355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл-Йоганн Вальгрен » Женщина-птица » Текст книги (страница 4)
Женщина-птица
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:33

Текст книги "Женщина-птица"


Автор книги: Карл-Йоганн Вальгрен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Мы встречались всю весну. Тайно. Это она хотела, чтобы наши отношения остались тайной. Она только что приехала в город и боялась, что пойдут сплетни. Пусть все будет так, все замечательно, только никто ничего не должен знать. Что она имела в виду? Сплетни? Никто не должен знать? Это как раз тот самый треп, который приводил в ярость мою сестру. Я не понимал Эстер: что значит – никто не должен знать? Значит, ничего нет?

Я ходил той весной словно в полусне, не мог понять, что реально, а что – нет. Потом мне несколько раз приходила в голову мысль: а вдруг вся эта история с Эстер совпала с моим внутренним кризисом, который так или иначе должен был произойти? Юношеский кризис у порога зрелости… Меня будто догнало прошлое; все, что мучило меня в детстве, всплыло на поверхность: пощечины матери, так щедро раздаваемые ею, когда мы были поменьше, неизвестный мужик, заставивший меня раздеться и щупавший мои детские еще принадлежности… не знаю, кто он был, но меня до сих пор перекореживает от отвращения, когда я вспоминаю этот случай. Все эти мелочи, никакого сами по себе значения не имеющие, непонятно каким образом влияли на наши отношения к Эстер, сообщая им болезненную нереальность.

Эстер… она хочет со мной встречаться, лишь бы никто не знал. Разговоры украдкой в школе… мы выходили из класса точно в договоренное время, чтобы обменяться парой слов, короткой лаской, договориться о встрече. Многозначительные взгляды, если мы случайно встречались в коридоре или на улице. Неужели никто не чувствовал этого высокого напряжения? Мне казалось, что кто угодно может нас разоблачить, куда-то донести… Я был совершенно болен от всего этого и пропустил несколько недель в школе, ссылаясь на невыносимую головную боль. Тогда она прислала мне записку в конверте без имени отправителя: «Любимый мой, друг мой, малышка Йоран… сожги это письмо, как прочитаешь…»

Иногда мы уезжали в Варберг в кино – спагетти-вестерны и порно. Беззубые мексиканские бандиты, набухшие члены и груди. Мы усаживались в плюшевые кресла в первом ряду партера и чувствовали себя в безопасности – в другом городе нас никто не знает. Покашливания в темном зале, парящий над нами огромный мерцающий экран… Мы держались за руки и потихоньку ласкали друг друга – мой палец в ее невесомых трусах, мягкая грудь… игра, не более того. Иногда мы ездили в Хальмстад на концерты, а потом сидели в каком-нибудь придорожном кафе и молча глазели друг на друга… Иногда я приходил к ней домой, и тогда мы могли смеяться и плакать в полный голос. Иногда мы играли – я на гитаре, она на скрипке или пианино… старые свинги и блюзы. Я и сейчас слышу ее голос: «I can't give you anything but love, baby…» [9]9
  Мне нечего тебе дать, кроме любви, малыш (англ.).


[Закрыть]

Не проходило ни дня, чтобы я не задал себе вопрос: что же я делаю? Что нас связывает? Дружба? Нет, только в первую ночь она была откровенна, рассказывала о себе, а потом закрылась, как раковина. Эти бесконечные часы, когда мы просто сидели молча, уставившись друг на друга… именно тогда мне начало казаться, что она что-то от меня скрывает. По ночам ей снились кошмары; обычно, прежде чем уйти домой, я несколько минут лежал тихо рядом с ней и слушал, как она жалобно хнычет… мелодично, в далекой и неизвестной тональности сна. Все, от чего она хотела меня уберечь, ее секреты, способные обрушить целый мир, – все это было в ее ночных кошмарах. Иногда меня охватывал панический страх: вдруг она начнет разговаривать во сне, и я узнаю все эти страшные тайны?

– Нас связывает музыка, – как-то сказала она в самом начале нашего романа, – нас связывает музыка, потому что музыка – начало и основа всего на свете: любви, ненависти, бунта… все начинается со звука. Поэтому музыка опасна…

Но я и в это теперь не верю. Нас связывала никакая не музыка, и не дружба, и не любовь, и не мистика – нас связал случай. Музыка, дружба, любовь и мистика не имели значения сами по себе, они были подчинены случаю.

