Текст книги "Потерянная, обретенная"
Автор книги: Катрин Шанель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Но я твердо решила исправиться. Травма и последующая болезнь раскрыли мне глаза. Мы так одиноки в этом мире, никто и не заметит, если мы умрем. Никому до нас нет дела. Мы должны держаться вместе. Должны дождаться, когда за нами придет мама.
Я иду дольше, чем могла себе представить. От слабости едва передвигаю ноги. Но все же – какое наслаждение выбраться из четырех стен! Я как птица, выпущенная из клетки. Мне хочется петь! И я даже начинаю мурлыкать какую-то мелодию, пусть и не слышала никакой музыки, кроме духовных песнопений.
Через ограду я вижу верхушки деревьев старого сада, вижу огромное старое ореховое дерево у самой стены. Октав не раз приносил мне его плоды, и руки долго оставались испачканными в несмываемом ореховом соке… Это дерево служит мне ориентиром. Значит, скоро я увижу место, где живет мой брат, а может быть, и его самого…
Что это? Я не понимаю.
Я вижу кресты, торчащие из земли, – словно много-много костелов ушло под землю, а кресты остались снаружи. А есть и холмики без крестов – ушли под землю дома? Некоторые давно – холмики покрыты травой; некоторые недавно – земля совсем свежая… И какие-то прямоугольные камни, на них написаны имена, изречения из Библии… Sit tibi terra levis… Resurgam…
И тут я поняла. Это кладбище.
Я стояла на кладбище!
Здесь лежали мертвые. Все те люди, которые были, но которых больше нет. Смерть – то, что случается с каждым. Человек просто перестает дышать, и его закапывают в землю, а душа улетает на небо.
Я увидела на одной из могил женщину. У нее были жидкие рыжие волосы, лицо распухло от слез, живот сильно выдавался под холщовым фартуком. Она стояла перед памятником, на котором было написано имя Виржини. Вероятно, ее отец, плативший за содержание незаконнорожденной дочери, не поскупился на приличное погребение. Белая могильная плита, пожалуй, слишком хороша для золотушной девчонки, никому не нужной при жизни… А эта некрасивая женщина – мать Виржини. Она пренебрегала живой дочерью, но пришла навестить, когда та уже лежит под землей.
И у нее скоро родится еще одна дочь.
Которую привезут сюда же, в приют.
– Катрин!
Мне казалось, что я отсутствовала всего несколько минут, но уже начало смеркаться, на траве появилась роса. Вдоль стены быстро шла сестра Мари-Анж, опираясь на трость – она прихрамывала.
– Катрин! Дитя мое, как вы долго! Я волновалась за вас.
– Простите, сестра, – сказала я и поднялась с земли. – Мне хотелось побыть здесь…
– Да-да, конечно, – сестра Мари-Анж приблизилась и погладила меня по волосам. – Но ты уже давно должна была вернуться. Ты сможешь прийти сюда еще, конечно, в свободное от занятий время.
– Сестра…
– Да, дитя мое?
– Я должна вас спросить… Если вы знаете… Скажите, моя мать… Она ведь не умерла? Я не сирота?
Сестра помолчала.
– Кто тебе сказал?
Я не ответила.
– Что ж, ладно. Рано или поздно ты должна была узнать. Она жива, дитя мое, но я ничего не знаю о ее местонахождении. Мы молимся о ней. Обещаю тебе, что когда ты немного подрастешь, одна из старших сестер, сестра Анна или сестра Агнес, расскажет тебе все, что тебе следует знать. А пока постарайся быть послушной, благонравной девочкой. Договорились? Давай вернемся. У меня есть для тебя маленький подарок.
Я кивнула.
Сестра Мари-Анж оперлась на мое плечо, и мы пошли назад. В приют. Единственное место, которое я могла назвать своим домом.
Подарком оказалось то, что сестра Мари-Анж склеила фигурку архангела Габриэля. Возвращенный, целый, все такой же душераздирающе прекрасный, неизменно любимый, он теперь не прятался в сундучке, а стоял рядом с моей кроватью. Вот только на губах у него так и застыло страдальческое выражение – вместо беззаботной и нежной улыбки.
С той поры как я увидела некрасивую, изработавшуюся, плачущую мать Виржини над ее могилой, мысли о моей собственной матери не оставляли меня. В какие-то минуты я даже жалела, что она жива. Право, лучше бы ей было умереть – тогда я тоже могла бы ходить к ней на кладбище. Я бы точно знала, кто она и где. Я бы верила, что она никогда не оставила бы меня по своей воле, верила, что только смерть могла разлучить ее со мной. Мертвые никогда не предадут, никогда нас не покинут.
После разговора с сестрой Мари-Анж я притихла, словно затаилась. Одинокая, опечаленная, дремала моя душа. Сестры стали учить нас ремеслу белошвеек. У меня получалось хорошо, лучше, чем у других девчонок. Онорина была мучительно близорука, Дениза не могла освоить простого шва, Адель умудрялась так испачкать белье, что, по словам сестер, его пришлось бы потом стирать щелоком. Я шила аккуратно, быстро научилась кроить, у меня обнаружился верный глаз и утонченный вкус. Более того, мне казалось, что я всегда занималась именно этим и ничем другим. Как во сне я видела узкую комнату с белыми стенами, где за столами сидели, склонив гладко причесанные головки, сироты, – и сквозь нее вдруг проступали другие помещения, в которых стены были оклеены красивыми обоями. В одной комнате, точно так же склонившись, сидели женщины и стояли черные манекены. Они вызвали у меня тревожное, неприятное чувство, и я постаралась скорее отделаться от этого видения, перейти в другое воображаемое помещение… Там на столах лежали штуки материи и важно, словно павлины, расхаживали пышно убранные дамы. О, какие на них были платья! Какие роскошные шляпы! Ленты, драгоценности, кружева! Я застывала, глядя перед собой в пространство, и приходила в себя, только когда меня окликали наставницы или толкали девчонки.
Однажды у нас была срочная работа – мы помогали готовить приданое какой-то богатой невесте и засиделись за полночь. Трудились при огнях, горели все лампы. Я пришивала кружевную тесьму к батистовым панталонам и слушала, как старенькая сестра Агата рассказывает о кружевах. Она сама была кружевницей, пока не начала слепнуть.
– Про кружево еще в Библии говорится. Одежды из крученого виссона носили цари древних времен, когда Бог еще сам по земле ходил. А во Францию кружево королева Екатерина Медичи привезла, она испанка была, любила в кружево наряжаться и тратила много золота, чтобы его покупать. А за ней и придворные дамы угнаться пытались, мужей своих разоряли. Да ведь и мужчины тогда одевались в кружева… Наконец, государь издал указ, чтобы завести кружевное дело во Франции. Тридцать венецианских мастериц сманили большими деньгами, и уехали они тайком – кто бы их отпустил по доброй воле? Министр Кольбер спрятал их в своем замке Лонре, что близ Алансона, но все равно им угрожали и пугали, и пришлось беглянкам вернуться домой. А только научить французских мастериц своем искусству они все же успели… И года не прошло, как Кольбер королю первые кружева показал. Государь восхитился и приказал всем придворным отныне заграничные кружева больше не носить под страхом смертной казни. И придворные подчинились, даже с радостью, ведь французские мастерицы куда искусней оказались и орнаменты их гораздо изящнее были. На алансонских кружевах тогда изображали дам и кавалеров, единорогов и амуров, цветы и птиц. И в Аржантане стали плести кружева, только были они потяжелее, погрубее, шли на воланы к платьям, на мантильи. Прославились и кружева из Валансьенна, очень прочные они были и плоские, так что украшать ими платье оказалось гораздо удобнее. А в Брабанте такие сложные по рисунку кружева выделывали, что никто повторить не мог. Цветочные гирлянды и букеты выходили точь-в-точь как настоящие, и даже живые бабочки на них садились. В Канне, Байе и Пюи блонды плели из золотистого несученого шелка, а контур золотой или серебряной нитью обводили – такая роскошь! Целые платья делали из блондов, а еще шали, пелерины, не говоря уж о такой мелочи, как вуалетки, галстуки, носовые платки, и за каждую безделушку платили полновесными монетами! Да что там, дети мои, золото так и текло в карманы мастериц, и по тем временам кружевницы жили как королевы! Ох, а Шантильи! Как это красиво! Герцогини носили шарфы и зонтики из шантильи. Я как-то раз исколола себе все пальцы, исполняя заказ для одной знатной особы, но что за дивный узор получился! Розы, тюльпаны, ирисы, маки, вьюнки, колокольчики… Кружево было частое-частое, из-за чего я и ослепла почти. Ну что ж, вот во Фландрии, к примеру, чтобы кружева получались воздушнее, их плели в сырых подвалах, где кудель оставалась влажной, а нить – эластичной. И работали только молоденькие девушки с нежными, чувствительными пальцами. Бедняжки простужались, кашляли и умирали от чахотки, но ведь это ради красоты! Только самые знатные и богатые дамы могли позволить себе носить эти прекрасные, изысканные вещи. А теперь один англичанин придумал машину, которая плетет кружева. И что же? Все смогут носить кружева – и торговки, и мещанки? Нет уж, не бывать этому!
Разболтавшаяся старушка не следила за временем и только теперь испуганно вскрикнула:
– Ох, как мы засиделись! За работой время летит быстро. Скорее, скорее, дети мои, ступайте спать!
Веселой стайкой вспорхнули девчонки, им давно не терпелось размять затекшие руки и ноги и вытянуться, наконец, на своих узких кроватках в дортуаре! Я замешкалась, у меня слипались глаза, и сестра Агата дала мне ласкового шлепка: поторапливайся, девочка!
Я легла, но сначала не могла согреться под тонким одеялом, а потом сон пропал. Белые волны батиста колыхались перед глазами, словно море, но сквозь них вдруг стали просвечивать черные манекены. Они были похожи на обгоревшие, обугленные тела. Вдруг я услышала шепот. Кто-то звал меня. Я вскочила с кровати. Пол был ледяной, и я чуть не закричала от этого жгучего прикосновения. Но ступни скоро привыкли к холоду, и я вышла из дортуара, стараясь никого не потревожить. На лестнице меня ждал Октав. Он сидел в нише у окна. Я снова чуть не закричала, на сей раз от радости. Как давно я его не видела! Как скучала! Он совершенно не изменился, от него все так же пахло фруктами и зеленой травой, на губах была улыбка, но глаза казались тревожными.
– Октав! Но… Как ты сюда попал? Ночь, все двери заперты…
– Это неважно. У меня свои пути. Слушай, Вороненок. Ты должна идти. Сейчас может случиться большая беда!
– Разве она еще не случилась? – спросила я его с горечью, имея в виду все разом: и наше с ним горькое сиротство, и одиночество, отверженность, непохожесть на других детей…
– Слушай меня, Катрин, – повторил мой упрямый братец. – Тебе надо идти в мастерскую.
Я не знала, что и думать, но решила покориться – в конце концов, Октав всегда давал дельные советы. Добежав до мастерской, еще из-за двери почувствовала запах дыма. Забытая керосиновая лампа, стоявшая на полу, нагрела свисавший край батистовой сорочки, он почернел и тлел, по ткани уже бегали алые искорки. Я успела сделать только шаг от двери, когда сорочка занялась, вспыхнула, словно порох. Я схватила полыхавшую вещицу голыми руками, бросила на пол и стала топтать. Никто не учил меня, что нужно делать в таком случае, но я откуда-то знала, знала – и все. Но при этом совершенно забыла, что выбежала из дортуара босиком. Пламя обожгло мне ноги, и я закричала.
В коридоре послышались шаги и голоса.
– Что там? Что случилось?
Мне на помощь спешили сестры. От них было больше шума, чем пользы, – они всплескивали руками, охали и поминали всуе имя Божье, но все ж пожар мы совместными усилиями потушили. Когда ни одной искорки уже не осталось, меня с почетным эскортом отвели обратно в дортуар. Я вся дрожала. Мне смазали руки и ноги мазью от ожогов и уложили в кровать. Всюду слышались голоса:
– Еще бы чуть-чуть – и все сгорело.
– Девочка спасла нас от большой беды! Но, клянусь Господом, есть в ней что-то такое, от чего у меня мороз по коже…
– Да, иногда она так странно смотрит, правда?..
– Я все вспоминаю, какая гроза была в ту ночь, когда она родилась. Она не дышала, и глаза были открыты… И никогда не кричала. Она так похожа на свою мать! Та не кричала, даже рожая, не издала ни звука!
– Тшш! Вы слишком много болтаете, сестры! Рот на замок! Рот на замок!
И они ушли, унесли свет. А я осталась лежать во тьме, прислушиваясь к ровному дыханию девочек, к собственному дыханию…
«…она не дышала…»
Я смотрю во тьму.
«…иногда она так странно смотрит…»
Я пытаюсь закрыть глаза.
«…глаза ее были открыты…»
Я снова начинаю дрожать.
«…у меня мороз по коже…»
Одиночество наваливается так, что мне трудно дышать.
«…она так похожа на свою мать!..»
Вот оно. Вот решение. Я должна, должна отыскать свою мать. И как можно скорей. Что толку, если я увижу ее, когда уже стану взрослой или даже старой? Когда одиночество изуродует мою душу и тоска разъест, как ржавчина съедает железо? Она похожа на меня, я – на нее, значит, мы должны быть вместе, вдвоем против всего мира.
Я была уверена: моя мать тоже чувствует себя потерянной и одинокой. Если она бедна, я стану работать и обеспечивать нашу маленькую семью. Если она больна, я буду ухаживать за ней. Если она несчастна, я стану для нее утешением и отрадой. Я возьму с собой Октава, мужчине легче пробить себе дорогу – так говорят сестры.
С той ночи я больше не желала, чтобы моя мать умерла. Более того, я стала чувствовать особенную душевную связь с ней. И день за днем эта связь крепла.Глава 3
Я поставила перед собой цель: научиться хорошо шить, чтобы зарабатывать этим на жизнь. Но вскоре с горечью убедилась, что сестры не могут меня этому научить. Мы шили только белье, очень простое, на невзыскательный провинциальный вкус: недавно вошедшие в обиход дамские панталоны, рубашки, пеньюары, матине.
При общине дочерей милосердия, кроме приюта, существовал небольшой пансион. Пансионерки жили отдельно от нас, у них были не дортуары, а хорошенькие комнаты на две-три кровати, они носили не гадкие серые платья, а нарядные синие, и белые, а не черные передники. Словом, привилегированные, высшие существа, до которых мне было не дотянуться. По воскресным и праздничным дням к ним приезжали любящие родственники и родители, изысканные господа и изящные дамы. Раньше я старалась даже не смотреть на чужих матерей, но теперь невольно начала приглядываться. Одна дама поразила мое воображение. Она одевалась необыкновенно роскошно. Помню на ней чудесное платье из розового бархата с пышными тюлевыми оборками, отвороты корсажа и рукавов украшены алыми бантами, а отделкой служат крупные пуговицы из поддельного рубина, в два ряда нашитые на корсаж. Добавьте к этому рубиновый крест на шее, цепочки, браслеты, перстни, райскую птицу на шляпе, перья, цветы, кружевную мантилью, крутые локоны цвета сливочного масла, алые губы и нежный румянец! А ее фигура – какие изгибы, какие округлости! Я мечтала, чтобы моя мама оказалась похожей на эту шикарную, изысканную даму, но сестры ведь говорили, что мы с матерью похожи. Увы, значит, у мамочки черные волосы и невзрачная худая фигура… Что ж, я все равно стану ее любить, любить еще сильнее, чем Тереза любит свою мать! Осталось понять, почему дочери милосердия, когда видят нарядную гостью, кривят лицо, словно сосут лимон, а ее дочери Терезе, нарядной и избалованной, почему-то нельзя жить вместе с ней дома из-за «обстоятельств». Что это за обстоятельства такие? Трудно понять.
Я рассматриваю наряды дамы, пытаясь выяснить, как это сшито. Мне трудно разобраться, и я, опустив глаза, прошу сестер помочь. К моему удивлению, просьба не встречает отказа, она удовлетворяется, даже охотно, с благосклонными улыбками!
Мне достаются модные журналы, целая пачка. Среди них есть совсем свежие, есть порядком зачитанные, а есть и такие засаленные, что на них можно жарить оладьи. Вместе они открывают мне новый, непознанный мир. Всю свою жизнь я провела в черно-белом, строго-сером обществе сестер и воспитанниц. Теперь же… На страницах журналов платья известных мастеров демонстрируют добровольные манекенщицы – актрисы, светские львицы, знаменитые красавицы, дамы полусвета, скандально известные куртизанки. Я почти забываю, что всего лишь хотела узнать, как выглядят и шьются модные дамские платья. Жадно рассматриваю женщин на фотографиях – у них гладкие фарфоровые лица, огромные глаза с таинственными тенями, крошечные губки бантиком. А какие пышные волосы! Какие тонкие талии! Но отчего у них так выпячена грудь, отчего почти непристойно оттопырены зады, так что вся фигура изгибается буквой S? Ах, так это же платья! Узкий силуэт, подчеркивающий и увеличивающий естественные изгибы фигуры, создает эффект выпяченной голубиной груди и делает фигуру подчеркнуто выпуклой сзади. Для такой фигуры необходим «корсет здоровья», который рекомендуют все доктора – рекламные объявления корсетных фирм печатаются тут же. Якобы корсет этой современной формы должен снимать давление с области диафрагмы, следуя естественным изгибам женской фигуры… Юбки в форме колокола каскадом ниспадают от узких бедер к полу. Обратите внимание: юбки в этом сезоне носят еще короче, позаботьтесь о своей обуви!
Ткани струящиеся, романтичные: шелковый шифон, крепдешин, муслин и тюль. Цвета светлые, пастельные, настраивающие на мечтательный лад. Пышная отделка из лент, оборок, рюшей, перьев, вышивки и особенно кружева. Ювелирные украшения от Шомэ и Фаберже красивой женщине просто необходимы! Универсальные магазины «Приятная прогулка», «Весна», «Дамское счастье» предлагают готовую одежду на любой вкус тем, кто не в состоянии воспользоваться услугами кутюрье. Кутюрье? Кто это?
Огненными буквами, как «мене, текел, фарес» Валтасара, написаны их имена, священные для любой модницы. Отец высокой моды, великий Чарльз Фредерик Уорт, создающий туалеты для королев и герцогинь. Жак Дусе – какие невесомые, полупрозрачные ткани! «Эти тонкие, как паутинка, платья напоминают Ватто» и «не обнажают, а лишь приоткрывают женскую красоту». Дусе придумывает наряды для актрис: фотографии Сары Бернар, Сесиль Сорель, Габриэль-Шарлотты Режан также печатаются в журналах, и я с открытым ртом рассматриваю этих необыкновенных, храбрых и экстравагантных женщин. Актрисы! Необыкновенные создания! Я смутно догадывалась, что эти дамы показывают зрителям, как привлекательно выглядят их тела в роскошных платьях. Ах, смелый экспериментатор Поль Пуаре жаждет переодеть французских красавиц в костюмы восточных наложниц и японских гейш: яркие узоры тканей, золотое шитье, тюрбаны, шаровары, кимоно… Таинственный Мариано Фортуни творит узкие, длинные, струящиеся платья с плиссировкой, они называются «дельфосы» и переливаются оттенками лунного света или морской воды. Свой способ окраски тканей он держит в глубочайшем секрете. Из Мексики ему везут кошениль, из Бретони – охру, с непостижимого Востока – индиго. Дельфосы носят Айседора Дункан, Элеонора Дузе, экстравагантная маркиза Казати, Клео де Мерод, Эмильена д’Алансон…
Но больше других меня интересовали женщины-кутюрье. Значит, это возможно? Жанна Пакэн представляет коллекцию в стиле ампир и платья в китайском и египетском стиле. А госпожа Ланвен открыла в Париже магазин «Мать и дитя». Как мило, должно быть, когда мама и крошка идут вместе в одинаковых нарядах!
А шляпы! Огромные, бархатные, с широкими плоскими полями, все в лентах, цветах, перьях! Их прикрепляют к шиньонам (что такое шиньон?) длинными булавками. Каролина Ребу – королева шляпной моды, и булавки у нее драгоценные, с рубиновыми, изумрудными, топазовыми головками. У Льюиса сизые голуби на синем! У Легру: страусиные перья, словно белоснежные облака, опустились на поля шляпки! Венки из фиалок и незабудок! Эгреты из перьев цапель! Причудливо драпированная ткань! Кружевные вуалетки, усыпанные мушками! Красота, роскошь, нежность…
И вдруг сердце у меня забилось от острой жалости и грусти. Я почувствовала, что всему этому скоро придет конец.
Что этот мир изысканной и хрупкой красоты, непрактичной моды, драгоценных безделушек, благородных аристократов, огромных состояний вот-вот будет уничтожен, разметан чудовищным ураганом. Дни гордой Французской империи были сочтены. Мне выпадала великая и горестная честь наблюдать крушение этого мира. Я стояла перед величественным, но обреченным зданием!
Предчувствие нахлынуло и прошло. Я снова была всего лишь неказистой, худенькой девочкой, склонившейся над модными журналами в пустой швейной комнате. Окажись на моем месте Луизетта, она наверняка сочла бы такое предчувствие откровением о грядущем конце света и не поленилась возвестить об этом окружающим.
Но я была не Луизетта, да и сама Луизетта уже стала не той девочкой, что усердно перебирала четки и шептала молитвы. Она сильно выросла, обзавелась роскошной грудью, пышными волосами и спелым румянцем. И больше не говорила о своей любви к Деве и не хотела стать монахиней, но мечтала уехать в Париж и поступить работать в большой магазин. По мнению Луизетты, там ей было самое место. Она была, что уж говорить, не семи пядей во лбу, но не лишена сметливости. На нее заглядывались местные парни, и я слышала, как сестры говорили, что самое лучшее для Луизетты – остаться в деревне. Такой красивой и здоровой девушке, пусть даже сироте без приданого, нетрудно будет найти себе мужа. А вот Париж ее испортит.
Я не понимаю, как Луизетта может испортиться в Париже. Покроется плесенью, как сыр? Зачерствеет, как хлеб? Или, может быть, скиснет, как молоко?
Журналы я рассматриваю в швейной мастерской – их запрещено выносить и тем более брать в дортуар. Смысл этого запрета мне непонятен, но я подчиняюсь. В швейной во время рекреации очень тихо, косые лучи заходящего солнца скользят по беленой стене. Вдруг я слышу у дверей шорох, поднимаю голову и вижу, что там стоит девочка. Сначала я даже решаю, что она мне померещилась. Со мной ведь бывает.
Девочка чудесно одета, словно сошла с витрины магазина мадам Ланвен. На ней лиловое платье с плиссированными воланами и кружевным воротничком, локоны подобраны розовыми лентами, башмачки как будто сшиты из лепестков фиалки. На груди у нее сияет золотой медальончик. Чудесная девочка, пожалуй, несколько старше меня. Она осматривается и произносит:
– Здравствуй.
Я молчу, все еще слишком удивленная, чтобы разговаривать.
– Ты глухонемая?
– Нет. Здравствуй.
– Слава богу! Как тебя зовут?
– Катрин Бонёр.
– А меня Рене-Маргарет-Виктуар Гаррель!
Произнеся это, она гордо поднимает голову. У Рене-Маргарет-Виктуар большие голубые глаза, но ее несколько портит выдающаяся вперед нижняя челюсть. Вероятно, девочка считает, что произвела на меня достаточное впечатление, поэтому садится рядом и любезно говорит:
– Но ты можешь звать меня просто Рене. Что это у тебя? Можно посмотреть?
Я протягиваю ей «Платья и шляпки».
– Он же двухлетней давности, – тянет она разочарованно, но все же берет журнал, начинает перелистывать страницы и вдруг вскрикивает так, что я подскакиваю на скамейке.
– Такое платье носила моя мама! Я помню! Ах, как шуршали эти хорошенькие оборочки! Оно было из серебристого фая, а шлейф отделан мехом голубой норки. Когда мама собиралась танцевать, она всегда заходила поцеловать меня на ночь. А потом я садилась на ее шлейф и ехала по паркету. Горничная вопила, что платье порвется, но нам было наплевать! Сейчас так уже не носят. Теперь талия поднялась высоко, чуть ли не до подмышек, и туда повязывают очень широкую баядеру… Ну, это такой шелковый пояс, понимаешь? И рукавов таких уродливых уже нет – теперь рукав стал гладким или кимоно. Знаешь, в Париже…
– Ты жила в Париже? – ахаю я.
– Само собой, – царственно кивает Рене. – Как будто можно жить где-то еще! Как же там шикарно!
– А ты не знаешь, как девушки там портятся?
– Что-о? – в синих глазах Рене загорается насмешка.
Я торопливо объясняю, в чем дело, и моя новая подруга хохочет. Никто в приюте не смеется так громко и беззаботно – ни воспитанницы, ни сестры.
– Какие же вы тут дурочки! Твоя Луиза вовсе не заплесневеет! Уж в Париже найдется, кому стряхнуть с нее плесень, будь спокойна! Сестры имеют в виду, что в Париже девушка может познакомиться с разными мужчинами. Они станут делать с ней все то же, что с женой, вот только жениться и не подумают!
– Это дурно? – уточняю я.
– Сестры считают, что очень дурно. Но на самом деле это может оказаться полезным, если девушка будет разумно себя вести… Так говорила Сандрин, моя горничная. Знаешь, у моей мамы было много знакомых. Она ведь играла в театре, и все мужчины восхищались ее красотой и талантом. Все ее любили! И меня тоже. Мне мамин друг приносил игрушки и конфеты, качал меня на коленях, щекотал бородой. У меня были только нарядные платья. Мама наряжала меня как куколку, брала с собой на репетицию, потом на прогулку в Булонский лес, а еще – обедать в ресторан. Иногда я так и засыпала там на диване, под ее душистым манто. Веселились всю ночь напролет! А в иной день и совсем не обедали, а покупали в кондитерской сладких пирожков или торт, или устриц… Вот это была жизнь! Ты хоть пробовала устриц?
Я молча качаю головой, хотя мне очень хочется спросить, почему же тогда Рене оказалась в сиротском приюте. Наверное, ее мама вела себя неразумно.
– Какие у мамы были платья, ленты, кружева! Какие бриллианты! Она надевала на меня розовое платье и все свои украшения, так что я сверкала, как рождественская елка, а потом говорила, что все это будет мое – и ожерелья, и сережки, и браслеты…
– Где же это все? – рискую спросить я.
– Где? Когда мама заболела, пришли кредиторы…
– Кто?
– Люди, которые давали нам всякие чудесные вещи, а деньги соглашались взять потом. И от портного пришли, и от сапожника, и от ювелира, обойщика, мебельщика… И даже из лавок – мясной, зеленной, бакалейной. Даже из кондитерской с улицы Кокильер принесли счет за мои пирожные! А еще надо было платить за мой пансион, и маминому парикмахеру, и горничной, и врачу… Мама не захотела хворать дома, потому что у нас не стало денег, чтобы заплатить доктору за визиты. Ее увезли в больницу для бедняков, она и умерла там, и ее похоронили в общей могиле. Сандрин все продала, все вещи, заплатила долги, а меня привезла сюда. Бедная моя мамочка! Как я несчастна! Как несчастна!
Рене плачет. Дети обычно плачут по-другому – зажмурив глаза, широко раскрыв рот, по щекам катятся крупные, словно горошины, слезы. Но Рене давится сухими рыданиями, рот ее сжат, глаза смотрят в угол, где сгущается тьма, и как будто видят там что-то страшное. Мне нечем ее утешить. Я не знаю, что сказать, и делаю то же, что делает Октав, когда плачу я, – а кроме него никто и никогда.
Да и он – никогда. Потому что его нет, верно? Он умер.
Я обнимаю Рене и притягиваю к себе. Она, словно только этого и ждала, прижимается к моему плечу и обхватывает меня руками. Я чувствую, как она вздрагивает от плача, и понимаю, что все сделала правильно.
– Мадмуазель Гаррель!
Надтреснутый старческий голос сестры Агнессы приближается. Рене вытирает глаза и выпрямляется. Она не хочет показать своей слабости, и мне это нравится.
– Мадмуазель Гаррель! Ах, вот вы где, дитя мое. Пойдемте, я накормлю вас, ведь ужин-то еще не скоро, а вы с дороги! Да, и покажу, где будет стоять ваша кровать. И Катрин тут! Вы уже подружились, девочки? Похвально!
– Нельзя ли сделать так, чтобы моя кровать стояла рядом с кроватью мадмуазель Бонёр? – спрашивает Рене.
Мне нравится, как она это говорит – кротко и в то же время с достоинством. В приюте не умеют разговаривать таким тоном. Сироты обращаются к сестрам или грубо, или заискивающе. Вот что значит парижское воспитание – эта девочка умеет себя вести!
Но тем же вечером я убеждаюсь, что у Рене есть свои недостатки.
В дортуаре разражается страшная буря: Рене кричит на сестер и кидает в них щетками из своего щегольского несессера. Она не хочет, не желает! Она ни за что не сменит шелковое платье на приютское серое рубище! И уж тем более не позволит нацепить на себя передник – их носит только прислуга! Она не будет заплетать косички и завязывать их гадкими веревочками, а всегда станет носить локоны и розовые ленты! А что это за рубашка? Она что, сшита из жести? Этой материей можно ободрать себе шкуру до крови!
– Что за лексикон, – укоряет ее добрейшая сестра Мари-Анж. – Будьте умницей, Рене, вы не можете носить каждый день это чудесное платье, ведь оно у вас одно и нет другого на смену. Что вы будете надевать, когда оно запачкается и его отдадут в стирку? И локоны у нас девочки не носят каждый день, ведь вы не сможете причесываться самостоятельно! Вам сделают нарядную прическу, когда будет праздник, вы наденете платье и будете прекрасны, как мотылек. Успокойтесь. Сейчас я принесу воды.
Сестра Мари-Анж выходит. Я, помешкав, бегу за ней и догоняю в коридоре.
– Сестра… Сестра… Прошу вас, позвольте новенькой остаться в красивом платье. Когда оно будет в стирке, я одолжу ей свое. И я могла бы помогать ей причесываться, и…
– …и стать ее горничной, – заканчивает за меня сестра Мари-Анж и грустно качает головой. – Нет, дитя мое, так не годится. Ты добрая девочка, Катрин, и у тебя золотое сердце. Но, увы, мадмуазель Гаррель придется привыкнуть к простому платью и прическе. А может быть, и к бедности, лишениям, труду ради куска хлеба. Так будет лучше для нее самой, поверь мне, детка.
Сестра Мари-Анж вздыхает и гладит меня по голове. Я вижу ее руку – прекрасной формы, с тонким запястьем и миндалевидными ногтями – и вдруг понимаю, что и она не всю жизнь была дочерью милосердия, смиренной сестрой-викентианкой, давшей обет бедности, целомудрия, послушания и служения бедным. Может быть, она тоже жила в Париже и носила шелковые платья, золотые медальончики, кружева и ленты? И ей прислуживали горничные? А сестра Мари-Анж вздыхает снова и говорит:
– Но ты, дитя мое, и Рене тоже можете извлечь из этой печальной истории ценный жизненный урок. Шелк уместен далеко не всегда, иной раз практичнее шерсть и бумазея, да и локоны годятся не на каждый день. К чему теперь Рене кружева? Ей куда больше подошли бы крепкие башмаки и теплый плащ. Зачем ей оправленные в серебро зеркала, щетки и флаконы? Швейная машинка пригодится ей в будущем значительно больше… Несессер – роскошь; швейная машинка – необходимость…
Я слушаю сестру Мари-Анжи и пока не решаюсь усомниться в ее правоте.
Когда я возвращаюсь в дортуар, Рене уже лежит в кровати. Даже складки ее одеяла выражают досаду и упрямство. На ней рубашка из грубого полотна, волосы заплетены в две кривые косички, но на шее все так же поблескивает золотая цепочка. Девочка быстро-быстро крутит в руках медальон и хмурится.
– Знаешь, – говорю я, – тебе к лицу косы.
Рене бросает на меня недоверчивый взгляд.
– Правда?
– Да. Расскажи мне еще о Париже. И о своей маме. Это ее портрет у тебя в медальоне?