ощущать, прямо под ложечкой. В письме стояла не его фамилия. Адрес и остальные подробности, от даты рождения до номера социального страхования, – все было верно. И оба его имени, Дэвид в честь отца и Генри в честь деда, тоже. Секретарша впечатала их правильно, но потом ее, вероятно, отвлек телефонный звонок или какой-нибудь посетитель. А может быть, приятный весенний ветерок заставил оторваться от работы и унестись в мечтах навстречу вечеру, жениху с букетом и своему трепещущему, как листок, сердцу. И тут стукнула дверь. Зазвучали шаги: начальник. Секретарша вздрогнула и вернулась в настоящее. Похлопала глазами, перевела каретку и снова занялась работой.

«Дэвид Генри» она благополучно напечатала.

А вот фамилия, Маккалистер, потерялась.

Он промолчал об этом. Никто ничего так и не узнал. Приехал в колледж, зарегистрировался – в конце концов, его действительно так звали. И все же Дэвид Генри как личность отличался от Дэвида Генри Маккалистера, это было очевидно, как и то, что в колледже он должен учиться именно как Дэвид Генри, человек без биографии, не отягощенный прошлым. Человек, получивший шанс создать себя заново.

Так он и поступил. Имя предоставило ему эту возможность – оно, в известной степени, того требовало: оно было сильное и даже аристократичное. Существовал же некогда Патрик Генри, государственный деятель и оратор. Первое время, в беседах с людьми запредельно, недостижимо богатыми и влиятельными, с теми, кто как рыба в воде плавал там, куда он только стремился, Дэвид, чувствуя себя не в своей тарелке, иногда намекал, хотя никогда впрямую, на дальних, но влиятельных родственников, призывал несуществующих предков себе на подмогу.

Этот дар он пытался передать Полу: неоспоримое место под солнцем.

Река под ним была коричневой, с противной белой пеной по краям. Поднялся ветер. Казалось, он продувает не только костюм, но и кожу, проникает в кровь. Вода внизу клубилась, вспухала, приближалась. К горлу подкатила тошнота. Дэвид упал на четвереньки, ладонями на холодный камень, и его вырвало в бурлящий поток. Спазмы продолжались, даже когда желудок совершенно опустел. Дэвид лежал там, в темноте, очень долго. Наконец медленно встал, вытер рот тыльной стороной ладони и поплелся назад в город.


* * *

Всю ночь он просидел на автовокзале – погружался в дремоту, вздрагивал, просыпался. Утром сел на первый автобус до Западной Виргинии и поехал к дому своего детства, в глубь холмов, взявших его в объятия. Через семь часов автобус, как обычно, затормозил на углу Мейн и Вайн и вскоре с ревом умчался, а Дэвид остался стоять перед продуктовым магазином. На улице было тихо, к телефонному столбу лепилась газета, сквозь трещины тротуара пробивались сорняки. Он работал в этом магазине за питание и комнату на втором этаже, умненький мальчик с гор, приехавший учиться. Мальчик, изумлявшийся колоколам, реву транспорта, домохозяйкам с покупками, школьникам, которые толпились у фонтана и покупали содовую, мужчинам, которые собирались по вечерам, плевались табаком, играли в карты и коротали время за разговорами… Время стерло все это. Многие окна были заколочены досками в красно-черных, смазанных дождями граффити.

Горло Дэвида пылало от жажды. С другой стороны дороги двое мужчин средних лет, один лысый, другой с жидкими седыми лохмами до плеч, играли на крыльце в шахматы. Подняв головы, они с подозрительным любопытством уставились на него, и Дэвид увидел себя их глазами: мятые, грязные брюки, рубашка, в которой он провел целый день и всю ночь, галстука нет, волосы свалялись после беспокойного сна в автобусе. Он был чужак, и не только сейчас – всегда. В комнатушке над магазином, с узкой кроватью, заваленной книгами, Дэвид так тосковал по родным стенам, что едва мог сосредоточиться на учебе, но и когда возвращался в горы, тоска не исчезала. В маленьком дощатом домике родителей, вросшем в холм, часы тянулись медленно, измеряемые постукиванием трубки отца по ручке кресла, вздохами матери, тихими играми сестры. Там, внизу за ручьем, и над ручьем – всюду была жизнь, и всюду, как темный цветок, раскрывало лепестки одиночество.