Мы занимались любовью довольно редко. Может быть, пару раз в месяц, не чаще. Казалось, что и это не играло никакой роли. Тела наши вряд ли что-то значили; наверное, поэтому мне сейчас очень трудно вспомнить, как она выглядит. В памяти не осталось целостного ее портрета, только какие-то невразумительные подробности: черная родинка на шее, вытатуированная бабочка на плече, жилка на лбу под самой кожей, желтевшая и набухавшая, когда она была взволнована.

Мы жили в тайне, на ее условиях. Договорились, что никто не должен ничего знать. Почему я согласился на это? Это секретничанье усложняло все до невыносимости, я даже Миро не имел права ничего сказать.

Как я сейчас понимаю, той весной я вел себя все более и более странно. Вскакивал по ночам – мне казалось, что кто-то ко мне прикасается. Никого, разумеется, не было, но мне все равно казалось, что в комнате кто-то есть, невидимый и опасный. Я вставал, брал гитару и потихоньку, чтобы мама не проснулась, играл гаммы. Через несколько минут я снова ощущал прикосновение, резко оборачивался… никого, только растворяющиеся в воздухе контуры движения. Я ложился и лежал без сна до утра. Иногда мной овладевали злобные фантазии – вот я ее насилую, прижигаю кожу сигаретой, заставляю играть в оркестре в концлагере Брукнера и Вагнера… мне хотелось унизить ее, оскорбить и подавить.

Я придумал целую кучу ритуалов, например, писал ее имя страницу за страницей в блокноте, рисовал ее лицо на клочках бумаги и поджигал их моей старой бензиновой «Zippo». Рисунки были неважными, но в каждом из них я изображал какую-нибудь унизительную деталь: вожжой текущая изо рта слюна, сопля в носу… Я смеялся над этими рисунками, понимая, что со мной не все в порядке, что я, возможно, серьезно болен.

Иногда мне хотелось написать ей письмо и рассказать обо всем: как она будит меня по ночам своими прикосновениями, как я насилую ее в своих фантазиях… я даже написал пару таких писем, но не отправил – это все касалось только меня, к ней моя болезнь не имела никакого отношения.

Все кончилось в мае… все, чего никогда и не было.

– Так больше не пойдет, – сказала она, когда я зашел к ней в очередной раз.

Я пожал плечами.

– Так больше не пойдет, – повторила она. – Наши отношения обречены, и ты знаешь это так же хорошо, как и я. Нечего притворяться, что мы этого не замечаем.

– Я и не притворяюсь, – сказал я. – Мне даже не интересно, почему ты так считаешь.

– Дело не в тебе.

Я снова пожал плечами.

– Это я так хотела, – продолжала она. – Я сама опустила этот мрачный занавес. И потом – я многое от тебя скрываю, только не спрашивай, что именно.

– Я и не спрашиваю.

– Вот и прекрасно. Чертовски прекрасно.

Она помолчала, наверное, надеялась, что я что-нибудь скажу. А мне было наплевать – я и раньше-то был не особенно словоохотлив, а что мне было ей сказать теперь?

– Тебе грустно? – спросила она.

– Нет.

– О, Боже! – на глазах ее выступили слезы. – Вот видишь! Это все обречено…

Она подошла ко мне и погладила по щеке.

– Впрочем, да, – сказал я. – В какой-то степени мне грустно. Ты отняла у меня что-то.

Она безвольно привалилась ко мне… я удивился ее тяжести.

– О, Боже, – прошептала она опять. – Мы же еще совсем дети…

Я сижу с гитарой на веранде. Густая вибрирующая тьма пахнет сиренью и цветущей бузиной, ритмичные волны ароматов напоминают танец эльфов. Черно-золотой купол неба, звезды кажутся очень близкими, если бы я захотел, мог бы поскрести их ногтем.

Я листаю свои нотные записи… Наброски двух классических пьес – я пытался сочинить их, чтобы произвести впечатление на Эстер. Теперь я вижу, насколько они бессмысленны, построены на компромиссах, на смешении локрийского и фригийского ладов, скорее джаз, чем Бетховен… ни уму, ни сердцу. Я никогда не стану каким-нибудь Вилла-Лобосом [10]10
  Вилла-Лобос, Эйтор (1887–1959) – бразильский композитор и дирижер, много писал для гитары.


