Текст книги "Что пропало"
Автор книги: Кэтрин О'Флинн
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
31
Эд подпрыгивал на полу пустой гостиной. Напрыгавшись, он лег и приложил ухо к лакированному полу. А сейчас радостно простукивал стены. Лиза ума не могла приложить, зачем он это делает. Она была уверена, что он и сам не знает.
Ей было нехорошо. Все в квартире было новехонькое, а запах пластика и пыли напоминал о летних поездках на заднем сиденье отцовской машины, когда она была ребенком. Внезапно вспомнился вкус размякшей от жары фруктовой конфеты, и ее затошнило.
– По-моему, все довольно основательно, Лиз, – сказал Эд.
Лиза остановила на нем долгий взгляд. Откуда что берется? Она никогда не видела его таким оживленным.
Он взял распечатку риелтора.
– Не могу оторваться от этого: «Абсолютно новая квартира-люкс в превосходно отстроенном здании для жизни вблизи воды и в нескольких сотнях метров от делового и торгового центра „Зеленые дубы“. Большая главная спальня с прилегающей ванной комнатой. Полностью оснащенная кухня с первоклассным оборудованием, соединенная с жилой/столовой зоной. Балкон с великолепным видом на канал».
Лиза стояла на маленьком железном балкончике и смотрела на чемодан, плывущий по маслянистой воде канала. Зрелище было невыразимо зловещее.
– Мы точно потянем. Представляешь, жить здесь! Но мы можем. Если ты получишь работу в «Фортрелле», это вообще будет пара пустяков. Конечно, туда придется ездить, но ты же сама сказала, что не хочешь жить рядом с работой.
Лиза старалась сосредоточиться на чемодане и не думать о том, каково это будет – жить в тени одного торгового центра и по два часа в день ездить на работу в другой. Чем дольше она смотрела на чемодан, тем больше пугалась нарастающего позыва броситься вниз. Чтобы прогнать головокружение, она стала смотреть на горизонт. Вдали был виден шпиль Дома друзей3636
Дом для общественных собраний и богослужений квакеров.
[Закрыть] – викторианское кирпичное здание выделялось среди серых параллелепипедов. Она была там однажды лет в шесть или семь. Мама повезла ее в город за покупками. Лиза ясно помнила, что на ней была оранжевая водолазка. Она ей всегда нравилась, но в этот день она надела ее впервые с тех пор, как мальчишка из класса сказал, что она в этой водолазке – «отпад». Это было глупое замечание, и никто не засмеялся, потому что вид у нее был не отпадный («отпадные, по-моему, не ходят в джинсах, Джейсон»). Так или иначе, Лиза больше не хотела ее носить. К ним подошла женщина с большим блокнотом и заговорила с мамой.
Потом она наклонилась и сказала:
– Здравствуй, Лиза. Мама говорит, что ты, может быть, любезно согласишься ответить на несколько наших вопросов. В них ничего страшного нет. Это не тест. Мы просто хотим, чтобы ты попробовала новый десерт и сказала, вкусный он или нет.
Мама повернулась к ней и объяснила:
– Это исследование рынка.
Лиза понятия не имела, что это значит. Она представляла себе, как кто-то что-то ищет среди ларьков с фруктами и овощами, а кругом кричат мужчины в полиэстровых куртках.
Женщина привела их в большой зал в Доме друзей. Там было накрыто много длинных столов, за столами там и сям сидели дети и ложками ели какой-то цветной десерт. Он был похож на бланманже. Бланманже давали в школе, и Лиза его ненавидела. Она сообразила, что мама этого не знает, потому что дома его никогда не ели.
Мама почувствовала, что Лиза сжала ей руку, и сказала:
– Ты не рада? Не рада попробовать такие красивые десерты?
Женщина вернулась к ним с чем-то розовым в пластмассовой вазочке. У Лизы вспотел лоб. Она старалась сохранять спокойствие. Ей и раньше приходилось есть невкусное. Один раз у бабушки она взяла печенье с апельсиновой начинкой, приняв его за простое шоколадное. Пришлось притворяться, что в сочетании черствого бисквита, апельсинового джема и горького шоколада нет ничего противного, покуда бабушка не отвернулась и не появилась возможность засунуть гадость в карман. Сейчас приходилось быть мужественной, приходилось быть вежливой.
– Ну, попробуй, Лиза, и скажи нам, понравилось тебе или нет.
Она зачерпнула кончиком ложки и поднесла ко рту. Это было отвратительно, в точности то же, что в школе, только еще с каким-то странным рыхлым комком. Лиза набила полный рот, проглотила, съела еще ложку, чтобы поскорее покончить с этим, и отодвинула вазочку.
– Приятное, – сказала она, сморщившись. Она взяла стакан с водой и залпом выпила половину.
– И это все? – спросила мать. – Приятное, и только?
– Приятное, спасибо, – сказала Лиза.
– Тебе понравилось, да? – спросила исследовательница рынка.
Лиза замялась: сказать «да» – дадут еще, но она видела, что женщина намерена нести вазочку.
– Приятное.
– Какую отметку поставишь ему из десяти?
Лиза подумала, что надо поставить хорошую.
– Восемь.
– Восемь? Это хорошая, да?
– Да. Спасибо, – повторила Лиза.
Женщина улыбнулась и убрала вазочку. Лиза поднялась, чтобы уйти.
– Что ж, посмотрим тогда, лучший ли это из пяти ароматов. Хорошо?
Это был ужасный, бесконечный день. С подачей каждого нового и почему-то еще более противного десерта Лиза хваталась за ребро стола. Не отклоняясь от «приятного» и «восьми», несмотря на разочарование рыночной исследовательницы. С каждым разом ела все медленнее, несмотря на нетерпение матери, стремившейся домой. Она была вежлива, делала то, что, казалось ей, от нее ожидают, и все оказалось неправильно.
До нее дошло, что Эд говорит о спортивном зале в подвале. Она посмотрела ему в глаза.
– Мне не нравится.
– Что, спортзал?
– Квартира… она мне не нравится.
– Слушай, Лиза, уже поздно…
– Подожди… это не все. Я не люблю тебя, Эд, никогда не любила. – Выговорить оказалось легче, чем она думала. – И ты меня не любишь. Не уверена, что даже нравлюсь тебе. Что мы делаем? Перед кем притворяемся?
– Как ты можешь так говорить?
– Потому что это правда, и если мы не скажем сейчас, будет еще хуже. Сказать надо с самого начала, иначе будут подносить и подносить вазочки.
*
Курт смотрел, как Гэвин наливает «7-Up» в фаянсовую кружку и ставит в микроволновку. Гэвин напевал себе под нос. Курт пытался читать газету. Только что он выслушал 35-минутную лекцию о немецком замке Вестербург. У Гэвина было много фотографий серых каменных коридоров, таких же, как те, которые ежедневно обходил Курт, только более древних и истертых подошвами. Гэвин сказал, что в замке есть секреты, как в «Зеленых дубах». В какой-то момент Курту пришлось вынуть из кармана бумажную салфетку: он соскучился буквально до слез, чего никак от себя не ожидал. Микроволновка пикнула, и он увидел, как Гэвин опускает в кипящий лимонад чайный пакетик, а потом, по-прежнему напевая что-то безмотивное, достает из своего шкафчика замутившуюся бутылку стерилизованного молока и вливает солидную порцию в кружку. Курт быстро отвел взгляд, а Гэвин подошел к своему любимому вращающемуся креслу, принялся за чай, не вынув пакетика, неподвижным взглядом уставившись на Курта. Это была его особенность. Курт обнаружил, что Гэвин не может произносить монологи, если не видит глаз слушателя, и поэтому утыкался в газету, или в свою записную книжку, или в оборотную сторону пачки с сухим завтраком. Но Гэвин, гроссмейстер вытягивания жил, прибегал к контрприему: он сверлил взглядом макушку Курта и всякий раз ставил ему мат. Курту еще только предстояло выработать защиту. Взгляд Гэвина он мог вытерпеть от силы две-три минуты, после чего начинал ощущать его давление на свой череп. Печатные слова расползались, он поднимал голову, признав поражение, смотрел в глаза Гэвину, и Гэвин начинал сызнова.
– Ты часто задумывался о будущем «Зеленых дубов»?
– Никогда, – без колебаний ответил Курт.
Гэвин его не слушал.
– Сегодня у нас пятая фаза «Зеленых дубов», и думаю, нам всем хочется знать, куда мы двинемся дальше. Я хочу сказать – что у нас впереди? Первой фазой был, конечно, торговый центр, открытый в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году. Занимавший смехотворные теперь девятнадцать тысяч квадратных метров – это фактически наш северный атриум. Внизу – рынок, над ним – несколько сетевых магазинов. Дымчатое стекло и коричневый мрамор. В охране всего шестеро – работа в те дни была нетрудная. Ребята боялись у нас воровать. Привыкли орудовать в магазинах на Хай-стрит – хапнул с полки и за дверь, а там ищи-свищи. А здесь выскочил за дверь – и все равно ты внутри. Люди думали, что по сигналу тревоги опустятся электрические ставни. Думали, наверное, что мы вооружены – ведь всюду камеры, – поэтому боялись. Первые шесть месяцев работа у нас была легкая. Ни шаек, ни ножей, ни буйных психов. Никому не мерещились девочки в камуфляже. Это была моя первая работа. Я гордился своей формой.
При этих словах Курт невольно крякнул.
– Учти, «Зеленые дубы» нас приняли, когда все остальные отказывали. У меня в школе были неприятности, и я за них много раз заплатил и работнику из опеки, и приходящему психиатру.
Курт поморщился. Прозвучало это как «психиатору». Одна из черточек Гэвина, от которых мороз продирал по коже. Курт терпеть не мог его намеков на какое-то особенное прошлое. Он знал, что от него ждут вопроса об этом прошлом, и знал, что если спросит, к губам будет приложен палец: фальшивое «об этом ни гугу». В этом Гэвин был похож на остальных врунов-охранников, хваставших какими-то темными делами в прошлом.
– Двенадцатое марта одна тысяча девятьсот восемьдесят шестого года: заря новой эры. Рождение второй фазы «Зеленых дубов», пожалуй, самой масштабной фазы. Положен первый кирпич трех строящихся пассажей. Совершенно другая архитектура – и подрядчик на этот раз, конечно, С. Э. Глейстоу, а не Макмиллан и Аски после их просчетов с вентиляцией в коридорах. Стеклянная крыша, зеркальные стены, хромированная отделка – в стиле немецкого «Мюллер Айнкауфсцентрум», совсем другое ощущение простора. Северный атриум теперь никому не нравится, он кажется коричневым и старым. Я помню, когда установили стеклянные лифты прямо из Штатов, – ребят оттуда невозможно было выгнать. Ты, наверное, поступил через несколько лет после этого. Ты хоть понял тогда, насколько современным было охранное оборудование? Все по последнему слову науки и техники. Ты понимал, как тебе повезло?
– Я был на седьмом небе, – сказал Курт, закрыв лицо ладонями.
– А теперь у нас пятая фаза – застройка береговой зоны, жилой комплекс «Причал». Полная инфраструктура: торговля, жилье, развлечения. Конечно, если работаешь здесь, жить здесь тебе не по средствам… мы ездим сюда, они ездят отсюда. Это как в «Наверху и внизу».3737
«Наверху и внизу» (Upstairs, Downstairs) – телесериал, действие которого происходит в большом лондонском таунхаусе в первой трети XX века. Вверху – хозяева, внизу – слуги.
[Закрыть] Повариха миссис Бриджес, охранник Гэвин, уборщик Азиф, складской Сайд – мы все у них при деле.
Гэвин замолчал и посмотрел в закрытые глаза Курта.
– Ты не любишь тупики, да?
Курт встрепенулся.
– Что?
– Тупики. Глухие коридоры. Которые никуда не ведут. Ты их не любишь. Я иногда тебя видел на мониторе. Ты к ним спиной не поворачивался. Ты… как это… задом идешь, пятишься, пока до поворота не дойдешь, и тогда уже дальше. Так с чего тебе пятиться, если не боишься повернуться спиной? Чего там бояться?
– Ты, черт возьми, следишь за мной – хотя бы этого.
– Ты не должен меня бояться.
– Не должен?
– Нет, друг. Меня бояться нечего. Но эти стены… знаешь, ты должен быть благодарен: теперь этих тупиков меньше, чем было. Когда становится понятно, что коридор не нужен, что там ничего не построят и обслуживать будет нечего, его закладывают кирпичом. Так что кое-где за стенами, мимо которых мы ходим, остались мешки мертвого воздуха. Камеры с ничем. Но ты и сам знаешь.
Курт отвернулся.
– Да, кажется, слышал. Тебе, наверное, трудно поверить, но такие подробности у меня в голове не удерживаются.
Гэвин уставил на него булавочный взгляд.
– Ты прав. Мне в это трудно поверить.
32
Лиза увидела Мартина в другом конце магазина. Она собиралась подменить его в секции классики, где заведующий Иэн был сегодня выходной. Мартин стоял не за прилавком, а за стеклянной дверью секции и нервно оглядывался по сторонам, ища взглядом смену. Он был похож на собаку, которой не терпится, чтобы ее вывели, – это было жалкое зрелище. Когда она открыла дверь, Мартин пулей вылетел вон, она не успела даже переступить порог. Лиза вздохнула и пошла к прилавку. Слава богу, покупателей не было. За стеклянными дверьми, со стенами под орех, с кожаными креслами и тихой музыкой секция выглядела островком отдохновения. Местом, где можно успокоить нервы после дня, проведенного в секции синглов. Но это было обманчивое впечатление. На самом деле это был ящик Пандоры.
В другие секции мог забрести чудак, но классика притягивала элиту, как кошек – валерьянка, распространяющая запах по всему городу. Настоящие одержимые, люди со сдвигами, устрашающие педанты – все стекались в этот стеклянный ящик. Лиза представила себе, что однажды на дверь поставят запор, который впускает покупателей, но не выпускает, а потом, когда секция набьется людьми, ее зальют пектином, и посетители застынут в густом желе.
Она принялась разгребать кавардак за прилавком. То и дело под грудами дисков «Дойче граммофон» и экземпляров журнала «Прайвит ай» возникала пустая бутылка. Алкоголизм Иэна не вызывал нареканий. Бутылка виски, исчерпывающее знание классических записей, едкий сарказм и отменная вспыльчивость были тем подспорьем, благодаря которому только и можно вынести день в этом аквариуме. Иэну было пятьдесят восемь лет, пенсия неумолимо приближалась, и перспектива эта всех повергала в ужас.
Лиза расставляла композиторов по алфавиту и беспокоилась об отце.
Теперь, когда Эд съехал, Лиза наконец занялась кое-какими делами из своего списка. В воскресенье она навестила родителей, злясь на себя за то, что так долго это откладывала. За мать она не беспокоилась. Весь вечер та занимала Лизу рассказами о статьях, которые прочла в замусоленных ксерокопиях брошюр о конце света. А у отца был грустный вид, когда Лиза уходила, и теперь она корила себя. Раньше она считала, что отец отчасти виноват в бегстве Адриана, но теперь засомневалась в себе. Она считала, что отец вел себя слишком нейтрально и должен был убедить Адриана, что дома его поддерживают. А теперь спрашивала себя – что отец мог реально сделать? Письмо Адриана показало ей, что Адриан самостоятельно принял решение уйти, и если он захочет вернуться, это тоже будет его решение. Отец не в ответе за это. Она представила себе, как он сидит дома с матерью и ее брошюрками, и подумала, не бывает ли ему одиноко. Решила, что по дороге домой заедет к ним, и, может быть, отец захочет пойти с ней куда-нибудь выпить.
И пока она придумывала, где бы им было приятнее посидеть, о своем приезде в секцию возвестил мистер Уэйк. Мистер Уэйк ездил в электрическом инвалидном кресле, которым не умел управлять. Приезд его неизменно сопровождался веселым свистом и грохотом обрушенных компакт-дисков.
– Доброе утро, Лиза. Как мы сегодня?
– Спасибо, хорошо. А вы как, мистер Уэйк?
– Как вам сказать… пока существую. Ну что, Лиза, полагаю, сегодня были новые поступления? Чем-нибудь порадуете?
Казалось невероятным, что мистер Уэйк до сих пор рассчитывает приобрести товар, заказанный двадцать три месяца назад. Но когда он развернул потертый, рваный бланк заказа, Лиза убедилась, что он все еще надеется на появление кассеты с концертами Моцарта для валторны с оркестром. Она обругала про себя Иэна. Никакой кассеты, конечно, не будет, ее давно нет в природе. Она пыталась объяснить мистеру Уэйку, что кассеты выходят из употребления – все теперь на CD, – но безрезультатно. Мистер Уэйк прочел, что кассета есть в наличии, и поэтому три раза в неделю наведывался в магазин, дабы узнать, не пришла ли она, – всякий раз с большим оптимизмом, который быстро сменялся горьким разочарованием. Иэн получал от этого большое удовольствие. Он устраивал грандиозную пантомиму, рылся в коробках, прикидывался, будто только сегодня ее видел, – и всегда заканчивал с улыбкой: «Ничего, мистер Уэйк, может быть, завтра. Уверен, что задержек больше не должно быть». Он наслаждался пыткой. Однажды, в особенно паршивом настроении, он дошел до того, что сказал мистеру Уэйку, будто кассета пришла вчера, но ее по ошибке продали. У Лизы не было ни сил, ни мужества, чтобы еще раз сказать ему: «К сожалению…»
Он был маленький человек с особенно маленькой головой, как будто выше плеч слегка изменили масштаб, а сегодня, словно чтобы подчеркнуть миниатюрность черепа, он надел большую шерлокхолмсовскую шапку с наушниками и двумя козырьками. Лиза была так поглощена трагическим бланком заказа, что только теперь с изумлением заметила приколотый к шапке проездной билет на автобус. Она догадалась, что таким образом он хотел освободить руки для управления своей непослушной электрической колесницей при въезде в автобус и выезде из него. Это было остроумное решение проблемы.
Увидев билет, Лиза сразу поняла, что ни в коем случае не должна смотреть на фотографию. Она знала, что фотография на нее подействует. На фотографию даже мельком нельзя взглянуть – даже мимолетный взгляд может вызвать у нее реакцию, с которой она не совладает. Проездной билет блестел, но Лиза не сводила глаз с лица под козырьком. Козырек был верхней границей; если он попадет в поле зрения, она должна отвернуться – иначе она увидит и фото, а этого допустить нельзя.
Минуты две все шло нормально: Лиза проверяла по компьютеру, что кассеты, естественно, нет. Но потом она обернулась. Мистер Уэйк закашлялся и опустил голову, к чему Лиза была не готова. Надо было отвести взгляд, но она не успела и увидела фото.
Почти весь кадр был занят матерчатым задником фотобудки. Но в левом нижнем углу все-таки уместился мистер Уэйк. Он съежился, словно перед расстрелом, вжался плечом в твердую пластиковую стену будки, чтобы уклониться от пуль. Маленькое лицо над согнутыми плечами было поднято к камере, в широко раскрытых глазах застыл смертный страх. Он боялся вспышки и отпрянул, чтобы освободить пространство для света. Но вспышка настигла его, о чем свидетельствовало выражение ужаса на лице. А над лицом – ответная белая вспышка, свет, отраженный проездным билетом на шапке. А на билете – еще одно, видимо, более старое фото, которое Лиза не могла как следует разглядеть, но предположила, что там такой же снимок, и эта идея бесконечно убывающей последовательности фотографий мистера Уэйка что-то надломила в ней.
Несколько секунд она, оцепенев, смотрела на билет. Из забытья ее вывел голос мистера Уэйка.
– Лиза, Лиза, что с вами? Вы меня порадуете? Она пришла?
Лиза еще раз посмотрела на него, потом, не говоря ни слова, пошла к полкам с CD, взяла диск с концертами Моцарта для валторны с оркестром № 1–4, взяла пустую 90-минутную кассету, вставила их в стереопроигрыватель и сказала:
– Получите ее через десять минут.
Пора было уходить.
Безымянная женщина
Стоянка гастронома «Сэйнсбери»
Воскресенья – самые плохие дни. И каждое воскресенье хуже предыдущего. Весь день сижу в пустом доме. Хожу из комнаты в комнату, от кресла к креслу. Решила выпить чаю, включила чайник. Потом поняла, что не хочу, и выключила. Думаю, мне что-то может понадобиться в угловом магазине, но не знаю, что это может быть. Смотрю из разных окон и вижу другие окна на улице, но ни в одном не вижу лиц. Чем они занимаются по воскресеньям, не знаю. Стою, смотрю сквозь тюлевые занавески на другие тюлевые занавески, и время идет очень медленно.
Подумала, что надо поехать в торговый центр. Люди любят ездить туда по воскресеньям. Мимо проезжают в ту сторону автобусы с людьми. Я знаю, там будет суетня и толкотня. Трудно находиться там без цели. Я пошла в «Сэйнсбери». Крупная женщина передо мной никак не могла выдернуть тележку. Все шли мимо и брали тележки, а я ждала, когда женщина высвободит свою, не хотела ее обгонять. Наконец она вытащила тележку и наехала прямо на меня. Как будто меня не видела. Она переехала мне туфлю. Я стою тут уже довольно долго. Кажется, не могу сойти с места. Понимаю, что стою у всех на дороге, люди сигналят мне, я слышу. Наверное, надо попросить помощи, но я уверена, что если заговорю, никто не услышит.
Иногда мне в голову приходит мысль, что лучше бы я не существовала, а с другой стороны, по воскресеньям я и так сомневаюсь, что существую. Прийти сюда было ошибкой. Еще одной ошибкой. Я от них устала.
33
В тот вечер Лизе не удалось навестить отца. Когда она закончила работу, ее встретили двое полицейских и отвезли прямо в участок. Это не отняло много времени. Она вернулась домой до темноты. В квартире было холодно. После того как выехал Эд, некому было оставлять отопление включенным на весь день. Хотелось есть. Но о том, чтобы готовить или просто войти в кухню, она даже подумать не могла. Она села в полутемной гостиной. Сумерки обесцветили все в комнате; остались только контуры и тени. Она сидела не шевелясь и ощущала себя частью обстановки, неподвижным предметом. Подумала, что может застыть так навсегда.
Она долго смотрела на темные очертания телефона, прежде чем взять трубку. Первые две попытки позвонить не удались. Сперва было занято, а во второй раз какая-то растерянная женщина кричала Лизе в ухо: «Каз? Каз?», пока Лиза не положила трубку. Было бы легче, если бы у нее перестали дрожать руки. Она набрала номер в третий раз, и после двух гудков ответил Курт.
– Здравствуй, мама, – сказал он.
Лиза опешила, а потом, когда попыталась заговорить, поняла, что не разговаривала уже несколько часов, и голос у нее сел…
– Мама? Я тебе дозванивался…
– Это я, Курт. Лиза.
– А, здравствуйте. – Наступила пауза. – Теперь вы знаете, что единственный, кто мне звонит, – это моя мама.
Лиза на это не ответила.
– Я взяла ваш номер у вашего начальника. Надеюсь, вы не в претензии?
– Нет, очень приятно вас слышать. Как вы?
Лиза молчала; она не знала, что сказать. Она подумала, что пойти на попятный еще не поздно и нет никакой разумной причины как-то продолжать, и тем не менее сказала:
– Мне надо с вами увидеться.
*
Он с облегчением увидел, что никаких признаков сожителя нет. Квартира выглядела и пахла так, как будто ее недавно отмыли. Когда Лиза открыла дверь, вид у нее был усталый, и по ходу вечера Курт заметил, что она не так оживлена, как в прошлую их встречу. Он отнес это на счет выпитого. Он принес бутылку «Далвинни», и они довольно крепко приложились, хотя поначалу Лиза опасалась, что ей станет плохо. Курт захватил виски, чтобы успокоить нервы: он уже и не помнил, когда выпивал с кем-то последний раз. И не помнил, когда ему последний раз хотелось. Еще предстояло выяснить, о чем с ним собиралась поговорить Лиза, – ясно же, что не поболтать о кино и музыке, как до сих пор. Единственное, что объединяло их, – девочка; может быть, Лиза что-то узнала. Постепенно разговор становился менее формальным и более личным. Шли часы; они сидели, пили виски и рассказывали друг другу истории из своей жизни.
*
1 час ночи – Курт
В городе у нас один старик играл на гитаре. Уличный музыкант – но он никогда не клал шляпу, и денег ему не бросали. Постоянного места у него тоже не было. Он попадался мне всегда неожиданно – то у какого-нибудь подъезда, то у церкви, то на автобусной остановке. Играл он невероятно медленно – невероятно. По нескольку секунд держал пальцы между ладами. Но никогда не играл простых медленных мелодий, которые подошли бы неумелому, репертуар у него был сложный, технически трудные пьесы для гитары, но исполнял он их так медленно, что порой приходилось простоять рядом пять или десять минут, и только тогда ты соображал, что́ он играет. Как будто не хотел бросить ни одну ноту, пока не исследует всех нюансов, всех ее возможностей. И я стоял иногда час, иногда больше, слушал его игру. Меня не занимала мелодия, мне нравилось погружаться в каждую ноту – каждая была сама по себе произведением. А лицо у него не было искажено усилием или недовольством, когда он передвигал пальцы по грифу, – на лице было блаженство, неземное, самозабвенное блаженство. Все это мне казалось прекрасным, хотя, думаю, он не замечал моего восхищения, так же как насмешек всех остальных.
Однажды холодным днем я увидел его возле старого кинотеатра. Он играл какое-то бесконечное замысловатое арпеджио. На нем был вязаный шлем, закрывавший рот, а на земле лежала белая картонка со словами: «Концерт Альфонсо. Сегодня, 21.00, „Блэк хорс“». Только тут я узнал его имя.
На его выступлении присутствовал еще один человек. Женщина с темно-рыжими волосами, и она танцевала все два часа, что он играл, – по-моему, все это была одна песня. Я сидел за столиком со свечой, а напротив стоял только еще один столик и стул, словно музыкант знал, что на концерт придут всего двое. Закончив, Альфонсо слегка покачал головой и как будто впервые заметил нас. Наступило короткое замешательство; я не знал, то ли мне сейчас же уйти, то ли поблагодарить его, то ли сидеть, пока он не уйдет со сцены. Женщина стояла в другом конце зала, и мы продолжали вести себя так, будто не замечаем друг друга. Тогда Альфонсо заговорил, как бы обращаясь к публике: «Следующую песню я хочу посвятить сегодня вечером этим двум влюбленным». Он заиграл классический номер Джанго Рейнхардта – с необыкновенной свободой и легкостью. Пальцы лихо управлялись с головоломными пассажами цыганского джаза, и он подпевал себе нежным красивым голосом.
Что мы могли сделать? Взяли и напились вместе. Ее звали Нэнси. В следующие пять лет мы все до одной ночи провели вместе. И больше не видели и не слышали Альфонсо.
2 часа ночи – Лиза
Последнее время я думаю, что мозг мой немного испортился. Он не делает того, что должен делать мозг. Я заметила это несколько недель назад, когда ждала, чтобы компьютер выдал сегодняшние цифры. Я смотрела на стену, наверное, минут десять и вдруг осознала, что мысли мои за эти десять минут совершенно ничтожны, их даже нельзя зарегистрировать, это мысли в таком роде: «стена», «доска объявлений», «серое», «бумага», «коричневое пятно», – не мысли, в сущности, а элементарные следы восприятия. Я стала напряженно думать о своих мыслях вообще и поняла, что теперь они у меня редко бывают, совсем редко. И не только мысли – чувства, стремления, энтузиазм… что бы то ни было. Не знаю, давно ли это со мной творится. Каждое утро еду на работу и думаю: разберусь с чем-нибудь существенным и, может быть, даже сформулирую главный вопрос, но проходит минута-другая, и в голове только: «светофор», «синяя машина», «серое небо». У меня синаптических разветвлений и способности к абстрактному, кажется, не больше, чем у… улитки. Это напоминает мне уроки математики. В математике я была полный ноль. Когда я пыталась сосредоточиться на каком-то понятии, в голове сделалась пустота – буквально пустота, абсолютная. Проходил час, сдавали работы. Я пять лет была отстающей, действительно плелась где-то сзади, одна. И муть кругом, никого рядом. Но эта пустота была ограниченная – она возникала только, когда я думала о векторах или о дифференцировании. А теперь она распространилась на все остальное.
И на днях я опять об этом подумала. Вспомнила, какой неугомонной была в детстве. Всегда чем-то занята, всегда с какой-то задачей, в поисках чего-то… обычно музыки. Брат был намного старше меня, но не видел никаких причин, почему маленькой девочке нельзя знать обо всех этапах карьеры Ли «Скрэтча» Перри, и когда именно Дэвид Боуи навсегда превратился в пустышку, и почему Боб Дилан – враг. Он составлял для меня подборки и нарочно включал туда дурацкие песни, чтобы развить во мне критические способности. Мне было восемь лет – и он превратил меня в монстра. Поначалу я говорила, что мне нравится все на кассете, а потом научилась отличать слабые номера, и кончилось тем, что он иногда смеялся, слушая мои путаные и злые нападки на песни, которые он любил. Иногда я даже убеждала его, что исполнение подражательное, или неискреннее, или что оно – бледная тень более ранней записи. По-моему, в этом возрасте музыка проникает в тебя глубже, чем когда-либо потом. Я тонула в пластинке или альбоме, они смыкались вокруг меня. Я садилась в автобус, ехала в старый магазин «Вирджин» и часами читала там книги, искала указаний или объяснений, вчитывалась в тексты песен, старалась понять стихи. Брат водил меня на концерты и выступления; наверное, мы выглядели странной парой: ему двадцать два года, мне – тринадцать… но это были лучшие дни, лучшие дни моей жизни. Думаю, я больше никогда не была так сосредоточенна, так захвачена чем-то, как тогда, когда мы ходили слушать группы. Теперь все это ушло, и я ощущаю это как потерю. Теперь я работаю двенадцать часов в день, и мозг у меня пришел в негодность, и, кажется, я вообще не слышу музыку.
3 часа ночи – Курт
Я затосковал до того, как она умерла. За три месяца до того, как на нее наехала машина. Иногда мне кажется, что все это время машина приближалась, постепенно прибавляла скорость, чтобы довершить мою потерю. Ты просыпаешься однажды – и все переменилось… так бывает. Действительно бывает так, что проспали всю ночь вдвоем, обнявшись, и за эту ночь что-то изменилось. Я почувствовал это по виду ее спины, когда проснулся, – что-то было в ней непривычное, угловатое, другое. Это был день ее рождения, я засунул руку под кровать и вынул приготовленные подарки, разложил вокруг нее. Я хотел, чтобы она проснулась среди свертков, и тихонько положил их на одеяло, нагретое солнцем, хотя лежала она как-то так, что мне показалось – она уже не спит. Я шепотом позвал ее, она не ответила. Солнце светило на кровать, и она должна была проснуться через несколько минут. Мы всегда просыпались почти одновременно. Но она не шевелилась. Я подумал, в каком порядке мне хотелось бы, чтобы она разворачивала подарки, – чтобы лучшие под конец. Наверное, час прошел, и вдруг она повернулась, глаза у нее были открыты, и я понял, что все это время она не спала, может быть, несколько часов – лежала отвернувшись, смотрела на стену и, конечно, знала, что я это понял. Вот так все быстро и страшно. Она меня больше не любила. Но ничего мне так и не сказала. Вела себя по-прежнему, говорила, что любит, – может быть, надеялась, что любовь вернется. Мы оба ничего не сказали. Иногда по ночам я не мог сдержаться и плакал, плакал, плакал, она обнимала меня, мы оба молчали об этом, я зарывался лицом ей в грудь, прижимался к ней сильнее и сильнее, хотел почувствовать прежнюю уверенность, неразрывность – и не было ничего.
Три месяца. Я думал: сколько еще осталось до того, как она уйдет? Сколько еще я буду забываться – забывать, что она меня больше не любит? Долго ли еще не смогу сжиться с этой мыслью без напоминаний? Через три месяца автомобиль отнял ее у меня окончательно, и тут мое горе вдруг стало законным и не стыдным, трагическим, непошлым. На похоронах мне все говорили: «Она вас так любила, вы были всем для нее, всем», – а я кивал и говорил: «Да, я знаю, я знаю. Это было счастье».