355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Катарина Хакер » Бедолаги » Текст книги (страница 2)
Бедолаги
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:18

Текст книги "Бедолаги"


Автор книги: Катарина Хакер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

4

Мэй была вне себя, цеплялась за него в подъезде, всхлипывая. В полной истерике. Джим слышал, что включен телевизор. Они ехали втроем, Элберт, Бен и он сам, он ругался с Беном, а Элберт молчал, проигрывая снова и снова все тот же диск, от которого Джима тошнило, как будто Элберт помочился в машине. Не в музыке дело, а в том, что Элберт вовсю размахивал руками и хватался за руль только при крайней необходимости. Или когда появлялся полицейский автомобиль, а в этот день полицейские чаще обычного встречались им на пути с юга, особенно возле доков, на въезде в город, у Силвертауна. Джим ругался, потому что сегодня Бен нервничал явно не зря. Что тут делать полиции, черт побери! Но Элберт не собирался выключать приемник, делал музыку громче. Басы, хор, искусственный, электронный женский голос – «because it's been so long, that I can't explain and it's been so long, right now, so wrong», никак от него не отделаешься, настырный, нервирующий голос, и сразу же, только Элберт довез его до Пентонвилл-роуд, истерические всхлипывания Мэй.

Рукой он задел ее висок, потому что Мэй то ли согнулась, то ли споткнулась. Схватил за локоть и дотащил до гостиной в тот самый миг, когда на экране вторая башня повалилась, как подкошенная, будто камера снимала рапидом, или что это было? Трюк? Много времени прошло, пока он распознал связь между картинкой и истерикой Мэй, между полицейскими автомобилями и картинкой. Но не мог понять, что произошло. Мэй говорила про погибших, раскачивалась, словно баюкала ребенка на руках, потом снова и снова повторяла услышанное, будто отныне ничто не останется прежним, весь мир, вся жизнь, а ночью, уснув наконец, жалобно стонала. Долгий стон, без перерывов, пока он ее не толкнет или встряхнет, тоненький и бесконечный стон, будто изменились меры времени, будто с момента медленного падения этих башен настоящей скоростью стал рапид. На целые дни Мэй все забросила, в кухне и в комнате тоже. Как-то окно осталось открытым, ковровое покрытие промокло и завоняло, Мэй говорила, что завоняло. Но ни к чему не притрагивалась. Запах был нестерпимым, тогда Джим взял и, не долго думая, выдрал кусок ковра. Это не жизнь. Какое Мэй дело, какое ему дело? На обеденном столе липкие, клейкие пятна. А как она забивалась в угол на софе, на желтой софе, ранее желтой софе, ранее почти новой софе, которую им отдал Элберт, как и стол со стульями, мол, «из его квартиры», мол, «для моих сотрудников». Бен это повторял за ним как попугай. Бен гордился тем, что он правая рука Элберта. Положил глаз на Мэй, ничтожный и раболепный дерьмовщик, выводил Джима из себя, приходил без спроса и злобствовал по поводу квартиры, где воняет и в холодильнике пусто.

Провернули несколько крупных дел на окраинах или даже в пригородах: у Элберта родилась идея грабануть людей, которые уехали из Лондона и живут себе спокойно, а при свете дня они и вовсе ни о чем не волнуются в своих предместьях и городишках, где все так мирно, что они не устанавливают сигнализацию, даже окна оставляют открытыми, доверяя друг другу. «Больше никаких взломов!» – провозгласил он год назад, но теперь это не считается, и Джим видел палисадники и домики с садиком, он десять лет не выезжал из Лондона, а теперь вот эти домики, ухоженные, мирные. У них с Мэй и кровати-то не было, только матрац. Филд-стрит, «Полевая улица» – чистая насмешка, куда ни глянь – ни пятнышка зелени, вместо нее грохот, стройка и грязища. Что делала Мэй, куда ходила, пока его не было дома, Джим не знал. Вниз по улице, в сторону Кингс-Кросс, где Элберт ее и подобрал. Такой тут шум, что кашель Мэй почти не слышен.

Он часто думал о программах для тех, кто решил завязать. Да кто в это поверит? Стоп-наркотик, стоп-проституция, стоп-криминал. Ему же хотелось завязать вместе с Мэй. Она лежала, раскинувшись, на софе и говорила – хочет бросить, даже обещала ему. Стояла у окна, когда он ушел, лежала на софе, когда он вернулся, ее тело обмякло, как только он ее обнял, а когда он проник в нее, закашлялась. И кашляла, пока он не почувствовал, как закладывает уши. «Прекрати, наконец!» Чтобы завязать, ему надо много денег. Элберт говорил, мол, больше никаких краж, теперь только наркота. А потом опять пошли кражи, и Джим в них участвовал, чтобы собрать наконец тысчонку-другую фунтов. Полицейских стало больше, ходили туда-сюда, проверяли. Конец осени выдался холодным и сырым. Окна не закрывались, или Мэй забывала их закрыть. Отопление не работало или работало слишком хорошо, было невыносимо жарко и воняло, Бен заходил сюда и что-то ей принес, таблетки. Там она стояла, у окна, в узком и облегающем синем шерстяном платьице, в темно – синем платьице и босиком. Похожая на школьницу. Ясно вырисовывались ее чуть широковатые, красивые бедра. Там стояла Мэй, крепко держась за дверь, с полузакрытыми глазами. Там стояла Мэй, увидела его, рассмеялась, рассмеялась и бросилась на софу. Желтую софу, когда-то бывшую желтой. Перевернулась, срыгнула, и мокрота закапала из ее рта. Она все худела.

Сказала, что не переносит пыли и здесь ничуть не лучше, чем в Нью-Йорке, вон ведь скольких погубила эта пыль, и никто о них не говорит, о погибших. Потребовала чаю. Сейчас декабрь, и Джим пообещал, что в новом году они уедут из города и начнут новую жизнь. Как только будут деньги, переберутся в деревню. Она захотела чаю, и еще принеси ей печенье и пирог. Строительная площадка на Кингс-Кросс расширилась, ремонтировали даже гранд-отель «Мидланд». Через год-другой, как заверял Элберт, тут будет классный богатый квартал, они еще радоваться станут квартире на Филд-стрит. А Джим отвечал, что, если Мэй не пойдет поскорее к врачу и не бросит таблетки, так ей эта квартира не понадобится.

В основном они проводили время перед телевизором, и Мэй засыпала. В этом вся и беда – смутно чувствовал он, но что за беда – не понимал. Какое у нее лицо. Он вышел, закрыл за собой дверь, прислушался, спустился по лестнице, на улице остановился. Опять прислушался. Ледяной ветер трепал бумажки, вздымал пыль. Пластиковые пакеты. Пачка из-под сигарет. Мальчик выглянул из двери подъезда, махнул ему рукой. Январь шел на убыль. «Война ведь давно кончилась, – говорил он ей, – башни, трупы, женщины в чадрах…» – а она лежала, свернувшись клубочком на софе, и плакала. Бен заходил часто, каждые несколько дней. Она это отрицала, но Джим не сомневался.

И только когда Джим сидел рядом с нею, при слабом свете телеэкрана, и рассказывал, какой у них будет сад и ограда, и как он сам ее выстроит, собственными руками, уж он-то знает, что говорит, ведь у него отец был каменщик, и как розы зацветут в саду летом, – только тогда она смотрела на него и улыбалась. В саду они будут пить чай, под вишневым деревом, под орехом, – вот наша жизнь, хотелось ему сказать, и чтобы она думала про это, про сад и про чай, как они будут пить чай под вишневым деревом, под орехом, из кухни с подносом прямо в сад, и вишневое дерево в полном цвету. Пока еще холодно, но вскоре они смогут и погулять, поедут в Ричмонд или Кью, пройдутся по берегу Темзы, в Кью он отведет ее в ботанический сад, они оба в Кью еще не бывали, но там очень красиво, это все говорят. Лицо ее совсем истончилось, она почти ничего не ест, а курит слишком много – так он говорил, хотя и сам курил, и Бен приходил, приносил ей таблетки. Амфетамины, валиум, стоит только Джиму выйти из дому. Джим хватал ее за плечи, тряс со всей силы. «Жизнь!» – хотелось ему крикнуть, хотелось убедить ее, чтобы не впускала Бена, и всего-то через несколько недель или месяцев они уедут, уедут из Лондона и где-нибудь в деревне начнут все сызнова, может, даже поженятся. Это и есть жизнь: начать сызнова. Это и есть жизнь: не умирать. Могут поехать в Ричмонд или Кью, а могут и на море. Но когда Мэй сказала, что Джим кипит от ненависти, он забыл про ее день рождения.

Джим подозревал, что Бен рассказал ей про Элис. Но не предательство выводило его из себя, а нечто более глубокое, чего он и выразить не мог, как не мог объяснить, почему, глядя на Мэй, он, кажется, далеко-далеко от нее и напрасно зовет ее по имени. Хуже, что ей не нравится с ним спать. И никогда не нравилось, как он думал. Элис была другой, отдавалась ему вся, любила его, насмехалась над ним, а потом сперла триста фунтов. Пьяная, беспутная. Столько всего на свете, что любишь и что ненавидишь, а объяснить не можешь. Элис была грязнуля с личиком зверюшки, остреньким, хитреньким, и как это ей удалось его провести. Да чего от нее ждать. Его тошнило от комнатенки на Арлингтон – роуд, с немытой посудой, со шприцами, с радио, которое никогда не выключалось. «Просто животное», – сказал он в ярости Элберту, поскольку Бен утверждал, будто Джим ее обидел.

«А кто ты такой, чтобы ставить себя выше других?» Вот как ответил ему Элберт. Мэй исполнилось двадцать пять, и Джим забыл про ее день рождения.

– Ты просто кипишь от ненависти, – заявила Мэй.

Он собирался пойти с нею в кино. А Мэй отказалась: всюду полно полиции, всюду проверки, и на метро она не поедет.

– Кому мы нужны с такой внешностью? – спросил он. – Разве я смахиваю на араба? Или ты?

– Кипишь от ненависти, – повторила Мэй, и тут пришел Бен, встал рядом и это услышал.

Спустя два дня Джиму не удалось справиться с примитивным входным замком, и пришлось им уйти несолоно хлебавши. Элберт положил ему руку на плечо и заржал во весь голос, а Джим скинул руку и, не помня себя, убежал. Элберт еще ни разу не выдал ему причитавшуюся часть, все успокаивал Джима, дескать, все складываю для тебя, все записываю точно, потерпи еще немножко, – за дурака его держал. Оплачивал квартиру, маленькую вонючую дыру, – дескать, вашу квартиру, и они еще спасибо должны сказать. Но квартира и вправду стала для них почти родным домом, несмотря на щели в оконных рамах, несмотря на вонь, вот только Мэй лежала, свернувшись калачиком, на софе и уверяла, будто все еще видит трупы, тех людей, что бросались из окон в пропасть, будто слышит их крик, будто слышит речь тех, кто заперт в лифтах и на этажах. «И ненависть, – так говорила Мэй, – и ярость, которые и нас достанут, нас обоих, как же мы могли не знать, что они нас ненавидят всей душой?» Он отмалчивался. Сирены завыли на улице, сначала звук двигался справа налево, потом в обратном направлении. «И мертвецы, о которых мы забыли, – продолжала Мэй, – зовут нас». Джим распахнул окно, чтобы впустить свежий воздух. Стоял февраль. Грохот стройки был слышен даже в комнате.

Однажды они отправились гулять на канал, пошли вдоль берега, хотели добраться до парка и до вольера, но Мэй устала, присела на скамейку у канала со словами, что дальше не может, и он пошел один.

