Текст книги "Старый гринго"
Автор книги: Карлос Фуэнтес
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
VI
Там была она. В самой гуще толпы, работая локтями и расталкивая людей, чтобы лучше видеть; оглядывая окружавшие ее лица, чтобы стать свидетелем действа. Меж беззвучным колыханием сомбреро и ребосо [20]20
Шаль мексиканских женщин.
[Закрыть]метались эти серые глаза, в которых читалось желание не потерять себя самое, сохранить мужество и чувство собственного достоинства в страшном и неожиданном вихре событий.
Старик, увидев ее, сказал себе: наверняка не знала, куда ехала. И тем не менее она была там, конечно, упрямая, как ослица, и фантазерка. Поглядев на нее, он вспомнил великое множество таких же девушек, виденных им в жизни, в том числе и свою жену в молодые годы, и свою красивую дочь. Потом он спросил себя, с кем ее можно сравнить, если бы она встретилась ему в другом месте, то есть на ее собственном месте, в обычных для нее условиях. Обычная мисс? Нет, не совсем, скорее этакая своенравная девица, внимающая наставлениям матери лишь для того, чтобы набраться женского опыта. Еще немного – и юная матрона. Но пока – нет, пока она еще зависит от родительских денег «на булавки».
Что она может сказать? Чего от нее ждать? Какие банальные трюки – типа генеральской кровяной колбасы и червяка в мескале – она выкинет. Небось забубнит «Я – американская гражданка. Требую доставить к нашему консулу. Меня охраняет закон. Не имеете права меня задерживать. Не знаете, кто я?» Нет. Оказалось – ничего подобного. Ее силой вывели из господского дома, который уже горел, а люди, наверное по тому, как она упиралась и отбрыкивалась, почувствовали, что приехала она сюда работать и жить, и хочет остаться здесь, и никому не позволит вытравить ее, как блоху, из того места, где она служит и где ей уже заплатили за месяц вперед.
Именно так она ему в действительности и сказала – с акцентом, который старик сначала приписал жителям восточного, атлантического побережья, скорее всего Нью-Йорка, но тут же мысленно свернул немного в сторону, к югу: манхэттенское произношение окрашивалось легкой интонацией вирджинцев. Во всяком случае, казалось, только он один понимал ее, а может быть, еще и генерал немного, поскольку, по его словам, он бывал в Эль-Пасо – возможно, скрывался там или закупал контрабандное оружие, предположил старый гринго.
– Я получила жалованье и останусь тут, пока не вернется эта семья и пока я не смогу давать детям уроки английского и отработать деньги. So! [21]21
Вот так! (англ.)
[Закрыть]
Арройо насмешливо взглянул на нее, умышленно оскалив зубы, чтобы нагнать страху, но тут же расхохотался, разразился хохотом, глупым, но мощным, молодым и ясно дававшим понять: мол, видал я такую бабскую дурость, а старик всегда вспоминал, что в эту минуту Арройо показался ему трагическим паяцем, клоуном, которого необходимо принимать всерьез. Когда генерал повторил слова женщины своим людям, мужчины громко рассмеялись, а женщины, укутанные в ребосо, тихо закудахтали. Она говорит, что будет учить английскому мальчишек Миранда, слыхали такое? Верит, что они вернутся, слыхали? Ну-ка, Ченчо, растолкуй ей все как есть, никогда они не вернутся, сеньорита, они очень даже вовремя удрали в свой французский Париж, как только почуяли, что огонь им лижет пятки; продали усадьбу и купили себе там дом, и никогда больше их тут не будет, кричала Куница, потрясая грудью, украшенной букетиком искусственных цветов – предметом ее гордости. Они вас надули, сеньорита, заставили впустую прокатиться не иначе как для того, чтобы мы не думали, что они сбегут, сказал более спокойно полковник Фрутос Гарсия, а Куница продолжала:
– Они всех нас облапошили, сень-о-ррита.
– Это значит – оставили в дураках, – сказал по-английски старик.
Она посмотрела на него. Было трудно разглядеть кого-нибудь в круговерти дыма, огня и чужих лиц, но она смотрела на него.
– Помогите мне, – пробормотала она.
Старик понял, что ей нелегко было так сказать, просить у кого-то помощи – это выдавали ее глаза, подбородок, волнение груди. Старик тогда же подумал, что ему не раз придется разгадывать слова и дела этой девушки, одновременно сопоставляя и то и другое, но она вовсе не старалась кого-нибудь обмануть, только пыталась обрести внутреннее равновесие, подавить душевное смятение, которое он разглядел в этом прозрачном существе. Он смотрел на нее, говоря себе, что она не отличается от тех женщин, каких ему часто приходилось встречать, «но она имеет право казаться иной, а я обязан уважать это право». Независимая девушка, но небогатая и неприспособленная к жизни, и не потому, что ей не дают денег «на булавки» – в Мексике говорят «на дармоедство» – или не давали свободы дома. «Ей здесь трудно, потому что она так же, как я, хочет остаться самой собою». Она была прозрачным существом, и гринго, глядя на нее, сказал себе, что, наверное, и он такой же, вопреки всему. «Есть люди, которые по природе своей великодушны, потому что они открыты, прозрачны: все в них можно прочитать, уловить, понять, – люди, несущие в себе собственное солнце, их озаряющее».
Арройо бросил взгляд из-под своих смыкавшихся до щелочки век – сначала на гринго, потом на американку. Арройо – непроглядный, смутный, но его смутность – его достоинство, подумал старик, наблюдая за ним. Его великодушие – его загадка, надо влезть ему в самое нутро, чтобы понять его и взять. Одна половина человечества – прозрачная, другая – смутная. Вот Арройо: есть что-то неуловимое и затаенное в его взгляде индейца-мапуче, что-то мятущееся в его мозгу.
– Верно. Позаботься о ней, индейский генерал. Сам видишь, ей ничто не угрожает.
Арройо исчез со своими людьми, как морской отлив, и они остались вдвоем, двое пристально глядящих друг на друга людей. Старик призывал себя к величайшей осторожности, чтобы не поддаться журналистской привычке создавать скороспелые стереотипы на потребу тупой массе, которая всегда довольна собой, если с ходу все понимает: один штамп на все случаи – такова была библия его шефа, мистера Херста. Он шел в нескольких метрах позади нее, чтобы она чувствовала себя под его защитой, а сам тем временем ее разглядывал: походку, манеру держаться, чуть заметные проявления раненой гордости, сменявшиеся порывистыми, решительными жестами самоутверждения. Для газеты он так написал бы в одном из своих резюме, которые весьма забавляли Херста: «Дамочка в роли школьной учительницы», или: «Школьная учительница в поисках сильных ощущений». Можно было бы также на минуту представить себя джентльменом из южных штатов и попросту задать вопрос: понимает ли вообще эта девица с Севера толк в джентльменстве?
Она застыла в нерешительности перед запертой стеклянной дверью. Старик шагнул вперед в тот момент, когда она протянула руку, собираясь сама открыть дверь.
– Позвольте, мисс, – сказал он, и она повиновалась и была довольна; нет, ей не чужды условности. И к тому же она, как говорится, уже не первой молодости.
Они оказались в зале для танцев. Старик не смотрел на зал. Он смотрел на нее и мысленно ругал себя за свое пристрастие к поспешности в оценках. Она, несколько успокоившись, огляделась, нашла место, где можно сесть, представиться и рассказать о себе – она Гарриет Уинслоу из Вашингтона, OK; [22]22
OK – округ Колумбия.
[Закрыть]он не назвал себя, сказав лишь: я – из Сан-Франциско, штат Калифорния; она повторила свою историю – приехала обучать английскому языку троих детей в семье Миранда.
Тут она впервые показалась ему другой: не прозрачной и ясной, а – в силу обстоятельств – туманной. Гарриет Уинслоу поправила галстучек и разгладила складки на плиссированной юбке, будто перестала быть самой собой и стала женщиной, одетой в форменный наряд деловых женщин в США: костюм от «Gibson Girl». Да, она действительно не первой молодости, но еще молода, красива и, как он теперь знал, независима, не из тех, кто прыгает из материнской колыбели в мужнину постель. Она уже не видит жизнь в розовом цвете, не ведет беззаботную жизнь, сейчас уже нет. Но когда-то, наверное, знала, если эта гармония движений не благоприобретена, а впитана с молоком матери. Стремительная и уверенная элегантность прекрасной женщины тридцати лет.
О себе они не говорили. Она не сообщила ему об обстоятельствах, заставивших ее отправиться в Мексику. Он не сказал ей, что приехал сюда умирать, ибо все, что он любил, умерло раньше него. Они даже не сказали того, что у обоих вертелось на кончике языка. Не произнесли слова «бегство», поскольку не желали считать себя пленниками. Старик только сказал:
– Знаете ли, здесь ничто не может вас удерживать. Вы не отвечаете ни за революцию, ни за бегство ваших хозяев. Деньги принадлежат вам.
– Я их не заработала.
Эти слова были для обоих пустым звуком; хотя им никто и не говорил о том, что они пленники, этой ночью они чувствовали себя узниками чужих мест, запахов, шумов, приближавшегося пьяного веселья: пустыня держала их в кулаке.
– Я уверен, что генерал поможет вам выехать отсюда, мисс.
– Какой генерал?
– Вы знаете какой. Тот, что просил меня заботиться о вас.
– Генерал? – раскрыла Гарриет свои огромные глаза. – Он не похож ни на одного из тех генералов, которых я знала.
– Вы хотите сказать, что он не похож на джентльмена.
– Как вам угодно, только он не похож на генерала – джентльмена или нет. Кто его произвел в генералы? Я уверена, что он присвоил этот чин.
– Такое иногда бывает при чрезвычайных обстоятельствах. Однако в ваших словах звучит явная обида.
Она взглянула на него с полуулыбкой.
– Очень сожалею. Я не хочу быть неправильно понятой. Это всего лишь нервы. Дело в том, что армия для меня очень много значит.
– Я тоже не хочу быть навязчивым, но мне, судя по первому впечатлению, трудно представить вас…
– О нет, поймите, речь не обо мне, о моем отце. Он пропал без вести во время испано-американской войны. [23]23
Имеется в виду испано-американская война 1898 г., в результате которой США оккупировали освобождавшуюся от испанского владычества Кубу, захватив Филиппины, Пуэрто-Рико, остров Гуам.
[Закрыть]Армии он обязан своим благополучием, и мы тоже. Не будь он в армии, ему пришлось бы просить милостыню на пропитание. И нам тоже. Я хочу сказать – моей матери и мне.
Но вдруг эта учительница, приглашенная в уже дотла сгоревший дом, эта воспитательница детей, которых никогда в глаза не видела и о которых знать ничего не знала, вдруг дернула головой, как раненая птица: в танцевальный зал, где укрылись американцы, ворвалось веселье гуляющего воинства. Люди завывали койотами и тихо смеялись, как индейцы, которые никогда не хохочут громко, подобно испанцам, и не хихикают жалостливо, подобно метисам.
Приглушенный смех и резкий рев трубы. Потом – внезапная тишина.
– Они нас увидели, – прошептала Гарриет, припав к плечу старика.
Нет, они увидели самих себя.
Танцевальный зал семейства Миранда был Версалем в миниатюре. Стены представляли собой два длинных ряда сплошных зеркал – сверху до полу, настоящая зеркальная галерея, предназначенная для воспроизведения – в непрестанном сладостном кружении – изысканных па и поворотов наезжавших сюда господ из Чиуауа, Эль-Пасо и других городков, чтобы станцевать кадриль и вальс на великолепном паркете, который сеньор Миранда выписал из Франции.
Мужчины и женщины из воинства Арройо смотрели на самих себя. Они застыли, парализованные собственным видом, отражением себя во весь рост, целостным изображением своих тел. Они медленно поворачивались, словно желая убедиться, что это не еще одна иллюзия. Они оказались в плену у массы зеркал. Старику пришло в голову, что ни мисс Гарриет, ни он сам не обратили никакого внимания на зеркала, когда входили сюда, ибо повидали на своем веку немало танцевальных залов: он – в огромных современных отелях, построенных в Сан-Франциско после землетрясения; она – где-нибудь на офицерском балу в Вашингтоне, на каком-нибудь вечере, устроенном ее галантным поклонником.
Старик тряхнул головой: нет, он не смотрел при входе на зеркала, потому что во все глаза глядел на мисс Гарриет.
Один из солдат Арройо протянул руку к зеркалу:
– Смотри-ка, это – ты.
А второй кивнул на изображение первого:
– Вот – я.
– Это – мы.
И слова закружили по залу: это мы, это мы, это мы, и послышалось бренчанье гитары, новые голоса влились в общий гомон; пришли кавалеристы, и возобновилось веселье с плясками и шутками в усадьбе Миранда, веселье, пренебрегавшее присутствием гринго, а тут появился и аккордеон, заиграл мексиканскую польку, и шпоры кавалеристов стали полосовать чудесный узорчатый пол, корежа его, раскалывая в щепы.
Старик вовремя удержал Гарриет.
– Это их праздник, – сказал он ей. – Не вмешивайтесь.
Она в гневе резко от него отшатнулась.
– Они ломают паркет.
Он с раздражением взял ее под руку.
– Вы за него не платили. Говорю вам, не вмешивайтесь.
– Я за это отвечаю! – воскликнула Гарриет Уинслоу, вызывающе выпрямившись. – Сеньор Миранда мне уплатил за месяц вперед. Я беру на себя заботы о его собственности на время его отсутствия. Я за все это отвечаю, слышите?!
– Значит, вы не думаете вернуться домой, мисс?
Молодая женщина покраснела, как покраснел бы он сам, если бы заранее не сыскал для себя веских аргументов, чтобы уже никогда не возвращаться домой.
– Конечно, нет! Особенно после того, что я увидела здесь сегодня вечером!
Она судорожно глотнула воздух, потом вздохнула глубже и медленнее. Сказала, что окончила колледж с отличием, но затем поняла, что ей вовсе не интересно учить детей, которые мыслят так же, как она сама. У нее не было стимула, интереса. Оставаться в Соединенных Штатах – означало погрязнуть в рутине. Она почувствовала, что ее долг – ехать в Мексику.
– И потому, если детей, которых я приехала обучать, тут не оказалось, я останусь, чтобы обучать этих детей, – сказала она тоном, который в равной степени выдавал и ее смущение, и довольство собой.
Мужчины и женщины – из войска и из деревни – плясали вперемешку, обмениваясь беглыми поцелуями, уже не обращая никакого внимания на стеснительное присутствие кого-то другого, самих же себя в зеркалах.
– Вы их не знаете. Вы их совсем не знаете, – сказал старик, не имея желания ответить ей так, как ответил бы до своего мексиканского путешествия: словами презрительного сострадания, колкой бандерильей [24]24
Маленькое копье, стрелы, которыми разъяряют быка на арене до выхода тореро.
[Закрыть]былых времен.
И уже намазывал, как масло на тост, вторую мысль на первую: а смотрела ли Гарриет Уинслоу в зеркало, когда входила сюда? Когда она, обретя прежнюю самоуверенность, ответила на утверждение старика: «Но и они не знают меня».
– Посмотрите на них, этот народ прежде всего нуждается в образовании, а не в ружьях. Их бы хорошенько помыть да прочитать им несколько лекций о том, как мы управляемся со своими делами у нас, в Соединенных Штатах, и все эти беспорядки кончились бы…
– Вы хотите приобщить их к цивилизации? – сухо сказал старик.
– Совершенно верно. Начну завтра же утром.
– Не торопитесь, – сказал старик. – В любом случае до утра надо еще где-нибудь переночевать.
– Я вам уже сказала, что беру на себя все заботы об этом поместье, пока не вернутся законные хозяева. А вы хотите поступить иначе?
– Никакого поместья здесь нет. Оно сгорело. Никакие хозяева не вернутся. Оставаться вам тут нечего и учить некого. Как бы вас первую не научили уму-разуму, мисс Уинслоу, да еще не очень приятным образом.
Она с удивлением взглянула на него:
– Вы мне показались джентльменом.
– Я джентльмен, дорогая мисс, клянусь, я джентльмен, и потому-то и взялся вас опекать.
Он нагнулся, приподнял ее над исковерканным паркетом, взвалил, как куклу, на свое старое, но крепкое плечо и понес ее, онемевшую от изумления, многократно умноженную зеркалами, словно в каком-то серебряном сне; понес из этого стеклянного, звеневшего музыкой пузыря, который чудесным образом остался цел, спасся от пожара, устроенного генералом. Гринго шел к выходу под шутки и завывание и веселые переливы победного аккордеона. Она продолжала отбиваться ногами и кулачками на холодном ветру равнины, среди жаровен и дыма от тлеющего навоза и подгоревших тортилий.
– Ты позаботься о ней, индейский генерал.
Он понимал, что сам тоже мог рассчитывать только на гостеприимство мрачного и угрюмого генерала Арройо. Гринго угодил в сети молодого повстанца. И почти был готов отвести Гарриет Уинслоу в роскошный железнодорожный вагон, в личный бордель неграмотного воина, помнящего о вековых несправедливостях, но все-таки мужлана, не умеющего ни читать, ни писать. Старик взглянул на Гарриет Уинслоу, мысленно задавая ей тот же вопрос, который задавал себе самому: а может быть, она права?
Он осторожно опустил ее на землю, обнял за плечи и оглянулся на мужчин и женщин революционной армии Чиуауа, закутанных в свои сарапе, [25]25
Шерстяная накидка мексиканских сельских жителей.
[Закрыть]жмущихся к жаровням.
Гарриет и гринго тоскливо переглянулись, и каждый увидел свое отчаяние в глазах другого. Ночной простор – это огромный склеп под чистым небом, самое большое в мире открытое помещение. Прижавшись друг к другу, они чувствовали, будто погружаются на дно гигантского ложа, на дно океана, который, наверное, когда-то заполнял эту каменную чашу, а потом ушел, оставив на голой равнине водные миражи: моря, океаны, реки, которые здесь были или могли быть.
– Гарриет, вы смотрели на себя в зеркало, когда мы вечером входили в танцевальный зал?
– Не знаю. А что?
Ей хотелось спросить его: вы тоже здесь за что-то сражаетесь? На чьей вы тут стороне? До того как сожгли усадьбу, все говорили, что это очень быстрая война, что надо все делать скоро, без оглядки, иначе можно угробить революцию. Они повесили на столбах всех федералов, которых изловили. Они свистят, слышите? Это ужасно! Вы – с ними? Вы воюете вместе с ними? Вам грозит опасность умереть здесь?
Старик все повторял свой вопрос: вы смотрели на себя в зеркало?..
Она так и не ответила, потому что маленькая женщина, закутанная в синее ребосо, с лицом круглым, как лицо полной луны, с глазами как две грустные миндалины, вышла из вагона генерала и сказала, что сеньорита будет спать с ней. Генерал ожидает старика. Завтра – идти в бой.
VII
– Что она сейчас делает?
– Сейчас она сидит в одиночестве и предается воспоминаниям.
– Нет. Сейчас она спит.
– Она видит сны, и годы возвращаются.
– Она верит, что, когда приходят сны, эти сны и есть ее жизнь.
– Она видит, как один старый человек (ее отец?) целует ее во сне, а потом уходит воевать.
– Он не вернулся с Кубы.
– Могила в Арлингтоне [26]26
Военное кладбище в Арлингтоне (США).
[Закрыть]пуста.
– Я хотела бы встретить смерть, не чувствуя себя униженной, ни о чем не сожалея, ни в чем себя не обвиняя, ни в чем не сомневаясь; сама себе госпожа, со своим собственным суждением, но не ханжа и не лицемерка, нет.
– Твой отец уехал на Кубу, а теперь ты отправляешься в Мексику. Что за пристрастие у этих Уинслоу к нашим задворкам.
– А ты взгляни на карту этих самых задворок. Вот Куба. Вот Мексика. Вот Доминиканская Республика. Вот Гондурас. Вот Никарагуа.
– Что за странные у нас соседи. Мы их приглашаем к ужину, а они потом отказываются мыть грязную посуду.
– Смотрите на карту, дети. Учитесь.
– Одиночество – это жизнь вне времени.
– Проснись, Гарриет, проснись. Уже поздно.
Ее мать всегда ей говорила, что она упряма, как ослица, и к тому же фантазерка, а это плохое сочетание для девушки без приданого, хотя бы и с прекрасными манерами и безупречным поведением.
Когда она прочитала объявление в «Вашингтон стар», сердце забилось быстрее. Почему бы не согласиться? Преподавать в начальной школе стало так же нудно, как ходить с мамой к воскресной службе или вот уже восемь лет чинно гулять со своим женихом, которому недавно исполнилось сорок два года.
– Когда люди достигают определенного возраста, общество мирится с создавшимся положением, если, конечно, ничто не изменится и не будет никаких сюрпризов.
А почему бы нет? – говорила она себе, покусывая кончик галстука на своем костюме от «Gibson Girl» – этой почти форме одежды служащих девушек начала века: белая блуза с широкими рукавами и стоячим воротничком, галстук, длинная и свободная шерстяная юбка, высокие ботинки. А почему бы нет?Ведь она дала счастье и своей матери, которая не чувствовала себя брошенной на старости лет и была довольна тем, что единственная дочь спит под одной с ней крышей и каждое воскресенье сопровождает в методистскую церковь на улице М; она дала счастье и Дилейни, своему жениху, вовсе не жаждавшему распрощаться с удобными апартаментами своего клуба, с привычным комфортом и барскими замашками холостяка. Уже не говоря о независимости, которую в своих хитроумных уложениях ему обязано предоставлять правительство США.
– В общем-то, теперь везде опасно, – говорил Дилейни, скользя взглядом по примелькавшимся газетным заголовкам, сообщавшим о тучах над Европой, об угрозе войны.
– Чего ты тут со мной прозябаешь? – говорила мать с ехидно-ласковой улыбкой. – Тебе уже тридцать первый год. Тебя не одолела скука?
И обнимала дочь, притягивая ее к себе, подставляя под поцелуй свои увядшие щеки. В цепких материнских объятиях ей приходилось выслушивать родительские сетования, да, конечно, легко себе представить все горе молодой девушки, которая могла бы родиться в Нью-Йорке богатой невестой, но, увы, должна все время чего-то ждать, подобно своей матери, всю жизнь ждать известий, которые никак не приходят, известий о каком-нибудь наследстве, хотя бы о смерти папы на Кубе, или приглашения от какого-нибудь молодого человека – да, да, все это не так просто, потому что нам не нужна милостыня, верно, дочка? – а молодые люди не хотят попусту навещать бесприданницу – дочь капитана армии США, вынужденную уехать из Нью-Йорка и преподавать в начальной школе в Вашингтоне, чтобы быть поближе – Боже мой! – к армейскому пенсионному ведомству, к памятным местам отца, который служил здесь в последние годы, к Арлингтонскому кладбищу, где он должен был быть похоронен со всеми почестями, но никто так и не знает, где он, где погиб во время кубинской кампании.
Летом Вашингтон подвергал ее осаде: стоит здешнюю флору предоставить самой себе, как буйная зелень захватывает все вокруг и готова удушить столицу под роскошным пологом тропических растений, лиан и тошнотворных магнолий.
– На наступление тропических джунглей вашингтонцы ответили строительством греко-романского пантеона.
Когда созрело решение уйти, она положила руку на руку матери, и мать пробормотала, что дочь – воспитанная девушка, но упрямая, как ослица, и фантазерка; ну, да ладно – вздохнула она, – желаю тебе найти счастье, несмотря ни на что, желаю – повторила она, – несмотря на то, что мыслим мы по-разному.
– Ты меня не выслушала, мама.
– Это ни к чему, дочка. Я все знаю. Вот, возьми. Тебе письмо.
На конверте была мексиканская марка. И четкий адрес:
– Зачем ты его вскрыла, мама? Кто тебе?..
Она умолкла, спорить не хотелось. Она решила принять предложение семьи Миранда до того, как что-нибудь случится, до того, как умрет мать, или вдруг вернется отец, или предстанет перед судом за подлог, – так она поклялась, поклялась себе самой. Она была готова ехать в Мексику, ибо чувствовала, что научила маленьких американцев всему, чему могла. Прочитав объявление в «Стар», подумала, что в Мексике сможет научить маленьких мексиканцев всему, что знает. Вот тот самый стимул, который нужен, сказала она, надевая свою лакированную соломенную шляпку с черной шелковой лентой. Изучение испанского языка станет скромной данью школьной учительницы памяти отца, павшего на Кубе. Испанский пригодится ей для преподавания английского детям семейства Миранда в их усадьбе, в штате Чиуауа.
– Не уезжай, Гарриет. Не бросай меня именно сейчас.
– Я решила, еще ни о чем не зная, – ответила она своему жениху, мистеру Дилейни.
– Почему мы бросаем Нью-Йорк? – спросила она много лет назад свою мать, и та сказала, что корни их семьи там, у берегов Гудзона, а не здесь, у берегов Потомака.
Она засмеялась и сказала матери, что, значит, не они бросают Нью-Йорк, а Нью-Йорк бросает их. Произошло так много непонятного, когда отец был послан на Кубу, ей было тогда шестнадцать лет, а он так и не вернулся.
Каждое утро она садилась перед зеркалом в своем маленьком алькове на Четырнадцатой улице и однажды заметила, что ее лицо говорит ей нечто такое, что отнюдь не прибавляет хорошего настроения.
Всего тридцать первый год, а ее лицо в зеркале, когда она легко обвела его пальцем на стекле и коснулась холодного виска, выглядело – нет, не более старым, – но более блеклым, менее ясным, чем десять лет или даже два года тому назад: как книжная страница, на которой тускнеют буквы.
Она очень любила мечтать. Если в жизни она была другой, чем в мечтах, «обеим» были свойственны – и это приходилось признать – внезапные душевные порывы. Сердце вспыхивало вдруг как молния, как мечта. Нет, не так, спорила она с собой и отгоняла грезы, ибо заветы ее религии проникали в самую глубь ее мечтаний; нет, не так, злилась она на себя за то, что думала другое, – твоя душа не отдастся во власть порыва, она во власти Бога и вечности.
Возвращаясь к действительности, она вспоминала о том, что могла сказать, но не сказала, о ей одной известных ошибках и нерешительности в словах и действиях, что мучили ее все ночи.
Таким было царство ночной тьмы, но свет оборачивался для нее еще большей мукой. Во мраке сна и видений она погружалась в знойное лето атлантических приливов так же, как погружалась в жар собственного дремлющего тела. Она ощущала себя влажными берегами Потомака и томной росистой зеленью, которая только с виду была обуздана городом Вашингтоном, а на самом деле заполняла все уголки заросших садов, все водоемы, тенистые задние дворики, затаившиеся под кровлями зеленой мглы, устланные коврами мертвых бутонов белого кизила, наполненные терпким запахом потных негров, чьи размякшие жарким днем тела и припорошенные грустью лица покидала жизнь в пору летнего душного зноя.
На пути от Вашингтона к границе Мексики ей подумалось, что в Вашингтоне – лето, а солнечный свет – в Мексике. В ее мыслях, метавшихся между прошлым и будущим, тьма и свет обнажали суть природы того и другого. Мексиканское солнце раздевало пейзаж догола. Солнце Потомака превращалось в мерцающую дымку, способную поглотить даже очертания интерьера, залы, комнаты; сырые, пустые и зловонные погреба, куда сбегались крысы плодить потомство. В дымке растворялись старые ковры, мебель и парадные костюмы, которые никогда не выбирались из Вашингтона; люди приезжали и уезжали со своими баулами, а старые вещи все теснились здесь, словно замершие темные призраки, пропахшие тленом и нафталином.
Она спрашивала себя вслух: когда я была счастлива?
Ответ был один: когда ее обожаемый отец уехал и она почувствовала себя самостоятельной; отныне она стала самостоятельна. В детстве ее воображение захватывал яркий желтый свет, она наблюдала, как он медленно полз с одного этажа на другой в недавно построенном, но уже запущенном особняке на Шестнадцатой улице. Она пряталась летом за вечнозеленым кустарником у края заброшенного теннисного корта на холме, у подножия которого был газон с засохшими магнолиями, и пристально следила, как свет, то тихо удаляясь, то возвращаясь, словно плавил мягкую внутренность, масляное нутро здания, замысловато сложенного из шлифованного камня и похожего на роскошный сумрачный дом времен Второй империи.
Кто носил там лампу? Почему ей казалось, что свет ее звал? Кто там жил? Никогда она не видела людей.
Теперь она пристально смотрела на лампу посреди любимого стола своей матери, стола с мраморной доской, за которым ее отец по ночам шелестел счетами, а днем вся семья обедала, и который ее мать ныне употребляла только для трапезы. Она смотрела на домашний свет и ощущала, как при взгляде на эту простую вещь, этот предмет домашней утвари, эту газовую лампу с зеленым абажуром оживает в ней та трепетная мечта и то страстное желание, какие будил в ней свет в запущенном летнем особняке.
Она протянула руку и дотронулась до руки матери, давая понять, что уходит. Мать это уже знала. И даже вскрыла письмо от семейства Миранда – без разрешения вначале, без извинения потом.
Miss Hariet Winslow, 2400, Fourteenth Street…
– Девушка воспитанная, но фантазерка и упрямая, как…
Это уже не имело значения, да она и не прислушивалась к словам матери.
Удивительно, но лицо бедной матери зримо осветилось молодостью дочери и ее надеждой на счастье. Наверное, это чудо сотворил свет лампы, подарок дочери. Свет. Наверное, тот самый свет-призрак, что уходил от нее в мертвом особняке, тот самый свет пришел сюда, в их маленькую квартирку, чтобы выполнить желание мисс Уинслоу: пусть на мою мать прольется живой свет моего детства, пусть на дочь никогда больше не упадет грустная тень матери.
Ей виделось: вот свет остановился возле черного хода, возле лестницы, ведущей в подвал, в последний и самый мрачный лабиринт необитаемого особняка, жуткой и эфемерной дани вашингтонской кичливости и моде, здания пантеонной белизны с колодезным мраком внутри, – и оттуда вырвались запахи. Она сначала узнала только один запах – зловоние старых матрацев и отсырелых ковров. Но тут же узнала и второй – запах лежавшей там пары, терпкий дух любви и крови и влажных беспокойных тел. То были ее отец и одинокая негритянка – может быть, прислуга уехавших хозяев, а может быть, даже отверженная людьми хозяйка этого особняка.
– Капитан Уинслоу, я очень одинока, и вы можете пользоваться мной когда захотите.
Мистер Дилейни, ходивший в женихах восемь лет, издавал запах прачечной, когда украл у нее первый поцелуй во время одной из летних ночных прогулок, а позже, когда все свершилось, она увидела, какой он старый и немощный без своего накрахмаленного воротничка сорочки «Эрроу», а он сказал: да, кем еще быть женщинам, как не шлюхами или святыми.
– Ты разве не довольна, что я считаю тебя своим идеалом, Гарриет?