[Закрыть]
. У меня другое призвание: ритм-н-блюз, рок-н-ролл, с двенадцати– и шестнадцатитактовым квадратом, только бы найти место среди всего того, что уже сделано… Я смотрю на листы… может быть, вот это? Прощальный вальс? Я начал его уже летом, когда начала понемногу отпускать усталость…

 
Нет опасней тебя на земле существа.
Ты мой демон, мучитель, мой вечный палач…
 

и так далее.

«Вечный палач»… ни слова правды в этих строчках нет. Впрочем, никто не привязывает меня к этим словам, это пока только предварительный шов между миром тональностей и моими неопределимыми чувствами, технически необходимая ложь. Я беру карандаш и вычеркиваю слово за словом, пока весь стих не превращается в сплошной чернильный лоскут… Моя группа, думаю я. Что я могу им дать, если не в состоянии писать честные тексты? Это, конечно, неважно, пока мы играем на гимназических вечерах по всей округе, но мы же хотим большего – гастроли, записи… мы же хотим себя обессмертить! А бессмертия на лжи не заработаешь…

Я вытираю платком гриф гитары. Он пахнет лимоном – я иногда смазываю его лимонным маслом… Гитара «Овация», она похожа на половинку яйца крупного динозавра. Я купил ее несколько лет назад у Свенссона – за гроши, но это до сих пор моя любимая гитара. На концертах, правда, я играю только на «Телекастерне», хотя она и оставляет меня равнодушным: сверкающая белая красавица, жемчужина 1961 года, моя ровесница. Абсолютно прямой и ровный гриф, неделями держит строй, как я ее ни мучаю. «Телекастерн» можно назвать совершенной электрогитарой, божественной… даже чересчур божественной и совершенной. Но моя «Овация» – совсем другое дело, другой такой нет. Только от нее, от ее волшебного звука у меня появляются слезы на глазах, только на ней я пишу все пьесы для группы… одним словом, творю.

Прощальный вальс. Я начинаю играть, только мелодию, медленно-медленно, может, музыка сама подскажет слова, может, они уже заключены в ней как нечто само собой разумеющееся, фразы, рождающиеся из звуков… Нет, сейчас не получится. Не сейчас. Вдруг мне становится смешно – куда я тороплюсь? У меня же в запасе вечность, я так молод, я так невероятно молод, времени хватит на все, надо только это понять…

Осень, печальный осенний покой словно заворожил город. О чем я думаю? О том, что все началось с папы; о музыке и Эстер. Ужасно мучительно встречаться с ней снова, но чувство это с каждым днем все слабее и слабее. Она для меня сейчас не больше, чем символ оскверненной мечты о счастье. Мы не обменялись ни словом с тех пор, как она вернулась после летних каникул. Она молчит. Почему? Неужели мы не можем спросить друг друга – как дела, не было ли интересных концертов? Оказывается, нет, не можем. Снова секреты… если бы кто-то знал, как меня это утомляет. Видеть, как она стоит в двух шагах и притворяется, что не замечает. Ее лицо, мелькнувшее в очереди в «Домусе» [11]11
  «Домус» – сеть универсальных магазинов.


[Закрыть]
, ее отражение в витрине магазина звукозаписей… Меня это раздражает, хотя никаких чувств к ней я не испытываю. Я стараюсь как можно реже появляться на людях – работаю в магазине, торчу в репетиционном зале, сижу на берегу, уставившись на умирающее море… Что я думаю? Все о том же – она скрывала от меня страшную тайну, тайну, способную обрушить весь мир.

Случается, я думаю о ней, когда мастурбирую, – все те же мысли, что и весной: как я ее насилую, жгу сигаретой, заставляю играть Брукнера и Вагнера в лагерном оркестре, я унижаю ее, унижаю, унижаю… Иногда она будит меня по ночам, как и раньше, касается невидимой рукой, тихое движение воздуха, мгновенно исчезающий вздох. Я не могу заснуть, мочалю простыни. До меня доносится папин храп. Иногда я слышу, как встает мама, пьет воду в кухне… наверное, думает о сестре.

Осень в Фалькенберге, осень, и мне кажется, я наконец-то стал взрослым. Но что это такое – взрослость? Постоянная работа? Когда всё наконец становится на свои места? Делиться опытом, делить опыт и смеяться над получившейся суммой? Считать, что я был еще ребенком, когда встретил Эстер, хотя это было всего-то полгода назад? Мечтать о насилии и о контракте со звукозаписывающей фирмой?

Как-то вечером в октябре вдруг позвонила сестра. Она не давала о себе знать с лета, с того самого дня, когда я получил от нее письмо, и мне странно слышать ее голос.

– Привет, братишка, – говорит она. – Узнал сестричку?

– Привет, – говорю я, – не случилось ли чего?

Я слышу в трубке ее смех.

– Может, и случилось, но ничего серьезного.

Я молчу и жду продолжения. Только в эту секунду замечаю я лица родителей. Папа рассеянно листает научно-популярный журнал, вряд ли он понял, с кем я разговариваю. Мама отложила кроссворд, напряженно вслушивается. В вечернем свете из окна лица их кажутся размалеванными, как у клоунов.

– Я не приеду, – говорит сестра.

– Почему?

– Я влюбилась, – говорит она и ждет моей реакции.

– Это же замечательно! – произношу я наконец.

– Это ни на грош не замечательно, – смеется она. – Это ужас какой-то. Не сплю по ночам. И главное – я написала, что приеду осенью, но, к сожалению, не получится.

– Почему не получится? Не понимаю, что тебе мешает. Возьми свою любовь с собой, ему наверняка у нас понравится.

– Дело не в этом, Йоран. Просто пришел мой час влюбиться. Мне уже двадцать, и это для меня важно.

– Все равно не понимаю. Почему твой «час влюбиться» и то, что тебе двадцать, мешают вам приехать вдвоем?

Она снова смеется.

– Нет, конечно. Не мешают. Есть другие проблемы. Мы останемся во Франции пока, будем зарабатывать деньги – не тратить, а зарабатывать. Майкл – уличный артист, он умеет глотать огонь и играть на аккордеоне, а я собираю деньги. Зимой мы уедем в Индию…

Мы оба молчим.

– Алло! – прерывает она молчание. – Ты где?

– Я здесь. Хочешь поговорить с мамой или папой?

Я мысленно вижу, как она кивает головой, две тысячи километров отсюда.

– О'кей, – говорит она. – Но я не могу говорить долго, это довольно дорого.

Мама смотрит на меня испытующе.

– Это Кристина, – говорю я и протягиваю ей трубку.

Я выхожу из кухни. Голос сестры бубнит в ушах, словно магнитофонная запись. Когда я говорил с ней в последний раз? Два года назад, на Рождество… кажется, что не два, а десять. Я иду в папину библиотеку и сажусь в кресло. На плетеном столе стоит старая «кобра» [12]12
  «Кобра» – модель телефона.


[Закрыть]
. Я осторожно поднимаю трубку.

– Мне очень жаль, мама, но я не приеду…

– Что это за человек?

– Американец. Майкл. Он живет в Париже.

Мама бурчит что-то нечленораздельное, не могу понять, что. Может быть, проклятие – по поводу того, что между ней и Кристиной все пошло наперекосяк.

– Американец, – говорит она устало. – Ты о нас совсем не думаешь. Мы тебя уже сто лет не видели…

– Не начинай, мама, ну пожалуйста. Я не хочу слышать никаких упреков. Я не хочу, чтобы меня мучила совесть. Это же никому не поможет, и меньше всего – нам с тобой.

Мама вздыхает.

– И когда же ты приедешь? Когда мы тебя теперь увидим?

– Наверное, весной. К Рождеству мы уезжаем в Индию на несколько месяцев. Но я буду писать… я постараюсь исправиться в этом смысле…

– Кристина! – Мамин голос звучит умоляюще.

– Я не могу больше говорить, кинула последние франки, хочу только сказать, что…

Разговор прерывается. Мертвый шорох телефонного космоса и мамино свинцовое молчание. Я осторожно, чтобы она не услышала, кладу трубку.

Поудобнее располагаюсь в кресле. Зажмуриваюсь и представляю себе сестричку в телефонной будке в Париже. Скучаю ли я по ней? Сестра – часть меня самого, мы всегда были с ней очень близки, всегда понимали друг друга. Потом она ампутировала себя от меня, и только сейчас, когда анестезия начала проходить, я чувствую неопределенные фантомные боли [13]13
  Фантомные боли (мед.) – боли в отсутствующем органе, например после ампутации конечности.


[Закрыть]

Я поднимаю глаза и вижу в дверях маму. Контуры ее фигуры на фоне слабого света из кухни, мне кажется, она уменьшилась в размерах, словно из нее выпустили воздух и кровь. Мама… только сейчас до меня доходит, как она постарела. Мама уже не молода, даже мама может состариться, и когда-нибудь она умрет. Эта мысль поначалу пугает меня, но потом я понимаю: так устроен мир, человек вспоминает о том, что он смертен, глядя на своих близких.

– Твоя сестра… – тускло произносит мама. – Я даже не успела ей ничего сказать…

Она делает шаг ко мне и внезапно останавливается, как в детской игре «замри».

– Я же ничего не успела ей сказать… На Рождество будет два года, как я ее не видела. Я хотела сказать что-нибудь… чтобы нам стало легче, и не успела. Разговор прервался…

Мама резко поворачивается ко мне спиной.

– Пойду займусь едой, – сухо говорит она. – Через час будем ужинать.

После ужина я помогаю маме мыть посуду. Я стараюсь стоять с ней рядом: вдруг появилась потребность быть к ней поближе. Мамин запах… хвойный шампунь, «Нивея», она мажет «Нивеей» лицо и шею с незапамятных времен… острый запах тмина и розмарина, кухонные запахи, въевшиеся в ее кофту. Она кладет голову на мое плечо, руки ее опускаются в мойку, словно два усталых белых тюлененка… Боже, какая она маленькая, думаю я, на две головы ниже меня. Почему я раньше этого не замечал, я же перерос ее, когда мне было лет тринадцать… Она машинально переставляет тарелки из мойки в старую посудомоечную машину, полученную в подарок от дедушки с бабушкой то ли к свадьбе, то ли к новоселью, и вдруг застывает, смотрит на меня снизу вверх.

– Жаль твою сестру, – говорит она тихо.

Мне кажется, она немного пришла в себя. Это, конечно, для нее удар – Кристина не приедет, как обещала в письме. Но почему она говорит о ней, как о моей сестре, а не о своей дочери?

– Давай будем называть ее Кристина, – говорю я рассеянно.

Мама вытирает руки о фартук.

– Хорошо, Кристина… Жаль, что она не может приехать… Индия… неужели больше некуда поехать? Нищета и наркота.

– Наверное, у нее есть свои соображения.

– Наверняка есть – у нее же новый дружок. Американец…

– Да, она сказала.

Мама кивает.

– Хоть бы он не сделал ей ребенка или что-нибудь в этом роде… – тихо говорит она.

Я смотрю в сторону. Не понимаю, почему мне всегда так неприятно, когда мама говорит об этих вещах… Эти ее маленькие лекции о взаимоотношениях полов…

– Что ты имеешь в виду – «в этом роде»? Кристина уже взрослая и может сама о себе позаботиться. Она знает, что она делает, и если ей хочется в Индию – пусть едет в Индию.

Мама опускает руки в мойку и снова вынимает – белые и мучнистые от воды руки.

– Что я имею в виду? – медленно спрашивает она. – Я не имею в виду ничего другого, кроме того, что это вполне может случиться. И что она тогда будет делать? Аборт?

– Но это же ее дело, мама! Она сама за себя отвечает и…

Я обрываю сам себя. Это абсурд. Зачем я ей возражаю? Мне вовсе не хочется затевать с ней ссору.

– Ты, наверное, прав, – горько завершает она, – а я, как всегда, неправа…

Она сует в машину последние тарелки и вынимает пробку из раковины.

– А у тебя-то как дела? – улыбается мама. – У тебя пока нет подружки?

Я снова отвожу глаза. Почему она об этом заговорила… неужели она что-то знает…

– Только не делай никому детей, – серьезно говорит мама, – Бог тебе помоги…

Я долго и тщательно вытираю руки полотенцем. Краем глаза вижу, как она ходит из угла в угол и наконец садится за свой кроссворд.

– Кухонная принадлежность, пять букв.

– Адрес она тебе дала?

– Кто?

– Как – кто? Твоя дочь! Моя сестра. Кристина.

– Я забыла спросить. Просто не успела – разговор прервался. А что?

Она одной рукой листает новое издание словаря кроссвордов – мы подарили ей этот словарь весной на день рождения. Мне кажется, она только играет невозмутимость. Это же важно, чтобы у нас был адрес Кристины… я хочу написать ей и рассказать обо всем… об Эстер…

Мы так и сидим с мамой в кухне после ужина. Папа ушел в свой магазин; но я, как мне кажется, все еще слышу, как он покашливает у себя в библиотеке; своего рода папино эхо… Я покачиваюсь на стуле и смотрю на стену за маминой спиной. Между часами и календарем развешаны все сомнительные грамоты и дипломы нашей семьи. Мамин диплом первой степени с соревнований по решению кроссвордов в «Аллерсе». Мои дипломы в плавании: золотой и серебряный. Все семья присутствовала, когда я их завоевывал, они стояли на краю бассейна, а я гордо плыл к ним с пластмассовым лавровым венком на голове… Чуть выше – папин купеческий диплом, или не знаю, как это назвать… в общем, какой-то странный старомодный документ, удостоверяющий папино право принимать участие в голосовании в торговом обществе и вести в городе торговые дела… Интересно, что сейчас он делает? Работает сверхурочно в своем магазине. Сколько раз случалось, что он оставался там на всю ночь, засев за бухгалтерскими книгами или перебирая кубометры вновь поступивших книг… И папа, как мне кажется, тоже постарел за последние годы, он непрерывно, без отдыха работает, чтобы содержать семью. А я даже не знаю, как у него сейчас идут дела, удается ли ему как-то удерживать в узде рентабельность – его фирма уже несколько раз балансировала на краю пропасти. Я живо представляю его – седеющие волосы, карандаш за ухом, сгорбился над своим калькулятором. Кто унаследует все это, все дело его жизни? Вряд ли я и тем более вряд ли Кристина.

– О чем ты думаешь? – спрашивает мама.

Я даже не заметил, что она за мной наблюдает. Это мне почему-то неприятно.

– Ни о чем особом. Должно быть, о Кристине. Только ее дипломов и нет на стене.

Мама кивает.

– Я тоже о ней думаю. Поэтому и не могу догадаться, что это за кухонная принадлежность из пяти букв.

Она вдруг замолкает и берется за живот.

– Что, – мама? – спрашиваю я. – У тебя что-то болит?

Мама делает небрежную гримасу.

– Чуть-чуть. Живот, сейчас пройдет.

– Тебе надо обследоваться, – говорю я, – для надежности.

– Это от нервов… Потому что я все время беспокоюсь за тебя и твою сестру.

Вечером я прошу у папы машину – в квартире, как мне кажется, душно. На душе неспокойно, не знаю, почему – то ли из-за сестры с ее поездкой в Индию, то ли из-за маминой реакции. Получив в прошлом году права, я обнаружил, каким целебным действием обладают для меня автомобильные поездки; я даже думать начинаю по-другому, более эмоционально, что ли, более интуитивно, словно исходный пункт моих размышлений находится глубже в моем сознании, чем обычно.

Я задерживаюсь на минуту в гараже на заднем дворе. В свете уличного фонаря машинный лак блестит, как лед. Это наша третья машина, горчично-желтый «ситроен». Первую папа купил, когда я был еще совсем маленький, но я и сейчас помню: она пахла нагретой пылью, текстилем и старыми книгами… этот запах и сейчас всплывает в памяти, когда я листаю семейный фотоальбом. На фотографиях тех лет машина чуть не на каждом снимке – симпатичная зеленая «вольво PV» [14]14
  Вольво PV – модель «вольво» сороковых и начала пятидесятых годов.


[Закрыть]
, мы, улыбаясь, позируем на его фоне… Потом появился мини-автобус «фольксваген», мама его презрительно называла «цыганской повозкой». Насколько я помню, он почти все время был в ремонте и не оставил большого следа в нашей жизни; во всяком случае, в фотоальбоме его нет.

Я сажусь в машину и пристегиваю ремень. В машине пахнет елкой, мылом и немного трубочным табаком. Я люблю «ситроен» больше тех двух, я даже ездил с папой за город к автопродавцу. Сколько лет мне тогда было? Одиннадцать… двенадцать? Помню папино недоверие к дилеру: «Он торговал лошадьми во время войны, а теперь пользуется теми же грязными трюками…» Но машину, как бы то ни было, купили, папа позволил мне сесть на переднее сиденье и всю дорогу мурлыкал какой-то старинный мотив, рассеянно поглядывая на дорогу.

Я выезжаю на Чёпмансгатан и еду к центру. Холодный белый свет фонарей, жутковатые пустынные улицы. Можно подумать, что в городе чума и все уехали. Проезжаю городской театр, бросаю взгляд на киноафишу: «Глупый убийца», фильм Хассе Альфредссона. Пересекаю Сандгатан и еду к вокзалу и Старому городу. Включаю радио – новости. Вводится пятикроновая монета, новое правительство; долой пятикроновую бумажку и либералов, да здравствует монета и социалисты, шесть лет находившиеся в оппозиции. Мне смешно – людям здесь совершенно наплевать, что там напридумывают соссы [15]15
  Соссы – кличка социал-демократов.


[Закрыть]
в Стокгольме; здесь все останется, как было: то же море, те же поля, та же безработица, спящие улицы и пятикроновые бумажки.

У «Музыки Свенссона» я притормаживаю. Старик часто сидит здесь по вечерам и копается в каком-нибудь старом усилителе или чинит сломанную укулеле [16]16
  Укулеле – напоминающий гитару инструмент с четырьмя струнами.


[Закрыть]
. Если он здесь, мне бы хотелось с ним поговорить. Но нет – свет погашен, не светится ни одно окно. Даже Свенссона не найти – что бы это могло значить?

Продолжаю дальше – через Тулльбру и на юг. Проезжаю дом деда с бабкой и почти физически чувствую царящее там молчание… Море уже близко – соленая влага просачивается в машину и прикасается к коже… я думаю о своей работе в магазине. Это уже всерьез, это постоянная работа… Свенссон со своим блуждающим и в то же время сосредоточенным взглядом, он разбирает ревербераторы, расклеивает на стенах дурацкие афоризмы или клеит модели самолетов. Свенссон, настолько погруженный в себя, что может ни с того ни с сего наброситься на ни в чем не повинного покупателя, задавшего ему совершенно безобидный вопрос… Он все время повторяет, что очень хотел бы, чтобы я унаследовал его магазин, но тон его ясно дает понять, что этот момент настанет еще очень не скоро. Неужели так и будет? Не могу представить себя в роли торговца… впрочем, наверняка это все ерунда, пустые мечты, так же как и все остальное в моей жизни – пустая мечта полюбить, пустая мечта вернуть Эстер…

Я сворачиваю в большой район вилл на Слеттен, потом еще один поворот направо – и вдруг оказываюсь на совершенно не освещенной, пустой и холодной дороге. Темнота словно давит на стекла, за ней угадывается огромная космическая глотка, готовая меня проглотить… Я крепче берусь за руль и представляю себя странником в чужом городе. Свет фар, ангельски белый свет, темнота утягивает его с собой и гасит, кажется, в двух метрах от машины.

Я выключаю фары и зажигание: машина катится на свободном ходу, постепенно замедляя ход. Я опять здесь, первый раз за много месяцев. Это именно то место, где все кончилось – дом Эстер.

Я не выхожу из машины. Дом стоит на противоположной стороне улицы. Одно из окон светится таинственным красным светом… Весь дом похож на огромный могильный камень, вырастающий из холодной и немой земли, могильный камень с красной поминальной свечой… Свет в окне… а где она? В какой-то из комнат окнами во двор. Я опускаю окно и зажигаю сигарету. Дым на фоне ночного мрака, как маленькое белое облако… Эстер? Там она, там, в квартире, в своем нелепом коконе. Может быть, с кем-то? Я привыкаю к этой мысли – у нее кто-то другой, она играет на скрипке с кем-то другим, с кем-то другим смотрит телевизор, с кем-то другим занимается любовью, кому-то другому морочит голову своими секретами… Ничего особенного я не чувствую, все нормально, может быть и так… почему бы и нет?

Я закрываю глаза и откидываюсь на сиденье. Эстер. Изголодавшиеся евреи в лагерном оркестре. Ее невидимая рука, когда она будит меня по ночам. Вагнер. Брукнер. Насилие.

В радиоприемнике вдруг возникают помехи. Я кручу ручку настройки, пока не натыкаюсь на Малера на Втором [17]17
  Второй – канал классической музыки на шведском радио.


[Закрыть]
. Зачем я сижу здесь, у ее дома, и даю волю своим больным фантазиям? К чему это?

Я завожу мотор и с чувством приближающейся катастрофы медленно возвращаюсь в город.

* * *

Мы сидим в комнате отдыха рядом с репетиционным залом. На стене – афиши героев нашего времени: Боуи… Ю Ту… Клэш… В углу – кофейный автомат. Бездарные графитти. За окном медленно сгущаются сумерки. В окнах домов, по мере того как темнеет, все ярче разгораются рождественские семисвечники и звезды. Понять не могу – завтра канун Рождества. Неужели прошел год?

Я думаю о маме. На Аннин день она распилила и замочила вяленую треску. Потом целую неделю ежедневно бегала в чулан, чтобы сменить воду. После Люсии [18]18
  День св. Люсии – 13 декабря, праздник перед рождественскими каникулами.


[Закрыть]
добавила соду и известь… Что это – мамин декабрьский ритуал? К Рождеству рыба станет такой мягкой, что ее можно проткнуть пальцем. Эта треска в нашей семье неотделима от Рождества, иногда кажется, что вокруг нее все и вертится: Литургия Вяленой Трески.

Я делаю глоток остывшего кофе. Миро испытующе смотрит на меня. У нас нет времени распивать кофе – сегодня последняя репетиция. Завтра, в канун Рождества, мы первый раз играем в Варберге на дискотеке, и ни один человек не должен остаться равнодушным.

В семь часов мы заканчиваем. Йон и Андерс уезжают в своем красном «Амазоне» [19]19
  «Амазон» – модель «вольво» пятидесятых годов.


[Закрыть]
с вымпелом на антенне – у них еще полно дел дома. Йон и Андерс – наша ритм-группа, пульс их абсолютно синхронен, удары сердца, вдыхающие жизнь в гитарные пассажи. Днем они вкалывают на родительской ферме в Винберге, хорошо зарабатывают, но у них нет ни одной свободной минуты. Репетиции и концерты для них – отдушина, возможность отвлечься от тяжелых крестьянских будней, паузы, чтобы взять дыхание. Вопрос только, хотят ли они чего-то другого. Я не знаю. Они на несколько лет старше меня, и я не могу сказать, что хорошо их знаю, хотя мы играем вместе уже три года. Миро – совсем другое дело. Он закончил девятый класс, не захотел поступать в гимназию, и жизнь пошла обычным чередом – случайные заработки, а в основном – безработица. Единственное, что для него что-то значит – музыка. Возможность, которая может стать призванием. В этом его надежда… поэтому он так и раним.

Мы молча идем домой мимо украшенных витрин. Над улицами уже несколько дней как повесили праздничное освещение. Завтра канун Рождества – каким он будет у нас? Сестра не приедет… мамин религиозный энтузиазм, рождественский ужин в обществе молчащего деда, вечерня в церкви – я обещал маме пойти.

– Что ты думаешь насчет завтра? – спрашивает Миро.

– Не знаю… Нервничаю немножко: все-таки чужой город.

Миро кивает, делает паузу и спрашивает:

– Мне просто интересно: что будет потом?

– Почему тебе интересно?

– А чем еще интересоваться? Летом мне стукнет двадцать два. Я не хочу здесь оставаться. Жить на пособие, пока бюро по трудоустройству не смилостивится и не предложит работу на пивоварне… Я надеюсь на группу. Что-то должно случиться. Мы должны вырваться отсюда. А иначе какой во всем этом смысл?

Я смотрю в сторону. Наверное, он прав. Иначе какой в этом смысл? Иначе все напрасно. Боже мой, мешает только одно – пробиться немыслимо трудно. В стране тысячи ансамблей, таких, как наш. И что будет с нами, если ничего не выйдет?

Мы расстаемся у подъезда. Миро поднимается к себе, а я решаю сделать крюк и заглянуть в букинистический. Папа закрывает сегодня поздно, в девять – попытка привлечь последних рождественских покупателей.

По дороге я размышляю о нас с Миро – как нам удалось держаться вместе столько лет? С раннего детства и до сегодняшнего дня, когда у нас приличная группа и настала пора попытаться реализовать нашу мечту. Думаю, это дружба. Дружба связывает нас своими невидимыми, бесконечными и прочными нитями. Дружба не похожа на любовь: в ней нет угрозы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю