355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Катарина Хакер » Бедолаги » Текст книги (страница 12)
Бедолаги
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:18

Текст книги "Бедолаги"


Автор книги: Катарина Хакер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

Якоб взглянул в окно, словно отсюда мог увидеть наверху свою квартиру, где с его отъезда ничего не переменилось.

– Я так и не знаю, надо ли было уезжать в Лондон. Там меня не покидает ощущение, будто чего – то не хватает, но чего?

– Ты поэтому хотел со мной встретиться? – добродушно, почти ласково спросил Андраш.

– Сегодня днем я вот что подумал: жизнь человека очерчена некой линией, контуром, и этого достаточно. А что это значит, сам не знаю. Обстоятельства меняются.

– Обстоятельства?

Якоб помолчал. Потом все-таки спросил:

– А почему нельзя жить в двух местах? К чему этот так называемый выбор? Может, человек обретает себя именно внутри контура и вдруг да поймет: этого достаточно. Более чем достаточно.

На следующий день Якоб побывал в административном суде. Ганс за ним заехал, пошли обедать – разочарованные встречей, настороженные, и Якоб напрасно пытался найти нужные слова. Хотелось сказать, чтобы приезжал в гости, но не получилось. Ганс отвез его в Тегель. На прощание обнялись, и Якоб, увидев на лице друга улыбку – открытую, грустную, теплую, – тихонько погладил его рукав.

Самолет подлетал к Хитроу, кружил над городом, внизу виднелись Риджентс-парк, Портленд – стрит, и Якоб, скованный ремнем безопасности и строгим взглядом стюардессы, пытался разглядеть Девоншир-стрит.

Бентхэм несколько дней не появлялся в конторе, но Якобу никто не сказал, где он.

26

Магда сама его бросила, «до поры до времени», как она сказала, «на некоторый срок» и чтобы избежать унылого прощания, которое предстоит несомненно, если долго терпишь и уж не знаешь, чего ждать, на что надеяться. «Итак, мы разбились об ожидание», – подумал Андраш и удивился, что первое легкое чувство горечи испарилось так быстро. Чаще обычного ходил он по городу, рассеянно и кругами, снова и снова по тем же улицам и площадям, иногда вдруг оказывался где-то далеко – Вайссензе, Марцан, – там, где к северо-востоку расползались унылые многоэтажки, переходящие в поля. Несчастлив он не был, до этого не дошло, он просто шел и шел неведомо куда, точнее – прямо, и в душе у него был мир. Во всем перерыв – даже в его тоске по Изабель, в его злости по поводу последнего письма от нее два месяца назад, взволнованного из – за войны, нарочито остроумного, особенно в сообщении, что их-де призывают запасаться свечами и батарейками, и тогда он счел ее состояние идиотским и жалким, смесью наивности и неправдоподобной иронии – именно так она описывала склад припасов под кроватью. «В конечном счете ничто ее не трогает, – думал Андраш, – у нее поразительный талант оставаться безучастной, когда что-то ее на самом деле задевает – переезд Алексы, смерть Ханны, собственная свадьба. Не кошка и ее семь жизней, а щеночек – все ему нипочем, такой он миленький, никто не тронет».

Он не скучал ни по Изабель, ни по Магде, и все же обе они заполняли пространство его жизни, прогулки, ночные часы у открытого окна на границе темноты, отделявшей конец Хоринерштрассе от огней Александерплац. Андраш снова начал курить – сначала с трудом, с отвращением, кашлем, просто господин Шмидт однажды на лестнице предложил ему сигарету, и он влюбился в красный огонек, в тлеющее время. Стоял у окна, вдыхая запах пыли, к чему убирать квартиру, если никто не придет? Красный диван, где сидела Изабель. Кровать, где он спал с Магдой. Их фигуры, их тела, какие бы ни были разные, а сливались воедино – поджарая худоба Магды, округлость Изабель, сбывшееся и несбывшееся. А он и не уверен, что различие столь велико.

Часто он просыпал, рискуя вконец опоздать в бюро, и тогда звонил Петер – разъяренный, требовательный. Андраш, подчиняясь долгу, появлялся с помятым лицом на Дирксенштрассе, хватался за работу и, все-таки приведя дела в порядок, прислушивался к шумам на улице, шагам, женским голосам, доносящимся наверх, опять-таки подходил к окну, глядел на девушек и размышлял, осталась ли у него хоть толика к ним интереса, пусть даже восхитительны их платья, и движения бедер, и тонкие руки, щиколотки – всё, что его привлекало, но издалека, издалека. Впрочем, он ни от чего не отказался. Порой, почувствовав вдруг себя обиженным, Андраш внимательно наблюдал, задерживают ли женщины на нем взгляд, отвечает ли ему взглядом та, что ему понравилась, отвлечется ли на миг от мужчины, с которым сидит за столиком, и вообще – приятно ли, отмечено ли случайное его прикосновение в очереди перед кино, в другой толкотне? Он познакомился с Клер, тридцати лет, и был обласкан ее надеждой, ее восхищенными и робкими прикосновениями, но сбежал окончательно и бесповоротно. И недоверчиво спрашивал себя: а верно ли он поступил?

В памяти сохранились от Клер нежные карие глаза косули и что-то в них неуловимое, невесомое, легкое до самоотдачи. Это ему нравилось, ведь и он сам, и все, для него важное, обладает свойством легко скользить по поверхности, скользить по воздуху подобно листьям, подобно тополиному пуху, нежным ветерком гонимому прочь.

Как-то в сияющий майский день он забрел в западную часть города, на кладбище, где толпа людей в темных платьях как раз устремлялась к выходу. Ханну он не навещал со дня похорон, а теперь узнал наконец какая ухоженная у нее могила, видно, Петер и недели не пропускал – сажал, полол, ровнял землю. Надгробный камень с именем Ханны уже пообветшал, покрылся сзади светлым зеленоватым мхом, и было в этом что-то утешительное.

Придя в другой раз, под вечер, Андраш увидел, как от живой изгороди разбегаются дикие свиньи, да тут, наверное, бродят и лисы, и всякие разные зверюшки – в садах на Геерштрассе, до самого Шарлотгенбурга. Он описал все это в письме к Изабель: аромат акации и липы, игру теней, когда свет с улицы падает на листву деревьев, на помпезные ограды и жалкие кривые заборы, отделяющие участки и дома от дороги, призрачную широкую улицу в сторону Шпандау, которая потом выходит к Олимпийскому стадиону. «Помнишь ли ты, – писал Андраш, – слова Буша: «Ничто не останется прежним»? Геерштрассе, кажется, не изменилась с тридцатых годов, кладбище тоже. Ничто не изменилось. И, все-таки изменилось. Ханна умерла. Ты замужем и живешь в Лондоне, я, наверное, уеду в Будапешт. Может, насовсем, а может – проживу там месяца два, но квартиру в Берлине уж точно оставлю за собой. Господин Шмидт все еще тут, прочно обосновался на чердаке, домоуправление ищет покупателей, но пока они никого не нашли, так мы и проживаем вдвоем, и оба довольны своим подвешенным состоянием».

Андраш предполагал, что Петер уже сообщил ей о предстоящем переезде их бюро. На Дирксенштрассе должны повысить арендную плату и составить соответствующий новый договор, но Петер предлагает уехать из центра, не торгуясь о цене. «Переезжаем!» – объявил он столь решительно, что Андраш испугался, а потом они оба замолчали, одновременно подумав о Ханне. Андраш взялся посмотреть офисные помещения на Потсдамской улице и в одном из внутренних дворов нашел два маленьких копировальных центра, заинтересованных в кооперации. «Ничто не изменилось», – размышлял он, шагая по этой улице после переговоров, будто двадцать, нет, двадцать пять лет назад он идет домой, где тетя Софи сидит за пианино и играет, играет так легко и безупречно, что дядя Янош и Андраш в молчании замерли на диване, и дядя Янош плачет. «Ничего нет большего, нежели вот это, – обращается дядя к Андрашу. – О, ты не понимаешь, ты ждешь, как ждал и я. Надеюсь, ты поймешь это в свое время».

Андраш тряхнул головой, и видение исчезло. Торговцы складывали фрукты в коробки, катили первые летние арбузы к сетчатым железным загонам, но не ленились выкрикивать те же слова, что выкрикивали весь день: «Помидоры, арбузы, баклажаны! Кило яблок – тридцать девять центов!» А с земли фрукты не подбирали, и какая-то старуха терпеливо ждала в сторонке, пока сможет подойти, Андраш хотел дать ей пять евро, но она покачала головой, даже не подняв на него глаза. Двое мальчишек выбежали из кафе-мороженого напротив, хозяин за ними, орет во всю глотку, а двое молодых людей у него за столиком тоже открыли рты, обезьянничают и хохочут. Проехала патрульная машина, погудела и двинулась дальше по улице. Пешеходы уже движутся медленней, растворяются в сумеречном свете. За столиком перед чайной сидели какие – то люди, внимательно разглядывали Андраша, а тот пошел дальше, мимо дома, где жил с дядей Яношем и тетей Софи, обернулся потом, но не остановился.

Все-таки он ждал весточки от Изабель, ответа на его мейл, хотя бы строчки – знака дальнего расстояния, процарапанного на тонкой оболочке времени. Андраш посмеялся над собой и своей сентиментальностью. Ханны ему не хватало, действительно не хватало, уж она бы ему вправила мозги насчет этой Изабель, по которой он теперь не скучал, но к которой был по-прежнему привязан, странным образом привязан, и вот так он потерял Магду. Он по-прежнему привязан к той неуверенной и бестолковой девчонке, какой была Изабель, когда они познакомились. «Неуверенность – вот суть всей моей жизни, и ее жизни тоже. Мы знаем, что есть тут причины и следствия, но они кажутся нам несущественными, пустыми. Как же нам знать, переменилось что-то или нет?»

И будущее не вмешивалось в игру, оно оборачивалось настоящим, вот и всё. Переезд в новое бюро и сдача старого бюро осуществились с той же простотой, что и его решение больше не писать картин. Андраш не удивился дядиной лжи (говорил, будто он врач, а работал санитаром), не удивился тетиному крушению в жизни, полной самоотдачи. Будапешт, по его рассуждению, поблек, стал призраком, пусть и живым на свой лад. И родители сделали то, что должны были сделать ради спасения ребенка, отправив его туда, где самих бы их убили. Все это глупо, но очень серьезно. Многое решилось в жизни за него, и разросшимся до жутких размеров незваным гостем тянулось за ним прошлое, потягивалось старой кошкой, громоздилось на столе и на кровати, с обломанными когтями, но всей массой тела и шкуры готовой вытеснить любого, когда бы знать – куда.

«Милый, переезжай, – говорила ему Магда, – все равно куда, хоть в Будапешт, хоть в другую квартиру. В этой дыре ты пропадаешь». Проще всего было бы переехать к ней, ясно – она и ждала этого решения, две комнаты с ванной для него одного, отдельно, она мешать не станет, даст ключ от задней двери – и все дела. «Еще одна упущенная возможность», – таков был комментарий Ласло. И потом Магда ушла. Ласло вновь попытался заманить его в Будапешт, нарочно явился в Берлин, похудевший на пять кило с тех пор, как ходит на фитнес. «Прямо над рекой, изумительный вид, тренинг на открытом воздухе, – хвастался он, а еще велел Андрашу купить новые рубашки. – Кожаную куртку подари своему бомжу, вид у тебя ужасный». Но разве с Андрашем можно строить совместные планы? «Чего ты ждешь, что хоть тебе интересно?» – с отчаянием спросил под конец Ласло. А Андраш подумал: «Да ничего, кроме первых теплых вечеров, и акаций, и что Изабель не отвечает». Прошлое его не интересовало, это и была громадная кошка, еврейская и восточноевропейская кошка, и росла непрошено, и требовала места. От нее не спасешься, разве что украдкой пробежишь мимо.

Наконец пришла весточка от Изабель – короткая и легенькая, а к ней рисунок: бежит девочка в красном плащике, торопится, охваченная паникой… А к этому слова: «Рисовала с соседской девочки, хотя на улице никогда ее не видела, наверное, ей нельзя выходить из дому, и она очень бледная».

Про новое бюро ничего не написала, только отослала Петеру доверенность, и Андраш обещал Ласло, что приедет на три недели в Будапешт.