Позже он подумал, что в первый раз она исчезла тогда, когда осталась сидеть на скамейке в коротеньком пальтишке, не застегнутом, хотя было холодно, и он разок обернулся, но она сидела с опущенной головой. Он пошел дальше, так что ее уже не было видно, и она исчезла, хотя сидела по-прежнему тихо, не двигаясь.

На следующий день Джим заявил Элберту, что отныне требует пятьдесят процентов, требует денег наличными, в руки. Элберт засмеялся, но получилось точно так, как он сам объяснял Джиму: если ты не боишься, люди сделают все, что скажешь. Так оно и вышло, Элберт согласился, только попросил чуточку потерпеть, но ведь согласился и протянул Джиму руку. Что они хотят уехать из города, перебраться в деревню – этого Джим Элберту не разболтал, а вскоре встретил Дэмиана, и тот предложил ему свою квартиру на месяц-другой или дольше, настоящую двухкомнатную квартиру в Кентиш-Тауне, и даже с палисадником. Но Джим, войдя домой, сразу почуял запах газа и, успев подумать, что не важно, отчего ты задохнулся, вбежал, рывком открыл окна и выключил плиту. Словно животное валялась она на кухонном полу, и он не стал рассказывать ей про квартиру, а стоял там, в кухне, пока выветривался запах газа, глотал пиво, смотрел, как ребенок на заднем дворе играется с бельевой веревкой, ловит диких лошадей, швыряет веревку наподобие лассо, а в соседнем дворике юноша наклонился над мопедом и стучит отвертками, железками, и в окнах загорается свет.

Наступила весна. Год назад они ездили в Вест – Финчли поесть блинов, он пригласил ее в ресторанчик и вежливо открыл перед нею дверь, купил ей цветы, тюльпаны, а на Пасху маленького тряпичного зайца. Далеко за полночь просиживали они перед телевизором, обнимались, а по воскресеньям он всякий раз просил приготовить жаркое с овощами и картошкой. Об этом он вспомнил, глядя во двор, и еще вспомнил, что несколько дней назад так же стоял у окна и вспоминал прошлую весну. «Послушай-ка, твоя малышка… – заговорил было Элберт, пожав плечами. – На что она тебе?» Джим и слушать не хотел, это Бен не оставлял ее в покое, это Бен таскал ей все эти дела, амфетамины, валиум, настраивая против него, Джима. По-другому и быть не могло. Джим увидел, что у Мэй течет кровь. Она лежала на полу возле софы и плакала, а кровь текла. Сказала, что видит мертвых, мертвых и умирающих, все твердила, твердила об этом, и он забыл, как она выглядела прошлой весной и даже на исходе лета, правильный овал ее лица, обрамленного темно – русыми волосами, и глаза – то серые, то зеленые. Было в ней что-то детское – нежная она, гладкая, и не худая, но и не толстая – все в ней соразмерно. Он держал ее крепко, обеими руками, и она принадлежала ему, и он обнял ее за шею и подумал, что шея у нее хрупкая, как у котенка. Вот переберутся в деревню и будут пить чай в саду. Он пошел на кухню, чтобы успокоиться, и тут же услышал, как она говорит по телефону, с Беном говорит по телефону, «приходи скорее», умоляет, но ведь не его, и она вскрикнула, когда он вошел с ножом в руке. Бен явился спустя десять минут, открыл дверь (видно, Мэй дала ему ключ), а она лежит тихо, и Джим поднялся, прошел мимо Бена, а тот, совсем бледный, сказал: «Проваливай отсюда» – и потянулся к телефону.

Он немного постоял возле дома и медленно двинулся прочь, все казалось очертаниями, одни только контуры, даже родители ему пришли на ум, как они сидят за обеденным столом и ждут его, как они втроем сидят за обеденным столом и ждут его брата, а тот пока еще не болен и вот-вот явится, обо всем этом он вспомнил, пусть чего-то и не хватало в воспоминаниях, пусть дырка образовалась в памяти, как раз там, где что-то случилось, и вот так он стоял на Пентонвилл-роуд, пока не услышал сирену «скорой помощи» и не пошел дальше. Счастливые времена сохраняются в памяти реальными, но у Джима остались от них одни очертания и страх никогда не узнать, что произошло. Джим нащупал ключ, врученный ему Дэмианом, добрался до Кентиш-Тауна, нашел нужную улицу – Леди Маргарет, и там было тихо-тихо, только кошка прыгнула на мостовую, черная с белым кошка, и спряталась под машиной.

Через несколько дней ему позвонил Элберт. О Мэй он ничего не сказал, а Джим и не спрашивал.

5

Дверь дома, где размещалось агентство, Изабель и теперь открывала ключом Ханны. За день до того, как Ханну последний раз положили в клинику «Шарите», та передала Изабель свой ключ – улыбаясь тем лучезарнее, чем мертвенней становилась кожа, чем прозрачней лицо, к концу совсем истаявшее.

Остались только серые глаза и полные губы. Ханна обняла Изабель, но тут же мягко оттолкнула костлявой рукой:

– Ладно, ладно, хотя бы раз мы еще увидимся…

Увиделись они не один раз, а больше, потому что смерть будто запутали, будто отвели ласковые перешептывания у постели, и детское как никогда выражение лица Изабель, и невозмутимость Петера, который справился наконец со своей яростью, с горькими и едкими словами, отравившими им последние месяцы. Каждый раз Изабель брала ключ с собой в больницу, надеясь, что Ханна попросит его вернуть.

Ждали, ждали, и однажды началось. Сообщил об этом Андраш, вместе они поспешили в «Шарите». Губы Ханны крепко сжаты, не слышно ни звука, и врачи не понимали, страдает ли она от боли. Иногда Ханна открывала глаза, но в отсутствующем взгляде читалась только решимость умереть. Петер приходил ночью, спал на раскладушке, поставленной для него медсестрами. А днем не появился ни в клинике, ни на работе. Андраш и Изабель провели вместе весь день и весь вечер, потому что ей не хотелось домой, в пустую квартиру, куда Алекса теперь заходила только за вещами – запаковать, распаковать. В ту ночь, когда наступил конец, Изабель ночевала у Андраша, тот постелил ей чистое белье, а сам улегся на красный просиженный диван – нелепый реквизит посреди его гостиной.

В пять утра их разбудил звонок Петера. Попросил заменить его на работе, обещал вернуться через месяц. Ханна умерла 5 октября 1996 года, и в тот день Изабель, впервые открыв двери подъезда и бюро ее ключом, обнаружила на своем письменном столе коротенькое письмецо, что-то вроде завещания, согласно которому доля Ханны в агентстве переходила к Изабель. Изабель никогда (если не считать нескольких месяцев в Лондоне) не занималась графическим дизайном, а тут вот оно – благословение. От растерянности она кинулась в раскрытые объятья Андраша и несколько минут не могла прийти в себя. Тогда, пять лет назад, она и приняла решение посерьезнее относиться к своей профессии, к своей берлинской жизни. Но вечно что-нибудь упускала, не успевала, хотя результат обычно оказывался вполне достойным. Впрочем, и раньше, еще помощницей Ханны, она задерживалась на работе допоздна так же часто, как теперь.

Изабель открыла дверь бюро, держа в руке пакет со старыми кроссовками, и едва не натолкнулась на Андраша. Тот стоял на карачках с бессмысленным выражением лица и высунув язык, как будто намеревался что-то слизнуть с пола. Андраш на миг замер, но тут же вскочил на ноги, а Петер, сидя за столом, расхохотался. Гневным хохотом.

– Андраш хотел мне показать, – сказал он, – как поисковые собаки работают среди развалин и пепла, если у них забивается нос.

Андраш посмотрел вниз, на ноги Изабель:

– Ты купила туфли.

– Тошнит от вас. – Петер, вставая, чуть не опрокинул стул. – Один строит из себя психа, а у другой нету дел, кроме шопинга.

Только когда дверь за ним захлопнулась, Изабель открыла рот:

– Что с вами такое?

Андраш, молча разглядывая новые туфли, взял у нее из рук пакет, вытащил одну за другой кроссовки, поставил к себе на письменный стол и стал осторожно водить пальцем по шнуркам, язычку, заднику.

– Андраш, прекрати!

Как тихо, здесь тоже тихо. Электричка, рывками подъехав к станции, замерла. Андраш вдруг вскочил, закрутился на месте, повернулся раз, два, три и уселся прямо на стол. Электричка тронулась, набрала скорость, исчезла из виду, так и не попав в поле зрения Изабель, а на ее место уже прибыла следующая, тихо постояла, прокатилась вперед на несколько метров, опять остановилась, и за окнами вагона появились лица людей, будто они видны не сквозь оконное стекло, а через линзу, с увеличением и искажением.

Какая ты бледная, – пробормотал Андраш и, чуть помедлив, отправился в коридорчик, он же кухня: там и посуда, и баночки с медом, чайные пакетики, кофеварка, компактный кухонный шкафчик – тяжелый, как несгораемый шкаф, газовый баллон под раковиной, две горелки. Включил чайник, поставил на поднос чашку, сахарницу, молочник, забыв его наполнить, подождал, пока закипит вода, заварил чай.

Раньше в дальней комнате работали Ханна и Изабель, а в ближней они, двое мужчин. После смерти Ханны Андраш перебрался к Изабель, натянул проволоку по стене, развешивал свои и ее эскизы. В дальней комнате зеленый линолеум, в ближней – красный, а коридорчик в синих тонах. Стол Изабель в правом углу между двумя окнами, за ними проходят электрички и поезда. Рядом с компьютером – экран как будто парит над землей, в пестрых мисочках ластики, точилки, пузырьки с цветной тушью, в стеклянных стаканах карандаши и перья. Андраш уговорил Изабель снова рисовать, даже писать акварели, как в школе, и она привыкла так работать, иногда дни напролет готовила эскизы – уличные сценки, интерьеры, серии "картинок, и только под самый конец бралась собственно за работу. «Видишь, получается! – победно заявила она Петеру. – Никакая не потеря времени, даже наоборот». Она любила свое бюро. New concept – new life,новая идея – новая жизнь, вот что это значило, по крайней мере для нее, когда она приехала в Берлин, по квартирному объявлению познакомилась с Алексой, а через Алексу с Ханной. Всем она обязана Алексе, вот и цеплялась за нее, пока та не переехала к Кларе и не вынудила Изабель заняться поисками новой квартиры.

Андраш отставил поднос, вернулся в коридорчик, прихватил печенье и банку с медом, сел. Вчера в это самое время Изабель размышляла, не надо ли помочь Гинке готовить, и с двойственным чувством ожидала вечера, суматохи и выпивки, непременных на вечеринках, которыми Гинка так гордилась. Та не скрывала, что предпочитает звать в гости одиночек, и даже десять супружеских пар накануне золотой свадьбы не помешали бы ей считать всех гостей холостыми и незамужними. В первые же минуты она умела разделить пару каким-нибудь колким словцом, или комплиментом, или насмешливо-снисходительным замечанием, обладая безупречным инстинктом в поисках той точки, когда и любящие друг друга люди готовы разойтись, и умея пробудить в каждом желание найти более приятное и волнующее общество хотя бы на этот вечер. На нее бы обижались, однако подобная тактика приносила результат: не проходило и получаса, как устойчивые связи распадались и каждый старался явить обществу весь свой шарм, всю свою завлекательность, чтобы в этой круговерти кого-нибудь да привлечь, понимая, что иначе окажется поглощен тьмой, сгущавшейся в комнате, полной смеха и гула. Прощаясь с кем-либо, Гинка находила такие слова, что ее гости как по наклонной скатывались вновь к своим бракам и союзам, не без укола недовольства, но с покорной готовностью шагнуть в ночь с тем же, с кем пришли. А настоящих одиночек Гинка пыталась свести, и тут ее инстинкт тоже никогда не подводил, хотя она признавалась Изабель, как непоследовательно с ее стороны разыгрывать из себя сваху, а потом жаловаться, что число холостых идет на убыль. Изабель для нее исключением не была, однако все предложения сменялись угрозами указать Изабель на дверь, если та окажется такой же занудой, как остальные женщины чуть за тридцать, когда они вдруг выходят замуж, рожают детей, да еще и норовят бросить работу.

Андраш положил ей руку на колено:

– Не надо так переживать. В итоге окажется, что погибших меньше, чем они думают.

Голос Андраша, обычно такой приятный и спокойный, звучал глухо, он запустил пальцы в свою густую шевелюру, провел ладонью по широковатому лицу. Изабель следила за его взглядом, не отрывавшимся от новых туфель. Андраша занимал вовсе не Центр международной торговли. Его занимали новые туфли и напряжение, исходившее от Изабель, сигналы, уловленные его приемником, но не распознанные им, не обработанные. Изабель напоминала ему пойманного зверя, который прикинулся спокойным, а сам готовит побег и безразличен ко всему, кроме принятого решения.

– Изабель?..

Она взяла чашку, стала согревать ладони. Андраш не решился спросить про вечеринку у Гинки. Вчера Изабель поехала в Шарлоттенбург прямо из бюро, не заходя домой и не переодевшись, в джинсах, в кроссовках, в майке с коричнево-желтыми кружочками. Андраш давно заметил, что мужчины обычно воспринимали Изабель точно как он, а она держала его за старшего брата, проявляя доверие и некоторую небрежность, а порой стараясь помучить, как мучают тех, в ком не сомневаются. В тысячный раз спросил он себя, отчего бы ему не вернуться в Будапешт, отчего бы не собрать вещички и не свалить бесповоротно прямиком в Будапешт, где зять Ласло готов открыть с ним рекламное и дизайнерское агентство. Долгое время Андраш убеждал себя, что не доверяет энтузиазму Ласло, что мысль о возвращении к родителям, в дом, откуда его, четырнадцатилетнего, отправили к дяде с тетей в Германию, ему непереносима. И сам знал, что притворяется.

– Вчера в это самое время… – Изабель наконец нарушила тишину, но тут же снова умолкла.

Андраш только головой покачал. Должен же кто-то ответить за произошедшее, должен кто-то заплатить за то, что люди теперь – не важно, в Германии или в США, – чувствуют себя так, будто у них отобрали настоящее, сегодняшний день. «Реальность всего мира взорвана, – думал он, – и пока человечество снова успокоится, смирится с былой несправедливостью, для них привычной и приятной…»

– Кто-то заплатит, – произнес он наконец, – но явно не те, кто действительно должен за это ответить.

Изабель смотрела на него со слезами на глазах:

– До чего же страшно им было умирать…

И вдруг представила себе Якоба, вдруг увидела, как он вдет рядом по университетскому двору, как он сидит рядом в аудитории. Якоб избежал гибели. О его гибели она никогда бы не узнала, никогда не вспомнила бы о нем, растворившемся в ее равнодушном забвении и в собственной смерти. Андраш встал, чтобы поискать носовой платок. Какая досада. Вернулся, заботливо вытер ей слезы, отдал платок. Вид у нее был несчастный, несчастный и виноватый, как тогда, когда она наконец поняла, отчего Ханна сбрила волосы, обнажив голову. Но то – лет пять или шесть назад, с тех пор она все-таки повзрослела.

– Приходи вечером, я что-нибудь приготовлю. Гуляш, если захочешь. – Он встал и подошел к окну. По Диркенштрассе шли трое мужчин и две женщины, они заняли всю мостовую, держа друг друга под руки и хохоча во все горло. «Все теперь по-другому», – с горечью подумал Андраш, и так ему стало тревожно на душе, что захотелось выбежать отсюда, на улицу и дальше, до парка Монбижу, до берега Шпре, и все дальше, пока город не останется позади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю