Текст книги "Царица бедных. Рассказы"
Автор книги: Казимир Баранцевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
И мы все, сколь бы разноплеменны мы ни были, – принадлежащие одному великому народу, благородная рука которого не раз поднималась для ограждения и защиты слабых, – мы все вправе ожидать, что, приклонив ухо к стонам сотней тысяч поруганных матерей и голодных детей, – этот могущественный народ, как один человек, воскликнет: <В оригинале отсутствует часть текста. – Прим. авт. fb2>
Живое золото
Сколько раз, проходя мимо знакомого дома, я останавливался перед одним окном нижнего этажа и смотрел на прекрасный аквариум, в котором плавали тупоносые золотые рыбки. Я так привык к этому окну, так пригляделся ко всему, что было на нем и около него, что почти изучил его. По всей вероятности, это была квартира богатого человека. Красивые, всегда белоснежные, занавесы спускались по обеим сторонам окна; сквозь их узоры можно было, – если не разглядеть вполне, то по нескольким предметам, в виде мраморного столика, бронзовых часов, конца бархатной салфетки на столе и проч., – угадать богатую обстановку. На широком подоконнике стояли изящные цветочные горшки с пышными розами и камелиями.
Но меня больше всего привлекал аквариум с его золотыми обитательницами. Он был роскошен, хотя и не велик, – аршин в квадрате. Он был украшен туфом и разноцветными раковинами; в нем были два грота и, посередине, маленький фонтан, постоянно бивший струею кристальной воды.
Иногда, сквозь раздвинутые занавески, я видел стоявшую подле аквариума, в бархатном халате, фигуру сытого, благодушного господина с двойным подбородком. Он протягивал пухлую руку, на мизинце которой блестел солитер, и медленно сыпал крошки белого хлеба рыбкам, подолгу смотря на них своими холодными, такими же как у них, безжизненными глазами.
Сколько раз в зимнюю стужу, в метель, проходя мимо этого окна и дрожа от холода, я все-таки останавливался на минуту, чтобы полюбоваться на рыбок. Случалось, что рядом со мной становился какой-нибудь оборванец и, щелкая от холода зубами, переминаясь с ноги на ногу смотрел на аквариум расширенным жадным взглядом. И мне казалось, что он, этот оборванец, завидовал привольной жизни золотых рыбок их довольству, покою, теплу, которое шло от пылавшего ярко в глубине комнаты камина.
Часто мне приходила в голову мысль, что думают, – если только вообще могут думать, – счастливые обитательницы аквариума? И мне казалось, что они только наслаждались, по рождению усвоивши принцип, что высшее наслаждение в жизни, – есть удовлетворение своих потребностей. Ничто не тревожило их; они не плавали в Неаполитанском заливе, и они не жалели об этом на что им было нужно море с его бурями и опасностями, в котором им самим пришлось бы добывать пищу, тогда как в аквариуме их кормили пухлые руки хозяина.
Но вот однажды летом, проходя мимо знакомого дома, я увидел выходившего из ворот пожилого человека в сюртуке и без шапки, очевидно лакея владельца золотых рыбок. Человек в сюртуке сел на скамейку у ворот и принялся звать:
– Кс… кс… кс… Васька!..
Откуда ни возьмись, к нему подбежал большой рыжий кот и принялся тереться об ноги. Лакей развернул бывший при нем клочок газетной бумаги, взял одну, совершенно облезлую, очень противную на вид, золотую рыбку и кинул ее коту. За этой последовала вторая, третья… Покончив со всеми, кот снова принялся тереться об его ноги.
– Ладно! Будет с тебя! добродушно заметил пожилой человек, – больше нет! Ишь, разлакомился!..
И я понял, что это были за рыбки. Это были те счастливые обитательницы аквариума богатого господина, которые состарились и облезли. Аквариум должен был быть полным и был полон: облезлых никуда не годных рыбок спокойно выкидывали и живыми отдавали на съеденье коту, а новых впускали. Очевидно, хозяин с холодными безжизненными глазами– любил только живое золото. Да, он любил только золото!..
Hевеста
Сражение окончилось. Разбитый враг бежал, усеяв поле трупами. На том месте, где гремели пушки и ядра зарывались в землю, санитары с носилками поднимали раненых и, ковыляя, оступаясь на неровной почве, несли к деревне, притаившейся за холмом. Быстро наступала ночь, темной мантии своей закрывая ужасы братоубийства. Изрытое ядрами и гранатами поле, с обнаженными деревьями, с валявшимися кое-где изломанными лафетами и темными фигурами лежавших неподвижно людей, постепенно затягивалось туманом, в котором красно-огненными точками вспыхивали бивачные костры. По узкому пыльному шоссе звеня саблями, возвращались с преследования отряды конницы. Люди ехали молча; слышно было только усталое пофыркиванье лошадей.
И когда все покрылось мраком, все стихло все заснуло на бранном поле, и только костры слабо вспыхивали во мраке, – восточная часть неба вдруг посветлела и из-за зубчатых верхушек леса боязливо, тихо, словно крадучись, показался месяц.
И опять стали видны при его свете изломанные лафеты, брошенное оружие, истерзанные боевым огнем деревья и неподвижно распластанные на земле человеческие фигуры.
Лучи месяца осветили далее белое от пыли, узкое шоссе, серебристую поверхность реки, через реку – мосты с поломанными, частью свесившимися к воде чугунными перилами, потом маленький, безмолвный городок, разрушенный выстрелами, наполовину покинутый жителями, опять шоссе и на нем силуэт одинокого всадника.
Всадник, – молодой солдат, – ехал шагом. Издали казалось, как будто он кланялся кому по временам. Вблизи же сейчас можно было заметить, что он ранен, и ранен в грудь, к которой он прижал свободную левую руку с платком, совершенно красным от крови, сочившейся из раны, и не кланяется, а наклоняется от изнеможения, теряя точку опоры на седле.
Он отстал от ускакавших товарищей, и если бы преследовавший их неприятель не вернулся за поздним временем, он был бы взят в плен.
Но он не думал об этом. Ему было все равно: попасться ли в плен, или остаться на свободе. Он чувствовал смерть в своей груди, рана горела, с каждой минутой силы ослабевали, ослабевали.
Порою ему казалось, что он слышит чудную музыку, словно кто-то невидимый играл за его спиною на арфе; он пробуждался от минутного забвения, схватывал упавшие на шею коня поводья, усиливался шпорами тронуть его сухие, впалые бока, и новая дрема одолевала его, и он снова начинал качаться на седле.
И кто-то методично через каждые две-три секунды слегка стонал. Раненый был убежден, что эти стоны раздавались тут же сбоку; какой-нибудь раненый солдат лежал в канаве или в траве, в стороне от шоссе. Ему казалось даже, что он видит лежащие то тут, то там темные силуэты людей, и это его утешало: все-таки он не был один.
Но вдруг он услышал стон, явственно исходивший из его собственной груди, и ему стало жутко и страшно. Значит, он один в этой темной пустыне Он брошен, покинут всеми и даже около нет ни одного такого же оставленного раненого, как он, с которым бы он разделил свое несчастие…
Кузнечик заверещал в траве… сильнее, громче… Что это? Предзнаменование близкого наступление утра, песня спасения или смерти? Туманные испарения болотной равнины свиваются в странные, фантастические фигуры… вот они ближе, ближе, усталый конь косится, прядает ушами и фыркает. Вот он отшатнулся в сторону; всадник наклонился вперед, вгляделся в неясное очертание тумана и узнал…
Да, да, это она, его невеста!.. В белом платье, с распущенными по плечам длинными, белокурыми волосами, с безумным взглядом широко раскрытых глаз, она предстала перед ним, и испуганный конь, захрапев, остановился как вкопанный.
– Это ты? – слабо прошептал всадник. – Как ты пришла? Как могла избегнут опасности? Кругом неприятель!.. Наше дело проиграно… Мы бились два дня и две ночи… Мне холодно… я весь дрожу… кажется, у меня не осталось капли крови! О, если бы ты могла вдохнуть в меня жизнь!
Конь храпит и пятится… Какой-то предмет загораживает дорогу. Да этот предмет, это – сам раненый. Он на земле. Рука его держит еще натянувшийся повод, но вот повод выскользнул из неё и с белым туманом болота сливается белый силуэт его коня.
Но она здесь. Она стоить на коленях пред ним и с нежностью, и с ласковою грустью засматривает ему в глаза.
– О, если бы ты могла дать мне забвения!
– Я дам тебе его! – шепчет она, все ближе и ближе придвигая к нему дышащее холодом лицо.
– Ты чувствуешь, как стала нечувствительной твоя рана! Ведь уж она не болит более, не правда ли? И твой горячий лоб остыл, и губы твои не шевелятся. Ты стынешь, как эта земля, не согретая солнцем. А через минуту ты ничего не будешь чувствовать, все будет кончено для тебя. И это сделаю я! Я приняла облик твоей невесты, но я лучше её, потому что я постоянна и крепче, сильнее люблю тебя, а твоя невеста, – ты не знаешь этого, – уже заглядывается на других. Я же смотрю на тебя, только на тебя! Ты чувствуешь ли холодный блеск моих глаз, ощущаешь ли мое холодное дыхание, прикосновение моих холодных губ? Дай же мне твой последний поцелуй!
И смерть, созданная из предрассветного тумана, поцелуем своим оледенила уста умиравшего…
Снег
(Легенда)
Большими, мягкими хлопьями снег, без перерыва, падал трое суток. Замерзшее у берегов море представляло снежную пустыню, далеко, далеко на горизонте ограниченную лиловой чертой свободных от льда волн. Небо сливалось с землею в одну беспросветную белую муть, которая двигалась и двигалась без конца. Все дороги были занесены, все деревни были погребены в снегу.
Наступала ночь и слабые, чуть брезжившие огоньки в избах, среди окружавшей их снежной пустыни скорее напоминали волчьи глаза, нежели огни жилых строений. И во всю бесконечно длинную зимнюю ночь, когда не слышно было голоса человека, когда всё стихло, отдаваясь сну среди общей мертвой тишины, слышалось только беспрерывное, тихое падение снега. Наступало время рассвета, и оно ознаменовывалось тем, что небо чуть– чуть светлело и там, где должно было заиграть солнце, – сквозь метель едва обозначался бледный диск светила. А затем, снова мрак, снова ночь, снова снег…
Звери забрались в чащу леса, в свои логова, люди попрятались по домам. Казалось, что тяжело падавшие с неба хлопья мягкого, желтоватого снега были отравлены присутствием в них каких-то ядовитых, начал и люди боялись ими заразиться. При этом всё падавшем и падавшем снеге им тяжело было дышать; он давил, их груди, сжимал легкие, мозг, и кровь медленнее обращалась в жилах; при этом снеге, при этом постоянном мраке замышлялись страшные преступления, торжествовал порок, и люди, искавшие, жаждавшие света, ходили, склонив головы.
А снег всё падал, упорно, медлительно падал, занося и залепляя своими большими, желтоватыми хлопьями всё, куда бы только могли проникнуть свет и тепло, и как бы готовя всему живущему на земле обширную снежную могилу.
На большом кладбище, до такой степени густо обсаженном деревьями, что оно походило, в особенности издали, на рощу, по самой его середине, стояла церковь. Остроконечная, черепитчатая кровля её, увенчанная крестом, высоко возносилась к небу. Рядом помещалась такая же остроконечная колокольня, на которой, занесенные снегом, под сердитую песню зимнего ветра молчали колокола, – один большой и два маленьких… Потом в воскресенье или в другой праздничный день колокола весело звонили, призывая людей к радостной молитве; густые, торжественные звуки органа, наполнив внутренность церкви, проникали сквозь её стены и тихо гудели над рядами ближайших могил, возносясь к синему, безоблачному небу и заставляя прислушиваться прятавшихся в молодой листве птиц. Но теперь всё как бы умерло, вам звуки стихли, и слышался только один, непрестанный, мягкий шелест падавшего снега, сугробами завалившего кладбище, тяжелой, белой шапкой накрывшего черепицу кровли, залепившего высокие стрельчатые окна.
Свободен был от снега только портал церкви, и в нем прильнув к массивной, запертой на ключ, церковной двери, стояли, прижавшись друг к дружке, две девочки-сиротки. Неизвестно, как и откуда пришли они. Может быть, соседка их бедной умершей матери, кормившая их до сего дня и изнемогшая в борьбе с нуждою, привела их этой ночью сюда, на кладбище и оставила у церковных дверей в надежде, что найдутся добрые люди, которые их возьмут; может быть, их завел сюда отец, изголодавшийся бедняк, обозленный, потерявший надежду на чью-нибудь помощь, а может быть, и сами малолетки, предоставленные себе, вышли из дома и пошли всё вперед и вперед, пока не застала их метель и не заставила искать убежища под крышей дома Господня. Это была тайна, которую, в благоговейной тишине, хранили безмолвные, тяжелые своды портала и наивные робкие уста, сомкнутые страхом, малюток, тайна известная одному Богу.
Вечерело. Небо темнело, и лиловыми сумерками затягивался горизонт. На кладбище, между стволами оголенных деревьев, крестами и памятниками, залегли тяжелые, черные тени.
А снег всё падал.
И в то время, когда готов был погаснуть последний слабый отсвет пасмурного дня, откуда-то с той стороны, оде было море, мягко шурша большими черными крыльями, прилетели три вестника несчастья, три черных ворона, и сели на верхушку ближайшего к церкви большого креста.
Их маленькие глазки блестели хищнической отвагой, их большие, острые крылья растопырились и дрожали от, усталости и крепкие, черные, словно выкованные из стали клювы некоторое время слегка раскрывались, как бы затем, чтобы захватить больше воздуха.
Хлопья снега, падавшие на их блестящие, плотно прилегавшие к стройному телу перья, не только не беспокоили их, но как бы даже доставляли им удовольствие, – вороны словно купались в снегу.
А он всё падал… ровно, тихо, упорно, заметая дороги, засыпая человеческое жилье. Ни проезжих дорог, ни тропинок уже не было; люди не успевали прокладывать последние и увязали в снегу до половины тела. В деревянных жалких домишках бедняков, занесенных с крышею снегом, становилось душно, было тяжело дышать. Люди со страхом смотрели на падавший снег, не надеясь на его прекращение.
Кладбище было занесено совсем; все могилы сравнены и торчали только деревья да верхушки очень высоких крестов. Это было какое-то снежное наводнение и как в наводнение, в моменты людских бедствий, зловещие птицы носятся над разъяренной стихией так и теперь три ворона сидели на верхушке креста и посматривали вниз, на снег.
Потом они слетели и пошли по ним, оставляя резкие отпечатки своих крепких, когтистых лап. Они подошли близко к порталу и, остановившись, взглянули на малюток.
Испугавшись их сверкавших хищных глаз, бедняжки крепко прижались друг к дружке…
Несчастье, тоска и смерть смело смотрели в робкие, испуганные глаза своих беззащитных жертв.
На нападение не решался никто. Может быть, там, в темной глубине портала прятался кто-нибудь, кто мог встать на защиту сироток, – может быть, вернее и лучше было бы напасть ночью, на сонных обессиленных тревогой и голодом детей. И никто не нападал…
Все трое неумолимо и жадно своими хищными глазами смотрели в глаза детей сироток и все трое знали, что только что-нибудь необыкновенное, неожиданное могло спасти несчастных от их когтей и клювов. Но до сих пор еще ничто не спасло их жертв и несчастье, тоска и смерть в дружном сообществе всегда пожинали обильную жатву.
И сиротки смотрели прямо на этих черных, пернатых чудовищ. Их принес снег, этот желтый, падающий хлопьями, бесконечный снег. И снег заложил все тропинки так, что малютки не могут найти дорогу туда, откуда пришли. А люди не могут их найти потому, что сидят в своих жильях и ничего об них не знают. Но если бы не снег, тогда можно было бы выйти из-под этого темного, безмолвного портала и пройти на кладбище, которое им как будто знакомо, потому что это как будто на нем, под зеленым, шумевшим молодою листвою, деревом вырыта была яма и в нее опущен отец. А может быть, это был сон, страшный сон, одинаковый у обеих малюток? Может быть, во сне тумана листва и цветы поднимали венчики навстречу горячим лучам солнца и теплый ветерок нежно обвевал их лица и чей-то нежный и тихий голос напевал им колыбельную песенку. А теперь поет ее ветер. У него не такой сердитый и грубый голос, какой был раньше, нет, не такой! Голос его тоже нежен и тих, он чарует слух малюток, он обещает им тепло в золоченых чертогах, он сулит им лакомств горы, и покой, и счастье без конца. И малютки, обнявшись, заснули…
И всё заснуло вокруг: поля и кресты и деревья. Только небо не спало, продолжая посылать на землю хлопья мягкого снега, да на высоком кресте чутко дремали три черные фигуры зловещих птиц.
Этим трем черным птицам не суждено было спать никогда. В то время, когда всё предавалось отдыху, они должны были караулить покой живых, навевая на них смятение и страх, порождая тревогу и тоску. Зловещие черные птицы! Ни высокое положение, ни почет и любовь окружающих, ничто не спасало от них! Они одинаково посещали и добрых и злых, старых и молодых, посещали людей обитавших в раззолоченных палатах и жалких бедняков, ютившихся по подвалам и чердакам. И зная, что от них нет спасения ни в борьбе, ни в бегстве, люди больше всего на свете; боялись их.
В полночь, живший при церкви старенький священник проснулся в своей маленькой келье. Какая-то странная, неизъяснимая тревога волновала его и заставляла ускоренно биться его сердце. При пробуждении первая мысль старого пастыря была о церкви, об её утвари и скромных украшениях, десятками лет собиравшихся путем добровольных вкладов немногочисленных прихожан. Священнику не о чем больше было думать и заботиться. У него самого было только то необходимое, что на нем и при нем, и ни один грабитель, как бы он ни был дерзок и голоден, даже не подумал бы войти в келью…
Но церковь, как ни скромно было в ней всё, могли кощунственно обокрасть, и эта ужасная мысль так встревожила священника, что он быстро одевшись и запасшись фонарем, пошел вниз в помещение сторожа.
Костлявым пальцем он постучал в дверь и на полусонный оклик сторожа: «Кто там?» – отвечал:
– Это я, Мартын, – я, Иеремия!
– Отче, что с вами, что вы так поздно стучитесь ко мне? Не случилось ли чего, Боже сохрани? Я сейчас отопру.
Мартын отпер дверь и впустил священника в свою каморку. Отец Иеремия, держа фонарь, сел на рундук. Лицо его было необыкновенно бледно и глаза блуждали.
– Благодарение Господу, кажется, ничего такого не случилось, Мартын, – отвечал священнику – но ты знаешь, как в последнее время тревожен мой сон…
– Вам приснилось что-нибудь нехорошее, отче?
– Нет, нет! Мне ничего не приснилось, но сердце мое стало так сильно биться, и такой страх охватил меня сонного, что я проснулся. Теперь уж я не могу заснуть до утра.
– Разве вам, отче, не стало легче после лечения? – спросил сторож.
– Нет, Мартын, – это болезнь сердца, а она неизлечима в мои годы. Как ты думаешь, не обойти ли нам церковь?
– Отчего и не обойти, отец Иеремия! – согласился Мартын.
Через несколько минут оба выходили из сторожки. Старый священник освещал дорогу фонарем, а Мартын нес на плече лопату, чтобы там, где могла оказаться в том надобность, расчистить путь.
Снег перестал падать засыпав всё кладбище и превратив его в пустыню.
Сделавши несколько шагов, отец Иеремия и Мартын пришли к убеждению, что обойти церковь было немыслимо, до такой степени она была завалена снегом, и что совершенно достаточно осмотреть входную дверь под порталом.
С трудом подвигаясь по снежному морю, местами доходившему им до пояса, оба провались, наконец, к порталу и остановились.
– Там что-то чернеется! сказал Мартын, пристально всматриваясь в мрак углубления.
– Я ничего не вижу! отвечал отец Иеремия; – твои глаза и моложе и зорче!
– То-то и я не могу разобрать! отвечал Мартын, – но мне кажется, что там кто-то есть! Не позвать ли могильщиков? Э, не стоит! со смехом прервал он себя, – я теперь разглядел, что это!
И он принялся лопатой быстро разгребать целую гору снега, отделявшую их от входа в церковь.
– Ну вот видите! Это не воры! – говорил Мартын, указывая на спавших детей, – ребятишки нашли себе хороший приют, не правда ли, отец Иеремия. – Но они так малы, что меня удивляет, как их не засыпало снегом!
– Не замерзли ли они? – с тревогой спросил священник.
– Нет! Обе девочки дышать! Как спокойны их лица! А одна даже улыбается во сне!
– Я возьму их к себе, пока не найдутся родители! – сказал священник.
– Сомневаюсь, чтобы они нашлись! – покачал головою Мартын.
– В таком случае дети сделаются питомицами прихода! воскликнул священник, – в это же воскресенье я скажу приличную случаю проповедь и убежден, что, как ни беден приход, не найдется ни одного, который бы хоть что-нибудь не дал для сирот!
– О, ваши проповеди, отец Иеремия, трогают до слез!
– Ну, хорошо, хорошо. Беги же, Мартын, ко мне, захвати одеяло и что-нибудь там еще, разбуди могильщика Киприана, – он такой сильный, вдвоем вы снесете малюток… Отправляйся же, отправляйся, Мартын! – сильно меняясь в лице и бледнея, воскликнул отец Иеремия, – поскорее, Мартын, я не могу долго ждать! Час мой приблизился…
Пораженный словами священника, Мартын, было, остановился, но отец Иеремия энергично махнул рукою и сторож со всех ног пустился к дому.
Священник остался один. Грустно, с тайной тревогою в сердце, смотрел он на несчастных, бесприютных, нашедших защиту у порога Божьего дома, детей, на их жалкое рубище, едва прикрывавшее слабые тельца, руки его инстинктивно сложились для молитвы и бескровные губы зашептали, вознося благодарение Господу.
Вдруг, что-то темное, со свистом рассекая воздух, ворвалось под своды портала. То был один из трех воронов, привлеченный красным светом фонаря, поставленного у входа на плиты. Ударяясь грудью то о своды, то об, одну, то об другую стены, обессиленный, задыхающийся, он упал вниз, ударил крылом об фонари, разбил и потушил его.
И во мраке слышался тихий шепот священника. Но это была его последняя молитва: явившийся вскоре Мартын с могильщиком увидели в двух шагах от спавших малюток бездыханное тело отца Иеремии.
Одна из трех зловещих птиц, та, имя которой было Смерть, взяла, наконец, свою жертву…