– Давай поезжай, – раздраженно сказал на это Петер, – пусть я один всем буду заниматься! Впрочем, можешь привезти из Будапешта парочку клиентов. Если вам тут работы мало, надо заняться импортом из Будапешта или Лондона. О чем вы вообще думаете? В конце концов, мы все трое живем за счет этого бюро.

В ту ночь они просидели за работой до двух, а когда встретились на другой день и вместе привалились к подоконнику, Петер спросил:

– Мы же этого хотели, не так ли? Хотели открыть дизайнерское бюро, нет?

Вошла Соня с двумя телефонами в руках, отчаянно замахала, потому что зазвонил третий, но Андраш и Петер не обратили на нее внимания, стояли на солнышке у окна, и им было хорошо вдвоем.

– Даже вернись Изабель, лучше не станет, – заметил Петер. – Но ты, наверное, по ней скучаешь?

– Совершенно не скучаю. Знаешь, я недавно был на кладбище у Ханны. А Магда действительно больше не звонит. Но я не сломался! Работаем дальше. И у нас полный порядок, просто мы постарели и быстрее устаем, вот и всё. Я всегда думал: наступает момент, когда ты понимаешь, что пора, – и принимаешь решение. Но это, видно, не так. Якоб появился, и мне стало страшно. Будто он ищет что – то впотьмах, а Изабель бежит куда-то, как девочка в красном плаще…

– С тех пор как Ханна умерла, мне вообще все безразлично, – ответил Петер. – Я думал, дело в этом – в ее смерти. Работа идет, квартира почти не изменилась. Давно хотел тебе сказать: Соня переезжает ко мне. – Он улыбнулся и провел рукой по седым коротким волосам. – В конце концов и ты получишь свою Изабель, хотя я не знаю, желать тебе этого или нет. Магда совсем другого калибра.

Вошла Соня с каким-то листком в руке, Петер шагнул к ней, поцеловал в губы.

– Я ему сказал! Ну как, благословишь нас, Андраш?

В одну из последующих ночей он проснулся от страшного сна, дрожащей рукой зажег свет, посмотрел на часы. Почти четыре, Магде звонить поздно. Хотя снилась ему не она, а Изабель: стоит в пустой комнате, в неоновом свете, обнаженная, старше и меньше ростом, чем в его воспоминаниях, стареющая женщина с телом ребенка и беспомощным, пустым лицом. Андраш поднялся с кровати, пошел в ванную, и впервые его рассердило, что зеркало все в пятнах. Обмотался полотенцем, встал у окна, закурил, закашлялся. Сон не исчезал. Он искал то лицо Изабель, которое любил. А то, которое видел, было чужим и удручающим, испуганным и холодным – подлинным, что ли, окончательным? Но в комнате Изабель не одна, и он вспомнил серый, в пятнах, ковер и как она одевается и уходит, а тот, другой, остается.

В шесть утра Андраш принял душ, оделся, вышел, наткнулся на почтальона, и тот плюнул прямо рядом с ним, и утро пахло пылью, и в рассвете ничего утешительного, киоскер носит пачки газет из машины, на улицах уже движение, и два полицейских глядят на него внимательно, но равнодушно, и где-то едет поезд. Как ему хотелось, чтоб Изабель оставалась прежней, какую он любил. Ясная, цельная, без особых каких-то стремлений и желаний, без того, что отчуждает, без того, что ведет дальше, из настоящего – в путаницу надежд, или страстей, или тщеславия. На свой лад старомодная – так он всегда думал, – но и не без подлинки.

Ласло уговорил его приехать в Будапешт хотя бы на три недели, «ради сестры, ради родителей». Завтра они полетят.

В бюро он включил компьютер и нашел письмо от Изабель. «Соседскую девочку я сегодня впервые увидела на улице, ее за руку тащил отец. Сцена, как из фильма Кена Лоача. Волосы торчат, страшно бледная. Отец бросил ее, помчался куда-то, ругаясь, но я не разобрала, что он там рычал. Я стояла у окна, как ты тоже любишь. Вот это и есть для меня Лондон. Нет, и Якоб, конечно, тоже, и все наши вылазки с Элистером. И вдруг я так заскучала по Дирксенштрассе, а ведь мы переезжаем! Петер написал. Ганс прислал договор по факсу. Петер еще пишет, что ты едешь в Будапешт. Счастливого пути! Изабель».

Вечером у двери его ждал господин Шмидт, взволнованный и смущенный.

– Послушайте, приходила ваша знакомая, – сказал он тихонько, будто поведал тайну. – Та, которая с рыжими волосами.

Слегка поклонился и пошел вверх по лестнице так быстро, что Андраш и ответить не успел.

Записки Магда не оставила. Он, не торопясь, сложил в чемодан рубашки, белье, брюки и поставил будильник, прежде чем отправиться спать. В восемь за ним заедет Ласло.

27

Пианист отказался от выступления, но его кем-то заменили. Об этом им сообщил пожилой человек на входе, одетый в старье житель соседнего муниципального дома, из тех обитателей квартала, кто радуется дешевому концерту и чашке чая.

– А чай совсем дрянной, – шепнул Якоб, осторожно держа на ладони пластиковый стаканчик.

Они стояли в углу вестибюля, разглядывали облупившиеся стены, затоптанный пол, прибывающую публику, видимо, постоянных зрителей, которые улыбались и кивали, пробираясь между костылями и инвалидными колясками, а среди них яркое пятно – женщину в красном платье и с лиловым веером. Якоб и Изабель явно вызывали симпатию окружающих, они были здесь самые молодые, стояли, прижавшись друг к другу как дети, проскользнувшие на собрание для взрослых, и, полные ожидания, радовались. Им улыбались, кивали, одобряя их присутствие здесь, в Конвэй-Холле, а один человек кивал с особенным усердием, пытаясь выразить свою радость, что музыкой интересуются молодые люди, и те действительно блистали молодостью среди дряблых тел в дурной одежде, рук в старческих пятнах, жидких шевелюр, жирных ножищ и тонюсеньких ножек.

– Как в фильме Феллини, – опять шепнул Якоб, показывая на пару отечных ног с синяками, в сандалиях.

Днем, до того как отправиться в Конвэй-Холл, они оказались в постели. Когда они вышли из дому, Изабель повисла на руке у Якоба. Было воскресенье, они доехали до Уоррен-стрит, а оттуда по тихим улочкам направились к площади Ред-Лайон.

– Как тихо тут по воскресеньям, – заметила Изабель, – будто все спят после обеда, и город кажется таким спокойным.

Якоб кивнул, хотя они как раз проходили мимо камеры видеонаблюдения, и он подумал: «Вот она, Новая Европа под охраной, наизготове, считает дни». Обнял Изабель за плечи. А в безопасности ли они? Да, они в безопасности – воскресным днем, на пути к площади Ред-Лайон, но она, как оказалось, в стороне, и они случайно ее промахнули, по улице Ред-Лайон вышли к каким-то пустынным переулочкам и заблудились, а спросить некого. Но времени еще много. Угроза оказалась очередным спектаклем. «Как Буш на своем военном корабле, как окончание войны, – хотел он сказать Изабель, – позже это покажется нам невероятным и пошлым, но однажды все-таки станет реальностью, реальной угрозой».

Они шли, взявшись за руки. Это Бентхэм рассказал ему про Конвэй-Холл, где по воскресеньям вот уже тридцать лет, а то и дольше идут концерты камерной музыки, ведь Конвэй-Холл открылся в 1929 году и носит имя благочестивого американца Конвэя, который пожертвовал значительную сумму и вообще хотел сделать мир лучше, поэтому билеты стоят три фунта, а к ним полагается чашка чаю. «Хотя это не совсем верно, – заметил Якоб, пока они глотали чай из пластиковых стаканчиков, ведь за чай доплачиваешь пятьдесят центов».

Какая пылища вокруг. Люди здороваются, занимают места, вот появились элегантные дамы в длинных платьях, господа в светлых костюмах, и Якоб беспокойно высматривал среди них Бентхэма – хотя тот и не говорил, что собирается сюда, но Якоб не спускал глаз с дверей, ведь до начала концерта еще есть время. Двери закрыли, в тусклом свете виднелись ряды стульев и амфитеатр, деревянные подмостки, желтоватые стены в трещинах, затоптанный пол, под ногами у Якоба потрескивало, поскрипывало, стоило ему пошевелиться. Какое убожество, какая нелепость, смех, да и только. Старик, сидевший справа, нечаянно, сам не заметив, подтолкнул его в сторону. «Дряблая старая рука», – отметил про себя Якоб и устремил взгляд на сцену, где женщина в желтой накидке и узких белых брюках что-то объявила, отчего задвигались стулья: начало концерта опять откладывалось и трое мужчин пытались как-то справиться с роялем, Изабель чмокнула его в щеку и встала, собираясь снова выйти и выпить чаю. «Вот неугомонная», – подумал Якоб и вышел следом, окунулся в теплый воздух наступающего лета, и маленькая площадь раскинулась перед ним, разорванная на части загородками какой-то стройки; опоздавший зритель торопился к входу по мосткам, прикрывавшим разбитый асфальт, водостоки и канавы. «Вот и она». Якоб почувствовал приближение Изабель еще до того, как ее увидел, и со стыдом обернулся. Два или три часа назад они лежали в постели вместе. Он гладил ее живот, ее бедра, нежную горячую кожу и знал: нет для него на свете ничего милее, а теперь стоит тут, неблагодарный и расстроенный тем, что его тайная и пустая надежда увидеть Бентхэма не сбылась.

Раздался пронзительный звонок. Он успел поцеловать Изабель, прежде чем они вошли. Женщина в желтой накидке стояла перед сценой, махала руками, рояль исчез, а на его месте появились клавесин и небритый человек, с нетерпением ожидавший начала.

– И никакой фортепьянной музыки! – рявкнул он в зал и поднял руку – длинную, усеянную темными пятнами.

Начал играть, и Якоб сначала испугался, хотя ничего страшного не произошло, и постарался вслушаться в непривычное звучание клавесина. Он посматривал то на носки своих ботинок, то на исполнителя, и каждый звук, казалось, доносился до слуха отдельно, как четкая, холодная капля дождя. Тот играл безжалостно, мстительно, и зал умолк испуганно и недвижно, ни шороха, ни шепота, и Якоб не чувствовал Изабель рядом, видел только ее правую руку, обнаженную, гладкую. Сидела, не шевелясь, про него забыла.

Дождливым июньским днем парк был почти пуст, только на нижнем пруду двое детишек пускали деревянные кораблики да мимо мелкой трусцой пробежала женщина с раскрасневшимся, напряженным лицом. Якоб посмотрел ей вслед и вспомнил убийцу, кирпичом забившего насмерть четырех женщин. Кирпичом или другим тяжелым предметом. Одна вроде бы сумела его разглядеть, потому что как раз говорила по телефону с матерью в Норвегии, когда было совершено нападение, и мать, как писали газеты, услышала короткий испуганный возглас, умоляющий голос: «Не надо, не надо!» – после чего связь оборвалась. Сегодня в Бэттерфилд-парке проводится следственный эксперимент по второму убийству, и всех свидетелей просили явиться на место преступления – всех, кто в полдень две недели назад находился в парке, гулял или бегал, выгуливал собаку. Тело нашли в кустах около трех часов дня.

Снова моросит дождь. Якоб шел вверх по склону холма, к старым деревьям наверху; Изабель отказалась пойти с ним вместе. В воскресенье они всегда не знали, чем заняться. Побывали на Портобелло, в Ист-Энде, в Гринвиче, в Коллекции Уоллеса, а на прошлой неделе в Конвэй-Холле. В ближайшие выходные думали съездить в Кью-Гарденс, пока не отцвели последние рододендроны. Он всерьез занимался транспортом, изучал железнодорожную сеть и ее отдельные ветки, деятельность различных компаний. Через Миллера он познакомился с одним человеком, вернувшим себе дом в восточной части Берлина и поселившимся там. «Это единственный город на свете, где я хочу жить, – поделился тот, – самый просторный, самый оживленный город в Европе! Заходите ко мне, когда приедете домой». На миг Якоб ощутил что – то вроде ностальгии. Но он любил Лондон, и Берлин по сравнению с Лондоном казался ему пустым, безлюдным. Он радовался, что Изабель даже после случая на Кинг-Кросс ничего не боялась. Сам он стал с тех пор как-то трусливее. Но привыкнуть можно ко всему. К бездомным, валяющимся поперек тротуара, так что приходится через них перешагивать. К объявлениям о поисках свидетелей то одного, то другого преступления. К торговцам наркотиками близ рынка Кэмден-Лок, которые тебя преследуют и шепчут на ухо названия товара. Похоже, он там видел одного соседа, молодого человека с их улицы. Тот шел за ними по Лейтон-роуд, и Якобу показалось, будто Изабель его знает, но он ничего не спросил, какое у него право? В Берлине они проводили вместе не больше времени, чем здесь, но секретов друг от друга у них не было.

Якоб споткнулся, справа от дорожки заметил густой сумрачный кустарник и испугался. Он уже дошел до восточного конца парка, где за живыми изгородями виднелись небольшие виллы. Где-то тут дорожка к пруду. Действительно, через несколько метров он увидел табличку: «Кенвудский пруд. Только для дам». Сегодня, в дождливый и холодный день, там – ни звука, никого нет. Он тихо прошел несколько шагов по дорожке, прислушиваясь, и оказался у маленькой калитки с надписью: «Мужчинам проход воспрещен». Он все-таки неуверенно шагнул за калитку, увидел справа лужайку и метрах в десяти пруд за редкими деревцами. Закрякала утка, выплыла из осоки у берега на открытую воду. Теперь Якобу был виден весь пруд, отливающий свинцово-серым при дуновении ветерка, в легкой дымке, размывающей границу между водой и воздухом. Якоб дошел до заборчика, недавно отремонтированного и еще не выкрашенного, прижался к деревянным планкам, наклонился над ними, потом перешагнул на ту сторону, на влажную и податливую траву.

От деревянного понтона у другого берега белая лесенка шла в воду, и, когда утка замолкла, Якоб услышал мягкий шум падающих дождевых капель, оглянулся вокруг в поисках скамейки и обнаружил ее под густым каштаном метрах в пяти от воды. Только он уселся, как вновь тревожно закрякала утка. За тростником ее не было видно, но она, видимо, пыталась нырнуть поглубже, и тут захрустели сухие ветки, послышались чьи-то шаги на другом берегу пруда, сдавленный смешок, но голоса не женские. Якоб тихонько спрятался за куст, и белые благоухающие цветки коснулись его лица.

На другом берегу показался молодой человек – обнаженный, в одних только плавках. Сильное тело, стройная фигура, явно красуется перед кем-то, кого пока не видно за ветками и листвой, но вот показалась рука – белая-белая в сравнении с загорелым телом юноши в плавках, затем выпяченный живот, верхняя часть тела широкая и волосатая, а ноги короткие – обезьяноподобная, массивная фигура. Лицо все еще скрывала густая листва; молодой человек горделиво раскинул руки, посмеиваясь, покрутил бедрами, сунул два пальца под плавки, щелкнул резинкой и напряг мускулы живота. И вдруг замер. Однако обнаружил он не Якоба, а утку, вошел в воду и спугнул ее, сначала было забыв про зрителя, зато потом красиво повернулся и направился к берегу, на ходу медленно спуская плавки, забавляясь, но не сводя нежного взгляда со своего старшего друга. Или любовника? Встал прямо перед ним, спокойный, преданный, и если поначалу он вроде бы забавлялся, то теперь – вовсе нет, теперь он предлагал себя как подарок, водя рукой ниже живота.

Якоб показался себе одиноким и чужим, и хотя сам он испытывал нежность – нет, даже любовь к этому юноше, и к Изабель, к Элистеру, Бентхэму, но знал: руки его, вцепившиеся в жасминовую ветку, никому не нужны и холодны. Юноша бросился в воду с головой, отфыркиваясь, вынырнул с мокрыми волосами, загребая руками, двинулся назад, но не удержал равновесия и споткнулся у самого берега, где другой – в рубашке, в трусах – ждал его с большим синим полотенцем наготове, накинул полотенце, стал растирать сильными, уверенными движениями. Их лица Якоб не мог разглядеть. Потер глаза руками, будто мог таким способом утихомирить острую боль, но понял, что это невозможно, что боль лишь усиливается и распространяется эхом при всяком движении тех двоих, увлеченных своими объятиями настолько, что Якоба они не замечали. Не услышали, как он повернулся, споткнулся в кустах. Обернувшись вновь и приметив движение, каким старший поднял полотенце и на миг опустил руку на плечо юноши, Якоб наконец узнал в нем Бентхэма, его профиль. Лица не разглядеть, но зато с отчетливой ясностью видно, как изящная рука, довольно маленькая при таком широком, крепком запястье, нежно гладит плечо юноши, гладит шею.

Якоб не старался потише идти через лужайку к дорожке, «все равно они меня не заметят», и никто не крикнул ему вслед, и, пройдя несколько метров, он уже начал сомневаться, и каждый шаг в сторону спортплощадки и школы усиливал его сомнения – а был ли то Бентхэм? Слезы выступили у него на глазах, и он опять споткнулся, пришлось ему с особой осторожностью переходить улицу, чтобы не попасть под машину. Домой Якоб направился кружным путем, не мог же он явиться в таком виде. Возбужденный.

Он пытался найти слова, чтобы рассказать Изабель потрясшую его сценку как забавную историю. Двое голых мужчин в парке, а он на стрёме в кустах, на женском пляже. Ей не надо говорить про Бентхэма. Во-первых, он и не уверен. «Как изменяет человека нагота, – размышлял Якоб, – изменяет до неузнаваемости, будто у каждого из нас два тела, да и это не всё». Ведь его нагота в глазах Изабель есть нечто другое, нежели те два обнаженных тела для него самого. Но жест, движение, с каким рука коснулась плеча юноши, выдавали Бентхэма. И Якоб осознал, что он видел это движение, но никогда не ощущал своим телом, что такое доверие Бентхэм оказывал лишь Элистеру. Казалось, кружится голова и не найти дорогу домой, где его ждет Изабель. Ничего он ей не расскажет, внезапно понял Якоб. Может, это тайна, и не важно, был то Бентхэм или нет. Может, и не важно, что кроется за этой тайной, но ее нельзя рассказывать другим. Двое мужчин разделись догола и шалят. Или он просто наивен, а на деле эта прогулка для старшего из тех двоих – чудовищное унижение? Давай-ка раздевайся здесь, на женском пляже, где тебе не место, где тебя высмеют и прогонят, если обнаружат? Но видел их только Якоб, и он струсил, застыдился, разволновался и не крикнул им издалека. Всего-то и надо было выкрикнуть его имя, имя Бентхэма, так ведь это невозможно. Он знал, что не задаст ему вопроса – ни завтра, ни послезавтра. Может, увиденная им сценка воплощала в себе радость? Любовь, шалость, игра. А может, он стал свидетелем унижения старого человека? «Дряхлое тело, старик», – опять пришло в голову Якобу, будто именно это могло его оттолкнуть или успокоить. Стариковские трусы. И тут он понял, что дело для него не в старости старика, с которой он давно смирился, а в молодости молодого человека. Подарком он считал себя, но теперь, представляя свое тело в воде, понимал, что был бы смешон. Он не нужен! Бентхэм вовсе и не стремится в его объятия.

Как взглянуть в глаза Изабель? Об этом думал Якоб, свернув наконец на улицу Леди Маргарет. Но беспокоился он напрасно, ее дома не было. На столе в кабинете лежал рисунок, сделанный тушью: девочка вскарабкалась на дерево, внизу стоит старый человек, смотрит. Изабель тоже переменилась, как подсказывало ему чутье. Словно оба ступили на неизведанную землю, но каждый сам по себе, и Якоб опасался последствий. Он ждал возвращения Изабель в ее комнате.

На сей раз Якоб только радовался, что Бентхэм за неделю ни разу не появился в конторе. В четверг он остался один на верхнем этаже и под звук пылесоса уборщицы Джильман, доносившийся из библиотеки, зашел в пустой кабинет и встал в дверях, не включая света. Стоял там до тех пор, пока не услышал шаги Джильман на лестнице. В половине девятого он вышел наконец из конторы и решил пройтись до дому пешком. Риджентс-парк был еще открыт, вечер теплый, парочки прогуливаются под руку, сидят на газонах. Якоб чувствовал себя успокоенным и удовлетворенным, будто ему удалось решить важную задачу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю