Текст книги "Almost blue"
Автор книги: Карло Лукарелли
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Грация нашарила выключатель – ей показалось, что в этой части дома слишком темно, но лампочка, висящая посредине скошенного потолка, ее ослепила, и пришлось тотчас же выключить свет. Она заморгала в полутьме и снова окликнула:
– Симоне! Синьора Мартини!
Потом начала подниматься.
На верху лестницы, за дверью, – тихий рокот включенных сканеров. На верху лестницы, в центре светлой полосы между дверью и полом, – черная тень. На верху лестницы, под дверью, черная тень вдруг шевельнулась.
Грация сильно, до крови, закусила губу. Подняла пистолет двумя руками, сцепив большие пальцы, как ее учили в Полицейской школе, прицелилась в дверь.
– Инспектор Негро! – закричала она. – Итальянская полиция! Кто там внутри? Я вооружена и собираюсь войти! Кто там внутри?
Если бы там был Симоне, он давно бы уже услышал ее и отозвался. Если бы там была мама Симоне, она отозвалась бы тоже. Эта тень – не мама Симоне. Эта тень – не Симоне.
Это Игуана.
Кастаньоли улыбается, я чувствую, как раздвигаются над зубами его влажные губы.
– Конечно, мы можем выйти на частоту, которую использует полиция. Только вы никому не говорите… иначе у меня будут неприятности.
Я улыбаюсь тоже, облизываю губы. От мысли, что кто угодно может услышать меня, перехватывает дыхание, пробирает дрожь. Я знаю, что не должен этого делать, что суперинтендант разозлится, но не могу устоять. И нажимаю на кнопку микрофона с такой силой, что она скрипит.
– Грация? – зову я. – Грация, это ты?
– Да! – крикнула Грация, – да, это я!
Услышав из мансарды голос Симоне, едва заглушённый шелестом, она чуть не заорала от облегчения. Она судорожно вздохнула, выпустив воздух, который комом застрял в горле, опустила руки с пистолетом и распахнула дверь.
– Черт, Симо! Как ты меня напугал!
И сразу, на пороге, она обо что-то споткнулась и повалилась вперед, не успев ухватиться за дверную ручку, а голос Кастаньоли, сурово выговаривающий: «Нет, нет, синьор Мартини, так нельзя! Дайте сюда микрофон!» – звучал из сканера и вскоре сменился сплошным жужжанием. Грация рухнула на пол с такой силой, что у нее вырвался стон. Пистолет выпал из рук, медленно заскользил по липкому полу мансарды, к забрызганной стене, к испещренным красными пятнами занавескам, которые неистово метались в открытых окнах; к голой ступне Игуаны, который наступил на пистолет, прижимая его к полу скрюченными пальцами. Грация подняла голову, но в этот самый момент образовавшийся из-за распахнутой двери сквозняк раздул занавеску, и та окутала Игуану саваном из красноватой кисеи. Грация едва не закричала при виде этого окровавленного кокона без лица, с телом, покрытым плотно прилегающей пленкой, которая обрисовывала впадины и выпуклости, задиралась на торчащих колечках, втягивалась в дыры глаз и ноздрей, забиралась, красная, в глубины разинутого рта. Парализованная страхом, который приковал ее к полу, Грация смотрела, как он подбирает пистолет, еще тесней прижимаясь лицом к занавеске, являя его, это лицо, через прозрачную ткань; не лицо – глиняную маску, покрытую миллиардами тончайших трещин; безволосую, голую маску, блестящую от краски и сгустков крови. То есть ей показалось, что он нагибается, чтобы подобрать пистолет, но, не закончив движения, Игуана вдруг застыл, коснулся языком занавески и уставился на лежащую девушку, издавая звук, который среди нестройного гудения сканеров больше всего походил на шипение.
Вдруг со двора, наполняя гулом лестничный пролет, раздалась сирена полицейской машины, на которой приехал Матера. Игуана зашевелился за своей занавеской. Он схватился за оконную раму, встал коленями на подоконник и выпрыгнул наружу. Грация, может быть, погналась бы за ним по крыше или, может быть, выстрелила бы из окна, но, оглядываясь вокруг, чтобы подняться с пола, она увидела, обо что споткнулась в самом начале, и замолотила ногами вслепую, больше не контролируя себя, а по спине, до самых корней взмокших от пота волос, бежали мурашки.
– Мама? – позвал Симоне с лестницы. – Мама?
Чувствую, как Одышливый обгоняет меня, даже отталкивает локтем. Хватаюсь за поручень, чтобы не упасть, и зову Грацию, потому что мне страшно.
Деревянные ступени скрипят под ногами Одышливого, звуки отражаются от стен, потом раздается его крик:
– Господи Всемогущий!
И я начинаю торопливо подниматься. Но, подойдя к двери, чувствую руки Грации, которые останавливают меня, держат, выталкивают обратно, и она твердит:
– Не входи! Не входи!
Потом я чувствую едкий запах лака для волос, который употребляет моя мать, чувствую запах крови, потоков крови, и тоже начинаю кричать.
– Как он?
– Не знаю. Он молчит, ни с кем не заговаривает, отвечает односложно, да и то не всегда. Плачет. Ничего не ест. Чего ты ждешь от человека, у которого убили мать и который должен скрываться, жить под защитой полиции?
– Девочка моя, не надо так. В том нет нашей вины… что случилось, то случилось, ничего не поделаешь.
Есть в Болонье улицы, которые выходят на виа Индипенденца, где школьники оставляют свои мопеды перед «Макдоналдсами», и велосипедисты заезжают на тротуар, чтобы взглянуть на витрины в галереях, и автобусы сигналят, пролагая себе дорогу. Но если пойти по ним в другую сторону, эти улицы ведут в никуда, в закоулки, один глуше другого, которые сворачивают за угол и пропадают.
Витторио поднес руку к лицу, нервным, судорожным движением поправил прядку, упавшую на лоб, одновременно дергая подбородком. Глаза его были окружены сеточкой мелких морщинок, и, несмотря на загар, весь он казался бледным, почти серым, будто давно не спал. Грация подумала, что никогда не видела его таким; с тех самых пор, как они познакомились, Витторио всегда выглядел так, будто только что вернулся из отпуска, свежий, сияющий. Безупречный. Прежде всего – непогрешимый.
Но сейчас он казался совсем другим человеком. Не тем, который заставил ее задыхаться от смущения, когда в первый раз пожал ей руку и сказал: «Добро пожаловать в АОНП, инспектор Негро»; она тогда почувствовала себя героиней Джоди Фостер в «Молчании ягнят». Не тем, который вогнал ее в краску, когда впервые упомянул о ней на общем собрании отдела. Куда девалась та внутренняя дрожь, та сладостная щекотка, что появились с тех пор, как он начал называть ее «девочка моя». Однажды ей даже приснилось, как они занимаются любовью, и Витторио, конечно, заметил, что она покраснела, встретив его поутру. Но это случилось всего один раз, да и то во сне. Теперь все изменилось.
– Можно, я позвоню в пансион? Скажу Саррине, что скоро приду его сменить…
– Что с твоим сотовым?
– Забыла зарядить.
Витторио сунул руку в карман пальто, вынул сотовый и широким жестом протянул его Грации, приостанавливаясь у газетного киоска. Та набрала номер пансиончика в Сан-Ладзаро, где они прятали Симоне, и попросила соединить с нужной комнатой. Бросила коротко:
– Грация. Уже еду.
Потом прекратила связь и ждала, пока Витторио спрашивал дорогу у продавца газет.
Есть в центре Болоньи улицы, чья душа скрыта от посторонних глаз, и ты не сможешь увидеть ее, пока кто-нибудь не покажет. Есть одна улица в центре Болоньи, и на ней, под портиком заброшенного дома, – отверстие, квадратное окошко, выдолбленное в стене, закрытое деревянным ставнем, окованным по краям железом. Это центр Болоньи, центр города, стоящего на суше, но если постучаться в деревянный ставень, тот распахнется и покажется река, ее струящиеся воды, и круто спускающиеся к берегу дома с отсыревшей штукатуркой, и лодки, привязанные к пирсу. Если отойти еще дальше, если завернуть за угол, можно почувствовать, как река дышит, как она ревет, проходя через шлюз, а сделаешь шаг назад, и опять слышно, только как мчатся машины по виа Индипенденца.
– Я не полицейский, – рассуждал Витторио. – Я психиатр. Я знаю, что серийные убийцы попадаются потому, что они прячут трупы под полом и разносится запах; потому, что какая-то жертва умудряется ускользнуть, или потому, что они совершают ошибку, измученные чувством вины. Но как их в точности ловят, я не знаю. Я столько сил приложил, чтобы мне доверили это расследование, а теперь, когда Алвау решился, даже не знаю, с чего начать. – Он улыбнулся, но улыбка получилась насмешливая, ехидная. – Знаешь, что я скажу тебе, девочка моя? Этот Игуана… мне интереснее не поймать его, а понять.
– Мне – нет. Я хочу его поймать. И пожалуйста, Витторио… перестань называть меня девочкой. Надоело.
Витторио похлопал себя по губам антенной сотового, сощурил глаза, глядя на солнце, заходящее за крыши. Он промолчал; Грация тоже молчала – мысли ее были далеко. Она думала о Симоне. О том, какое чувство испытала, прижавшись к нему в дверях мансарды. У нее тогда возникло желание прикрыть его полой куртки и держать там всегда, чтобы ни единая душа не смогла его обидеть. Этому нежному чувству, проникшему глубоко внутрь, она еще не дала имени, а может, и не собиралась давать – ведь ей было интереснее поймать, не понять. Она знала только, что ей грустно, когда грустно Симоне, и радостно, когда радостно ему. И когда его не было рядом, ее охватывало нетерпение.
Витторио прихлопнул антенну сотового и положил его в карман. Посмотрел на часы, покачал головой.
– Уже опаздываю, – заявил он. – Хочешь, подвезу?
– Спасибо, доберусь сама. Мне еще нужно кое-что сделать.
– Ну, как знаешь. Может, оно и лучше: я припарковал машину в таком закоулке, что, боюсь, и сам не найду. Послушай, девочка… Грация. Сейчас Игуана голый, он будет убивать. А разделся он в ожидании слепого, так что ступай в пансион, запрись там хорошенько, да смотри, чтобы никто не выследил тебя. Ну, пока, девочка моя.
Он ущипнул ее за щеку и быстро удалился.
Грация провожала его взглядом, пока он не скрылся за углом, и напрасно в последний раз пыталась ощутить ту прежнюю щекотку. Потом пожала плечами и вошла в магазин пластинок.
В теленовостях он выглядел моложе. Ну ничего.
Я наблюдаю, как он сворачивает то в один переулок, то в другой, выходит на мостовую, вглядываясь в ряды припаркованных машин, и нервничает все больше и больше. Наконец находит свою: она стоит в конце тупика, за строительными лесами. Тут он ее и поставил утром, когда я начал следить за ним и следил до тех пор, пока та девчонка не убралась и он не остался один, потому что с той девчонкой я не хочу иметь дела, я ее боюсь.
Я и теперь слежу за ним.
Издалека, чтобы он не заметил, прячась за колоннами галерей, прижимаясь к водосточным трубам, насквозь проржавевшим и загаженным голубями. Потом ускоряю шаг, догоняю его, протягиваю руку и трогаю за плечо.
Он роняет ключи.
– Какого… – начинает он, но потом застывает на месте и пристально вглядывается в меня.
Сначала, заметив наушники, он прищуривается. Но, едва разглядев все остальное, распахивает глаза во всю ширь, совершенно остолбеневший.
Я голый.
Голый и в наручниках.
– Вы – комиссар Полетто? – уточняю я.
Он быстро кивает. Поднимает руку к верхним пуговицам пальто, не знает, на что решиться. Окидывает взглядом весь переулок, заколоченные окна домов, пустынные лоджии, замечает плащ и ботинки, которые я бросил поодаль, и снова глядит на меня. На какой-то миг мне кажется, будто он заметил зверя, который шевельнулся у меня под ключицей, хоть я и пытаюсь изо всех сил его сдержать. Но нет: он смотрит на мое голое, безволосое тело, на бритую голову, на колечки, что сверкают в уголках глаз, на наушники и на плеер, который я клейкой лентой прилепил к боку. И решительным жестом засовывает руку за пазуху.
– Я видел тебя в теленовостях, – говорю я. – И пришел сдаться. Я – Игуана.
Рука выныривает из-за пазухи, наставляет на меня маленький черный пистолет. Мужик отступает на шаг, оглядывается, словно не зная, что делать дальше. Он кажется напуганным, и я поднимаю скованные руки, чтобы успокоить его.
– Не шевелись! – кричит он. – Буду стрелять!
Носком ботинка подталкивает ко мне связку ключей.
– Открой машину, – командует, но я уже это делаю, встаю на колени, подбираю связку ключей сцепленными руками, отпираю дверцу. Потом забираюсь внутрь, скольжу голым задом по коже заднего сиденья. Он тоже садится сзади, блокирует замки с помощью дистанционного управления, но так нервничает, что слишком сильно жмет на кнопку, и приходится делать это второй, третий раз. Когда наконец все получается, он приваливается спиной к дверце и закусывает губу. Черный пистолет по-прежнему направлен на меня. Теперь он держит оружие двумя руками, ствол слегка дрожит.
– Я ничего тебе не сделаю, – говорю я. – Я специально надел наручники. И разделся догола затем, чтобы ты видел: при мне нет оружия.
– Не шевелись. Главное – не шевелись. Если шелохнешься, если приблизишься ко мне, буду стрелять.
Я не шевелюсь. Зверь медленно проползает вдоль живота, так глубоко, что его почти не видно. Переносица пульсирует под кожей, но пока не выпирает. Колокола поутихли, заглушаемые музыкой из плеера, звучат словно под сурдинку, динь-дон, динь-дон, динь-дон, резонируют на губах, динь-дон, динь-дон, динь-дон…
– Отвечай на мои вопросы. Ты видел меня в теленовостях?
– Да.
– В котором часу?
– В половине второго.
– Ты убил синьору Мартини?
– Да.
– Как?
– Убил, и все.
– Как?
– Просто убил. Зачем ты это спрашиваешь?
– Затем, что я от страха сам не свой, но все же не знаю, Игуана ты или мифоман, голый и в наручниках. Вот зачем.
– Я не мифоман. Я – это я. Я – Игуана.
Он снова глядит на меня. Прищуривается, кусает губы с такой силой, что между зубами я вижу красное пятнышко. Может, он заметил, как нос у меня двигается вперед и назад, то натягивая, то отпуская кожу на скулах, словно палец в резиновой перчатке. Зверя – нет, зверя он не мог заметить. Зверь сидит у меня во рту, под языком. Я слышу, как колотится его сердце: динь-дон, динь-дон, динь-дон. Словно колокола.
– Ты все время в наушниках, – подмечает он, чуть придвигая ствол пистолета к моей голове. – Почему?
– Чтобы заглушить то, что звучит у меня внутри. В голове.
– А что там звучит?
– Колокола.
Он перестает кусать губы. Широко раскрывает глаза, шепотом произносит:
– Господи!
Даже опускает пистолет. Потом быстро поднимает его, еще сильней прижимаясь к дверце. Стискивает зубы, тяжело дышит, но смотрит на меня по-другому, по-прежнему со страхом, но более напряженно. С любопытством.
– О'кей, – говорит он, – о'кей, ладно… ты – Игуана. Сейчас я отвезу тебя… не знаю, как это у меня получится, Господи Иисусе, ты, главное, не шевелись, Господи Всемогущий, только не шевелись, иначе буду стрелять…
Внезапно он подскакивает с легким вскриком, я вижу, как палец его застывает на курке, но не понимаю, в чем дело. Потом вспоминаю слабый щелчок, пропавший в музыке, что гремит у меня в ушах, и опускаю глаза на плеер.
Ленту заело, и выскочила кнопка «стоп».
Музыка все еще гремит у меня в ушах, бьется в барабанные перепонки, потом я понимаю, что звука нет, и тогда она обрывается.
КОЛОКОЛА.
Откидываюсь назад, на дверцу, бьюсь об нее головой, снова и снова, с каждым ударом колокола, который взрывается в мозгу, динь-дон, динь-дон, динь-дон, с каждым разом все громче и громче. Тот, другой, вопит:
– Не шевелись! Буду стрелять! Не шевелись!
Но я не могу не шевелиться, я бьюсь головой о стекло, колокола меня тянут назад, взламывая лобную кость, я бьюсь и бьюсь, пока не слышу, как треснуло стекло. Срываю наушники, теперь колокола звучат в полную силу: ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, и я начинаю вопить тоже, и закрываю уши локтями, потому что запястья у меня скованы, и повторяю:
– Мама, мама!
А он вопит:
– Не шевелись, не шевелись! Буду стрелять, чтоб тебя! – Но не стреляет, только наставляет пистолет, не стреляет и слушает меня.
Я кричу:
– Мама! – Закрываю уши локтями и кричу: – Мама! Мама, я слышу колокола!
– Какие колокола? – спрашивает тот. – Как они звучат? Господи Иисусе! Самовнушение! Господи Всемогущий! Скажи мне, как звучат колокола?
Я широко раскрываю глаза. Веки свертываются, закатываются назад, глазные яблоки раздуваются, будто вот-вот вылезут наружу под напором слез, которые потоком текут по щекам, словно из треснувшего аквариума. Верхняя губа напирает на нижнюю, расплющивает ее, размазывает по подбородку, лицо удлиняется до самой груди, голос исходит из крохотной дырочки, тоненький, визгливый, на ультразвуке, как плач детеныша дельфина.
– Мама! Я слышу колокола! Мама! МАМА!
Я бьюсь на сиденье, прижимаю руки к ушам и бьюсь, стукаясь о стекло, о спинку. Весь дрожу и кричу, стиснув зубы, но колокола не смолкают, ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, не смолкают, не смолкают.
Издалека раздается голос, вонзающийся прямо в мозг:
– Не шевелись! Только не шевелись! Не шевелись и рассказывай, где ты сейчас? Кто ты сейчас? Кто ты?
Я кричу. Разинутый рот поглощает почти все лицо, заталкивая глаза под надбровные дуги. Голос, натужный, хриплый, эхом отдается в горле, будто в черной пещере:
– Этот мальчишка меня вгоняет в дрожь, Агата! Он ненормальный! Я не хочу, чтобы он жил в этом доме! Или я, или он! Или я, или он! Или я, или он!
– МАМААА!
Рот у меня закрывается, губы выворачиваются наружу, голос превращается в такой пронзительный визг, что стекла машины разлетаются фонтаном белых осколков.
– Почему? – допытывается тот издалека, издалека. – Почему они не хотят знать Алессио? Не шевелись, не приближайся ко мне, иначе буду стрелять! Кто не хочет знать Алессио? Почему?
– Тот мужчина кричит на маму. Я лежу в кровати в моей комнате, но мне все хорошо слышно. Тот мужчина кричит на маму. Он говорит: «Этот мальчишка меня достал, Агата! А ты все время: тише, он услышит, тише, он услышит! Ты должна от него избавиться, Агата, или я, или он!» Он говорит: «Помнишь ту ночь? Помнишь, мы с тобой трахались, и вдруг – дверь спальни настежь и врывается этот мальчишка, в трусах и в соломенной шляпе, и вопит: МАМА, МАМА! Я СЛЫШУ КОЛОКОЛА! Он вгоняет меня в дрожь, Агата! Я его боюсь! Мальчонка маленький-маленький, руки прижаты к ушам, плачет, кричит как сумасшедший – МАМААААА!»
Я кричу, но голос теряется в колокольном звоне, удары колокола сплющивают машину, трещит каркас, прогибается крыша. Я хочу убежать, хочу выйти, но тот, другой, кричит:
– Не шевелись, чтоб тебя, нет!
И тогда я поднимаю руки и выбиваю у него пистолет.
Потом кожа вдруг трескается, растягивается на костях, как резиновая, нос внезапно выпирает, увлекая за собой все лицо. Я бросаюсь вперед – не успевает тот, другой, пошевелиться, как я вонзаю ему в глаз свой отточенный клюв.
Потом осознаю свою ошибку.
Я всего лишь хотел сдаться ему – пусть бы отвез к тому слепому, который может видеть, что у меня внутри.
Но теперь поздно.
Роюсь в его сумке. Ищу визитную карточку, листок, адрес на конверте, блокнот – что-нибудь. Обшариваю карманы и нахожу сотовый. Вытаскивая его, случайно нажимаю на кнопку, и на экране загорается огонек, зеленые блики скользят по красному фону.
Набирается последний номер, по которому звонили с этого аппарата.
Отвечает голос. Услышав его, я прерываю связь.
Потом пробираюсь вперед, на место водителя, включаю фары, потому что уже стемнело, но все равно ничего не вижу. Тогда вытираю ладони об икры и привожу в действие дворники, чтобы разошелся плотный, красный туман, покрывающий ветровое стекло. Но он не снаружи, этот красный туман.
Он – внутри.
– Пансион «Цветок», Сан-Ладзаро… слушаю. Слушаю! Алло! Алло! Алло! Хм… отсоединились.
«Summertime».
Эта мелодия начинает звучать у меня в голове, едва Грация бочком заходит в комнату, вот только не знаю, потому ли, что я услышал ее шаги через открытую дверь, или потому, что мне так нужен ее аромат – заглушить запах спагетти под соусом, которые стоят передо мной нетронутыми.
Слышу, как она говорит:
– Предупреди еще раз привратника, что сюда может пройти только человек, имеющий на это право. И в любом случае пусть позвонит в комнату и предупредит. О'кей?
Слышу ворчание Ста Лир. Слышу, как он идет к двери, как дверь закрывается. Слышу, как вздыхает Грация. Слышу, как скрипят пружины кровати, несильно, – видимо, она присела на край; слышу, как звякают пряжки на ее ботинках. Слышу, как шуршат шнурки, вылезая из ушек, и слышу, как тяжело шмякается об пол далеко отброшенный башмак.
Грация скинула второй ботинок, согнулась, завела руки за спину и расстегнула лифчик, не снимая футболки. Хотела было спустить бретельки и вытащить его из рукавов, но через дверь в смежную комнату взглянула на Симоне и улыбнулась. Подумала, что среди других преимуществ общения со слепым есть еще и это: можно чувствовать себя вольготно, не стесняясь, – и Грация схватилась за ворот футболки и стянула ее через голову. Потом сняла и лифчик и, раз уж на то пошло, вылезла из джинсов, раздумывая, не снять ли и колготки тоже. Все-таки оставила их, подняла с полу футболку, надела ее задом наперед. Подошла к зеркалу, стоявшему на комоде, покрутила головой из стороны в сторону, пригладила пальцами волосы. Снова подумала о Симоне: Симоне не может увидеть ее ни в трусах, ни растрепанной, но ей все равно было неловко, она все равно прихорашивалась. Постояла еще перед зеркалом, поджав губы и наморщив лоб, потом прикрыла глаза и улыбнулась.
Слышу, как Грация подходит ближе. Слышу синий шелест ее чулок по ковролину, которым обит пол в комнате. Чувствую ее запах совсем рядом – пахнет маслом, нейлоном, хлопком, чуть сильнее – кожей и summertime.
Она садится на подлокотник кресла, ее упругая, затянутая в шершавый нейлон кожа касается моих пальцев. Я их быстро убираю. Она говорит:
– Ты ничего не ел.
– Нет.
– Ты не голоден?
– Нет.
– Я приготовила тебе сюрприз. Хочешь послушать?
– Нет.
Она встает, ставит что-то на стол. Сдергивает тонкую целлофановую обертку, примерно такую, как на пачках сигарет, которые курила моя мать. Мне бы хотелось подумать о матери, но все еще никак не получается, весь день я гоню от себя эти мысли. Кроме того, другой звук отвлекает меня. Я знаю – это кассетоприемник магнитофона захлопнулся со щелчком.
Фортепьяно. Один-единственный аккорд, и сразу следом за ним легкий рокот ударных, как подавленный вздох. Быстрый-быстрый пассаж, и снова звуки фортепьяно, словно капли воды, потом голос, не такой как всегда, чище, но в более медленном ритме, поет Almost Blue. Мне в глубине души не хватало этой песни. Боже мой, как мне ее не хватало. Этой песни и Грации, обеих. Но мне страшно. Моя мать умерла, и эта Almost blue – не та, которую я знаю.
– У них не было той записи Чета Бейкера, которую ты мне давал послушать, – объяснила Грация. – То есть была на компакт-диске, а у меня здесь только кассетный магнитофон. Это запись Элвиса Костелло. Между прочим, на обложке написано, что он и сочинил эту песню, «Almost Blue». Ты это знал?
– Нет. Я же не читаю, что написано на обложках. Я просто слушаю, и все.
Грация продолжает:
– Тебе не нравится, когда я разговариваю?
– Да.
– Тебе не нравится, когда я тут, с тобой?
– Да.
– Почему?
– Потому что я хочу остаться один, в тишине.
– Ну так и оставайся один, в тишине.
Грация протянула руку и выключила магнитофон. Потом дошла до двери, прислонилась к косяку, скрестила руки на груди и стала глядеть на него, не двигаясь и не говоря ни слова.
Симоне тоже не двигался и не говорил ни слова, откинувшись в кресле, одна рука на подлокотнике, другая, сжатая в кулак, – на коленях. Слегка опустил голову, стиснул зубы, нижняя губа наползла на верхнюю в какой-то детской гримаске. Глаза закрыты, но одно веко чуть приподнято, от этого лицо кажется асимметричным, перекошенным.
Оба застыли в молчании.
Грация замерла, будто бы ее больше нет да и не было никогда, глядит на Симоне. Глядит на Симоне тогда, когда он поднимает голову, будто принюхиваясь к этой опустевшей тишине, которую не заполняет даже «Almost Blue»; глядит, когда он произносит, сначала тихо, почти вполголоса:
– Грация?
Потом – громче, с нетерпением, и наконец совсем громко, почти в страхе:
– Грация, где ты?
Тогда, раскинув руки, она отрывается от двери.
Внезапно я чувствую ее совсем близко. Чувствую ее запах, тепло ее кожи у своего лица, потом чувствую ее губы на своих губах. Откидываюсь назад, но ее руки обнимают меня за шею, притягивают.
Меня пробирает дрожь. Дрожь пробирает меня, когда ее мягкие губы скользят по моим губам; когда ее пальцы забираются под воротник рубашки; когда она садится ко мне на колени, берет мою руку, кладет ее под футболку, и я чувствую теплую гладкую кожу спины.
Потом она снимает футболку, запах summertime усиливается, я тону в нем и больше не ощущаю ничего, только ее дыхание да шелест колготок, которые сползают вниз, которые она стряхивает движениями ног. Я держу руки на ее талии, но она берет их и поднимает выше, и я чувствую под пальцами розовый изгиб ее грудей и синие точечки сосков, и она, не отрываясь от моих губ, шепчет:
– Сожми.
Она склоняется ко мне со стоном, вжимается в меня вся, я чувствую ее запах, ее тепло: резкий, сильный запах, исходящий от кожи, и нежное тепло спины и прижатых ко мне грудей; чувствую влажное давление ее рта; чувствую, как ее язык проскальзывает между моих губ, а когда он касается моего языка, весь вздрагиваю, словно получив разряд тока. Она расстегивает на мне ремень, и я чувствую прикосновение ее бедер, чувствую сквозь ткань трусов что-то влажное, горячее, когда она откидывается назад, снимая с меня штаны.
– У меня это первый раз, – шепчу я и чувствую, как она улыбается, близко-близко.
– У меня – не первый, – говорит она. – Но почти.
Я выгибаюсь дугой, когда она меня трогает, весь содрогаюсь в спазме, когда она впускает меня, вместе с ней издаю стоны, чувствуя ее сверху и вокруг, – влажная, мягкая, раскаленная, она толкает, стискивая, и тогда я, схватившись за ее тело, мокрое от пота, не переставая дрожать, стискиваю и толкаю тоже.
Ощутив ее тяжелое, быстрое дыхание на своих губах, я раскрываю рот и ищу ее язык.
– Ты уже больше не дрожишь?
– Нет.
Они растянулись на полу. «Классика», – прошептала Грация, натягивая на себя рубашку Симоне. Тот лежал навзничь, совсем голый, раскинув руки крестом.
– Я не могу тебя видеть таким, – сказала Грация, подложила руку ему под голову и устроилась рядом, вытянув ногу поперек его бедер. Потом взяла его руку и положила себе на лицо. – Ты не хочешь узнать, какая я? – спросила она.
– Нет. Для меня это не важно.
– Я, кажется, довольно хорошенькая, и у меня над губой маленькая родинка, говорят, очень пикантная. Вот потрогай.
Она взяла его палец, провела вокруг рта, по родинке, потом ниже, по губам, и наконец поцеловала.
– Я обычно не люблю дотрагиваться до людей… – начал Симоне.
– До меня тоже?
– Нет… до тебя – нет. Но послушай, Грация… не требуй от меня того, чего я не понимаю. Очертания тела, его красота, цвет глаз и волос… я этого не знаю, я это не могу увидеть, для меня это не важно. У меня есть мои цвета и мои формы. Если бы я только ощупывал тебя пальцами, то в конце концов стал бы воспринимать частями, а это не годится, хотя некоторые твои части мне очень нравятся.
Он провел рукой по спине Грации, вдоль позвоночника, нащупывая его под тканью рубашки, потом по прохладному полушарию ягодиц, потом его пальцы скользнули внутрь, туда, где между ног все еще было горячо. Грация коротко застонала, прикусив губу.
– Ты для меня – одно целое. Ты – запах. Звук. Ты – это ты.
– Какой запах?
– Смазочное масло, пот, свежевыстиранная хлопковая ткань и summertime.
– Не бог весть что, если разобраться.
– Нет, запах прекрасный… мне нравится. Но ты хочешь знать, какой я представляю тебя. И я тебе это скажу, потому что знаю, какая ты. У тебя такая прозрачная кожа, что сквозь нее проходят пальцы, и голубые волосы.
Грация помолчала. Поводила ногой по коленке Симоне, потом пожала плечами и быстро чмокнула его в щеку.
– Не знаю, что это значит, но звучит красиво. Пойду приму душ.
– Комиссар Полетто. Скажите, пожалуйста, где тут у вас синьорина со слепым? Спасибо… О, это у вас ножик? Острый? Не одолжите ли вы мне его?
Грация сдвинула дверцу душа и выглянула наружу. Шампунь лез в глаза, и она, зажмурившись, напряженно вслушивалась.
– Ты меня звал? – крикнула она.
Грация оставила открытыми обе двери, и в ванную, и в смежную комнату, но душ в кабинке из матового стекла так громко и яростно шумел, что она едва различала свой собственный голос. Ей послышался какой-то шорох, посторонний шум среди грохота горячего водопада, который обрушивался на нее, и сначала она подумала, что это звонит телефон. Она вышла из кабинки на цыпочках и, схватившись за раковину, чтобы не поскользнуться, забрала пистолет, который положила на биде, потом, протирая воспаленные глаза, выглянула в дверь.
Симоне был у себя в комнате, все еще голый, но теперь он уселся в кресло и, судя по тому, как двигалась его голова, слушал музыку, которая сюда, в ванную, не доносилась.
Грация вернулась под душ, но, прежде чем задвинуть дверцу, взяла пластиковый мешочек, из тех, на которых значится название отеля, а внизу приписано: «Пожалуйста, не бросайте гигиенические прокладки в унитаз»; сунула в мешочек пистолет и положила его на металлическую полочку, рядом с шампунем и гелем для душа. Потом подняла голову и подставила лицо под горячую воду: от тугих струй перехватило дыхание, вода попадала в нос, в уши, в рот. Потом она раздула щеки и по старой детской привычке выпустила изо рта тоненькую струйку на узорчатые квадратики матового стекла.
Взяла гель, выдавила на ладонь густой зеленоватый завиток. Проведя пальцами, полными пены, пахнущими сосновым лесом, по животу и бедрам, она слегка улыбнулась, а потом вспомнила о Витторио. Что он на все это скажет? Какими словами? И когда?
Что-то промелькнуло за стеклянной дверью. Хорошо различимая знакомая тень, в длинном пальто с поднятым воротником. Грация инстинктивно протянула руку к мешочку с пистолетом, другой рукой отодвинула дверь.
– Витторио! – выдохнула она изумленно. Но тень шагнула к ней и ударила по голове с такой силой, что Грация выпала из кабинки.
Попалась.
Вижу, как она падает на пол, растопырив руки. Пытается подняться, хватается за край ванны, но ноги скользят по влажным плиткам.
Даю ей пинка под ребра, она кричит, разинув рот, а я встаю на одно колено, подбираю мешочек, который она уронила, взвешиваю его на руке, прикидывая, достаточно ли он тяжелый, и бью ее по голове.
Потом спокойно раздеваюсь догола.
Снимаю всю одежду и тоже становлюсь под душ.
Вода падает на мою бритую голову, затекает в наушники, скользит по безволосому телу до самого плеера, который болтается между ног и, намокая, начинает потрескивать.
Звук плывет – и гитара, и голос; темп убыстряется, змеевидный ритм ударяет в уши, пронзает их, словно язык рептилии; дождь обрушивается, как электрический разряд; истеричные раскаты грома раздаются все ближе и ближе; молния раскалывает небо пронзительным воплем.