Дэвид кивнул мужчинам, повернулся и зашагал по дороге, спиной чувствуя их взгляды.

Зарядил дождик, холодный и легкий, как туман. Дэвид с трудом передвигал уставшие ноги. Он думал о своем ярко освещенном кабинете, оставшемся на расстоянии жизни – или мечты – отсюда. Близился вечер. Нора еще на работе, а Пол наверху изливает в музыке свой гнев и одиночество. Дэвида ждут дома, но он не приедет. Позвонит, чуть позже, как только поймет, что, собственно, делает. Можно, конечно, сесть на следующий автобус и уехать домой хоть сейчас. Но почему-то в голове не укладывалось, что та его жизнь существует в одном мире с этой.

На окраине города неровный тротуар начал теряться в траве, пропадая кусками, как точки-тире кода Морзе, а затем полностью исчез. По бокам узкой дорожки тянулись канавы. Дэвид помнил, что они зарастали рыжим лилейником, расползавшимся в разные стороны, как лесной пожар. Он обхватил себя руками, сунув ладони под мышки, чтобы согреться. Здесь пока не кончилась зима, до теплого дождика и сиреней Питтсбурга было еще далеко. Под ногами хрустел слежавшийся наст. Дэвид стукнул ногой по чернеющему снегу на краю канавы, из-под которого торчала сухая трава и мусор.

На местном шоссе пришлось перейти на травянистую обочину: пролетавшие мимо автомобили обдавали грязевой пылью. А когда-то здесь была проселочная дорога, люди слышали машину за несколько миль, и лишь потом она появлялась в поле зрения, причем обычно за ветровым стеклом виднелось знакомое лицо. Автомобиль замедлял ход, останавливался, дверца открывалась, впускала Дэвида. Его знали, как и всю его семью, и после короткой беседы – «Как мама, папа; как сад в этом году?» – повисало молчание. Ни водитель, ни пассажиры не представляли, о чем говорить с мальчиком до того умным, что ему дали стипендию, и чья сестра так больна, что не ходит в школу. В горах, а возможно, и в мире вообще бытовала теория, что за все надо платить – сразу и сполна. Твой двоюродный брат очень красивый, зато ты самый умный. Комплименты, заманчивые, как розы, и так же щетинившиеся шипами. Ты, может, и умный, зато уж урод смотреть страшно; а ты, конечно, симпатяга, но мозгов у тебя ноль. Компенсация; вселенский баланс. В любом вопросе о его учебе Дэвиду чудилось обвинение (он-то в жизни получил все сразу: мозги, внешность, здоровье), и молчание в машине давило непомерным грузом.

Дорога повернула, затем еще раз: пляшущая дорога Джун. Холмы становились круче, ручьи крохотными водопадами падали вниз, дома встречались все реже и выглядели все бедней. Появились жилые вагончики, тусклые дешевые бусины в зеленой оправе горных склонов – бирюзовые, серебряные, желтые, выцветшие до сметанной белизны. Вот и платан, а вот камень в форме сердца и поворот с тремя вбитыми в землю белыми крестами, увитыми линялыми цветами и лентами. Дэвид свернул и стал подниматься по ручью – своему ручью. Тропинка почти заросла, но не исчезла окончательно.

Он почти час шел к своему старому дому, грязно-серому от непогоды. Крыша просела, местами прохудилась. Дэвид остановился. Он настолько перенесся в прошлое, что почти ожидал увидеть родных – мать с цинковым корытом для стирки, сестру на крыльце – и услышать стук топора из-за угла, где отец обычно рубил дрова. Дэвид уехал в школу, Джун умерла, но родители оставались здесь сколько могли, не в силах расстаться с землей. Но жилось им трудно, потом и отец умер, и мать переехала на север, к своей сестре, – там ей обещали место на автомобильном заводе. Дэвид редко приезжал домой из Питтсбурга, а после смерти отца – ни разу. Здешние места он знал как свои пять пальцев, но от его жизни они были далеки, как луна.

Ветер усилился. Дэвид поднялся на крыльцо. Дверь криво висела на петлях, не закрывалась. Внутри стоял холод, пахло плесенью. Потолок в единственной комнате – спальне, кухне и гостиной сразу – пробит коньком крыши. На стенах мокрые пятна, сквозь щели в досках проглядывали полоски бледного неба. Дэвид раньше помогал отцу с крышей: пот бежал по их лицам мобили обдавали грязевой пылью. А когда-то здесь была проселочная дорога, люди слышали машину за несколько миль, и лишь потом она появлялась в поле зрения, причем обычно за ветровым стеклом виднелось знакомое лицо. Автомобиль замедлял ход, останавливался, дверца открывалась, впускала Дэвида. Его знали, как и всю его семью, и после короткой беседы – «Как мама, папа; как сад в этом году?» – повисало молчание. Ни водитель, ни пассажиры не представляли, о чем говорить с мальчиком до того умным, что ему дали стипендию, и чья сестра так больна, что не ходит в школу. В горах, а возможно, и в мире вообще бытовала теория, что за все надо платить – сразу и сполна. Твой двоюродный брат очень красивый, зато ты самый умный. Комплименты, заманчивые, как розы, и так же щетинившиеся шипами. Ты, может, и умный, зато уж урод смотреть страшно; а ты, конечно, симпатяга, но мозгов у тебя ноль. Компенсация; вселенский баланс. В любом вопросе о его учебе Дэвиду чудилось обвинение (он-то в жизни получил все сразу: мозги, внешность, здоровье), и молчание в машине давило непомерным грузом.

Дорога повернула, затем еще раз: пляшущая дорога Джун. Холмы становились круче, ручьи крохотными водопадами падали вниз, дома встречались все реже и выглядели все бедней. Появились жилые вагончики, тусклые дешевые бусины в зеленой оправе горных склонов – бирюзовые, серебряные, желтые, выцветшие до сметанной белизны. Вот и платан, а вот камень в форме сердца и поворот с тремя вбитыми в землю белыми крестами, увитыми линялыми цветами и лентами. Дэвид свернул и стал подниматься по ручью – своему ручью. Тропинка почти заросла, но не исчезла окончательно.

Он почти час шел к своему старому дому, грязно-серому от непогоды. Крыша просела, местами прохудилась. Дэвид остановился. Он настолько перенесся в прошлое, что почти ожидал увидеть родных – мать с цинковым корытом для стирки, сестру на крыльце – и услышать стук топора из-за угла, где отец обычно рубил дрова. Дэвид уехал в школу, Джун умерла, но родители оставались здесь сколько могли, не в силах расстаться с землей. Но жилось им трудно, потом и отец умер, и мать переехала на север, к своей сестре, – там ей обещали место на автомобильном заводе. Дэвид редко приезжал домой из Питтсбурга, а после смерти отца – ни разу. Здешние места он знал как свои пять пальцев, но от его жизни они были далеки, как луна.

Ветер усилился. Дэвид поднялся на крыльцо. Дверь криво висела на петлях, не закрывалась. Внутри стоял холод, пахло плесенью. Потолок в единственной комнате – спальне, кухне и гостиной сразу – пробит коньком крыши. На стенах мокрые пятна, сквозь щели в досках проглядывали полоски бледного неба. Дэвид раньше помогал отцу с крышей: пот бежал по их лицам и капал на ладони, молотки взлетали к солнцу в остром аромате свежеструганного кедра.

Дэвид считал, что здесь много лет никто не живет, между тем на старой плите стояла грязная сковородка; жир застыл, но – Дэвид понюхал – не протух. Старую железную кровать в углу закрывало потрепанное, сырое на ощупь лоскутное одеяло – такие когда-то шили его мать и бабушка. На раме кровати лежали доски со сложенными одеялами вместо матраса. Дощатый пол был тщательно выметен, и даже три крокуса стояли в банке на окне.

По дому пробежал ветерок, зашелестев ажурными картинками, вырезанными из бумаги. Они были повсюду: спускались с потолка, висели на окнах, над кроватью. Дэвид обошел комнату, разглядывая их с поминутно возраставшим удивлением. В школе он тоже вырезал снежинки, но тут были невероятно подробные жанровые сцены: ярмарка штата, уютная гостиная с камином, пикник под небом, расцветшим фейерверками. Изящные, четкие, шуршащие, они придавали убогому помещению странную таинственность. Дэвид потрогал резной край картинки, изображавшей повозку с сеном, девочек в шляпках с кружевами, мальчиков в закатанных до колен штанишках. Над кроватью, чуть подрагивая на сквозняке, висели чертово колесо, вертящиеся карусели, машины, едущие по шоссе, хрупкие, как крылья бабочек.

У кого хватило умения и терпения сотворить это чудо? Дэвид подумал о своих фотографиях: он так старался поймать каждое мгновение, а когда изображение появлялось на бумаге, понимал, что все уже давно изменилось. К тому времени успевали пройти часы, даже дни; он и сам становился немного другим. Тем не менее всякий раз, снова, снова и снова, он пробовал удержать ускользающий мир.

Дэвид присел на край жесткого ложа. Голова гудела. Он вытянулся, набросил на себя края сырого одеяла. В окна лился мягкий серый свет. Голый стол, плита, да и сам воздух отдавал плесенью. Газеты, в несколько слоев наклеенные на стены, местами начали отставать. Его семья была очень бедной, все их знакомые были бедными. Не преступление, конечно, но дела ничуть не меняло. Никто ничего не выбрасывал. Старые двигатели, консервные банки, молочные бутылки заполоняли холмы и поляны: своеобразное заклятие, крепостная стена против нищеты и нужды. Когда Дэвид был ребенком, соседский мальчик, Дэниэл Бринкерхофф, забрался в старый холодильник и задохнулся. В памяти Дэвида осталось глухое перешептывание, а потом – тело ребенка на столе в лачуге, практически такой же, как эта, среди зажженных свечей. Мать Дэниэла плакала, что удивляло Дэвида: он был слишком мал и не понимал горя, всей огромности смерти. Но он запомнил, что говорил несчастный отец, потерявший сына, за порогом, на улице, но так, что слышала мать Дэвида: «Почему именно мой мальчик? Он же был здоровый, сильный. Почему не та больная девчонка? Если кому-то суждено умереть, почему не ей?»

Дэвид закрыл глаза. Как тихо. Он стал вспоминать звуки, наполнявшие его лексингтонскую жизнь: шаги, голоса в коридорах, телефонные трели, звон в ушах. Писк пейджера, пробивающийся сквозь бормотание радио в автомобиле, а дома – бесконечная гитара Пола, Нора, с телефонным шнуром вокруг запястья ведущая переговоры с клиентами. Среди ночи опять звонки: его ждут в больнице, надо ехать. И он вставал в темноте и холоде и ехал.

Здесь не так. Только шорох ветра в опавшей листве, а вдали – тихое журчание ручья подо льдом. И стук ветки по стене дома. Дэвид замерз и, приподнявшись, вытянул из-под себя одеяло. Он повернулся, укутываясь плотнее; фотографии в кармане остро кольнули грудь. Его еще несколько минут колотила дрожь, от холода и усталости после долгой дороги. Дэвид прикрыл глаза – всего на пару минут, чуточку отдохнуть. На изнанке век темнели две сливающиеся реки, манящие водовороты. Не упасть, но прыгнуть: тоже выбор.

В окружающей плесневой затхлости чувствовалась нотка чего-то сладкого, сахарного. Его мать покупала сахар в городе. Дэвид почти ощутил во рту вкус именинного пирога, желтого, плотного, сдобного. Взрыв сладости, веселые голоса нижних соседей из домов в лощине, разноцветные платья женщин, шуршащие по высокой траве. Мужчины в темных брюках и сапогах, дети, с бешеной энергией и криками носящиеся по двору. Позже они собирались все вместе и делали мороженое в баке с соляным раствором, ставили под крыльцо, долго морозили, а потом снимали заледеневшую металлическую крышку и щедро накладывали в миски сладкий холодный крем.

Кажется, праздник с мороженым устраивали после рождения, а может, крещения Джун. Сначала она была как все дети, махала в воздухе крохотными ручками, которые задевали его лицо, когда он наклонялся поцеловать сестричку. В тот жаркий летний день они еще веселились; мороженое стыло под крыльцом. Затем прошла осень, зима, а Джун все не садилась. Миновал ее первый день рождения, но она была очень слабенькая, не держалась на ножках. Снова наступила осень, и приехала двоюродная сестра матери с сыном, примерно того же возраста, что и Джун, и тот мальчик не просто ходил – носился с утра до вечера и уже начинал говорить, а Джун только сидела и молча смотрела по сторонам. Вот когда они поняли: что-то не так. Мама, вспомнил Дэвид, провожала взглядом их маленького гостя, и слезы бесшумно текли по ее щекам. Потом она печально вздохнула, отвернулась и пошла к дочери. Это горе, тяжкий камень на сердце, Дэвид всюду носил с собой; от него он пытался избавить Нору и Пола, но лишь породил множество других страданий.

– Дэвид, – сказала в тот день мать, выте-рев слезы тайком от сына, – убери со стола свои бумаги и сходи за дровами и за водой. Сейчас же. Сделай что-нибудь полезное.

Он послушно все выполнил. И они стали жить дальше, день за днем. Замкнулись в себе и даже не ходили в гости, только изредка, на крестины или похороны – до трагедии с Дэни-элом Бринкерхоффом. С тех поминок они возвращались в темноте, пробираясь вдоль дорожки у ручья ощупью, по памяти; отец нес Джун на руках. Мать больше не спускалась с гор до самого своего переезда в Детройт…


* * *

«Так-то вот. И ни фига у тебя не выйдет», – сказал кто-то, и Дэвид, не открывая глаз и не понимая, снится ему это или чудится в завывании ветра, заворочался. Спать мешал не только голос: что-то впивалось в запястья. Дэвид провел сухим языком по небу. Жизнь дома была трудна, они работали дни напролет, и для горя не оставалось ни времени, ни терпения. Надо было жить дальше, и коль скоро разговоры о Джун не могли ее вернуть, то о ней больше никогда не говорили. Дэвид повернулся на бок и опять почувствовал резкую боль в запястьях. От удивления он разлепил веки и обвел сонным взглядом комнату.

Она стояла у плиты. Армейские штаны плотно облегали стройные ноги, немного топорщась на бедрах. Из-под байковой мужской рубашки в черно-зеленую клетку торчал ворот свитера цвета ржавчины с ярко-оранжевыми вплетениями. Руки в перчатках с отрезанными пальцами сноровисто колдовали над сковородкой, где шипела яичница. Снаружи уже стемнело – он долго проспал, – в комнате горели свечи, их желтое пламя смягчало все вокруг и заставляло кружиться подвески-аппликации.

Со сковородки брызнул жир, рука девушки взметнулась к лицу. Несколько минут Дэвид, не двигаясь, наблюдал за ней, вбирая взглядом все детали: черные ручки плиты, которые его мать так старательно начищала, и обгрызенные ногти этой девчушки, и трепетание огненных язычков на фоне темного окна. Девушка потянулась к полке над плитой, за солью и перцем, и Дэвид залюбовался игрой света и тени на ее коже и волосах, ее природной грацией.

Жаль, фотоаппарат остался в гостиничном сейфе.

Дэвид попытался сесть, но запястья снова ожгла боль. Недоумевая, он повернул голову и понял, что привязан к кровати: прозрачным шифоновым шарфом к одной стойке, веревками от швабры – к другой. Она уловила движение у себя за спиной, обернулась, легко похлопывая по ладони деревянной ложкой, и объявила:

– Сейчас вернется мой друг.

Дэвид откинул голову на подушку. Девушка была худенькая, не старше, а то и моложе Пола. Одна, в заброшенном доме. Бродяжка. Интересно, что у нее за друг и не пора ли уже испугаться?

– Как тебя зовут? – спросил Дэвид.

– Розмари, – ответила она и, почему-то встревожившись, прибавила: – Хочешь верь, хочешь нет.

– Розмари, – повторил он, представив куст, похожий на сосну, с ароматными игольчатыми листочками, который Нора посадила на солнечном месте, – окажите любезность, развяжите меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю