412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Поланьи » Великая трансформация: политические и экономические истоки нашего времени » Текст книги (страница 13)
Великая трансформация: политические и экономические истоки нашего времени
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:12

Текст книги "Великая трансформация: политические и экономические истоки нашего времени"


Автор книги: Карл Поланьи


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)

Он, однако, не мог тогда предвидеть, что механизм самозащиты общества, к созданию которого он призывал, окажется несовместимым с функционированием самой экономической системы.

Глава 11
Человек, природа и производственная организация

В течение столетия динамика развития современного общества определялась борьбой двух тенденций: рынок непрерывно расширялся, но этот процесс сталкивался с процессом противоположным, препятствовавшим распространению рынка в определенных направлениях. При всей жизненной важности данного контрпроцесса для защиты общества он был несовместим с саморегулированием рынка, а следовательно, с самой рыночной системой.

Система эта развивалась стремительно, она подчинила себе время и пространство, а создав банковские деньги, породила силу неслыханной прежде мощи. К моменту, когда система достигла максимального размаха (около 1914 г.), все части земного шара, все его обитатели и даже будущие поколения, физические лица, как и громадные искусственные тела, именуемые корпорациями, оказались в нее включенными. Новый образ жизни распространялся по планете; та решительность, с которой притязал он на господство над всем миром, представляла собой нечто небывалое с тех пор, как начало свой исторический путь христианство – только на сей раз процесс шел исключительно в материальной сфере.

Тотчас же, однако, стал набирать силу противоположный процесс. Это было нечто большее, чем обычные защитные меры общества, столкнувшегося с феноменом перемен; это было противодействие губительным сдвигам, разрушавшим субстанцию общества, сдвигам, способным уничтожить ту самую систему организации производства, которую вызвал к жизни рынок.

Прозрение Оуэна было верным: рыночная экономика, если позволить ей развиваться по ее собственным законам, породит огромные и долговременные бедствия.

Производство есть взаимодействие человека и природы, если же этот процесс организуется через саморегулирующийся механизм обмена, то человек и природа должны быть включены в его сферу, их следует подчинить механизму спроса и предложения, иначе говоря, обращаться с ними как с товарами, как с тем, что произведено для продажи.

Именно такой порядок и сложился при рыночной системе. Человек под именем «рабочая сила», природа под именем «земля» были сделаны доступными для продажи; рабочую силу можно было повсеместно купить и продать по цене, которая называлась заработной платой; право пользоваться землей можно было получить, уплатив цену, именовавшуюся рентой. Существовал рынок труда, точно так же, как и земельный рынок, спрос и предложение на этих рынках регулировались уровнем заработной платы и ренты соответственно; последовательно проводилась в жизнь фиктивная идея о том, что труд и земля созданы для продажи. Капитал, вложенный в различные комбинации труда и земли, мог, таким образом, перетекать из одной отрасли производства в другую, что и требовалось для автоматического выравнивания доходов в различных отраслях.

Теоретически на подобной основе можно было организовать производство, однако товарная фикция совершенно игнорировала тот факт, что отдать землю и человека в полную власть рынка значило по сути уничтожить их. А потому контрдвижение заключалось в попытке ограничить воздействие рынка на факторы производства, т. е. труд и землю. Это и было важнейшей задачей интервенционизма.

Из того же источника исходила угроза и для производственной организации. Отдельные предприятия – промышленные, сельскохозяйственные, торговые – подвергались опасности постольку, поскольку на них влияли изменения уровня цен. Ибо при рыночной системе падение цен причиняло ущерб бизнесу; если все элементы себестоимости не снижались пропорционально, действующие предприятия приходилось ликвидировать, хотя причиной падения цен могло быть не общее снижение себестоимости, а всего лишь особенности организации денежной системы. Мы убедимся, что именно так фактически и обстояло дело при саморегулирующемся рынке.

В принципе покупательская способность создается и регулируется в данном случае действием самого рынка; это и имеется в виду, когда говорят, что деньги представляют собой товар, количество которого определяется спросом и предложением на предметы, функционирующие в качестве денег (общеизвестная классическая теория денег). Согласно данной доктрине, деньги – это лишь другое название для товара, который используется при обмене чаще, чем прочие, и потому приобретается главным образом с целью облегчить процесс обмена. Что именно здесь используется – шкуры, быки, раковины или золото, – значения не имеет; ценность предметов, функционирующих в роли денег, определяется так, как будто люди стремятся получить их исключительно ради той пользы, которую приносят они как продукты питания, как одежда, украшения и т. п. Если же в качестве денег используется золото, то его стоимость, количество и обращение регулируются теми же в точности законами, которые имеют силу и в отношении прочих товаров. Любое иное средство обмена подразумевало бы создание валюты за пределами рынка, и подобный акт, кто бы его ни совершил, банки или правительство, означал бы вмешательство в процесс саморегулирования рынка. Суть классической доктрины такова: товары, используемые в качестве денег, ничем не отличаются от других товаров; спрос и предложение в этой сфере, как и в случае с остальными товарами, регулируется рынком, а значит, все теории, приписывающие деньгам любые иные качества, кроме свойства быть товаром, используемым как средство непрямого обмена, глубочайшим образом ложны. Отсюда также следует, что если в качестве денег используется золото, то банкноты, коль скоро таковые существуют, должны представлять золото. Именно исходя из этой доктрины желала рикардианская школа организовать предложение денег посредством Английского банка. В самом деле, только таким путем и можно было уберечь денежную систему от «вмешательства» со стороны государства, обеспечив таким образом саморегулирование рынка.

А значит, бизнес оказывался в положении, чрезвычайно близком к тому, в котором находились природная и человеческая субстанция общества: всем им – и по сходным в своей основе причинам – угрожал саморегулирующийся рынок. И если фабричное законодательство и социальные законы потребовались для защиты индустриального человека от последствий принятия товарной фикции в отношении рабочей силы, если земельные законы и аграрные тарифы были вызваны к жизни необходимостью уберечь природные ресурсы и культурную среду деревни от воздействия товарной фикции в приложении к ним, то с тем же правом можно утверждать, что центральные банки и управление денежной системой нужны были для того, чтобы обезопасить заводы и другие производственные предприятия от губительного влияния товарной фикции применительно к деньгам. Сложилась достаточно парадоксальная ситуация: от разрушительного воздействия саморегулирующегося рынка приходилось спасать не только человека и природу, но и само капиталистическое производство.

Вернемся к тому, что мы назвали выше двойным процессом. Его можно представить как действие в обществе двух организующих принципов, каждый из которых ставил перед собой специфические институциональные цели, опирался на определенные социальные силы и использовал характерные для него методы. Одним из них был принцип экономического либерализма, стремившийся к созданию саморегулирующегося рынка, опиравшийся на поддержку торгово-промышленных слоев и в качестве своих методов широко использовавший laissez-faire и свободную торговлю; другим – принцип социальной защиты, имевший своей целью охрану человека, природы, а также производственной организации, опиравшийся на неодинаковую поддержку тех, кого пагубное влияние рынка затрагивало самым непосредственным образом – прежде всего, но не исключительно, рабочих и землевладельцев, – и использовавший в качестве своих методов протекционистское законодательство, союзы с ограниченным членством и другие инструменты вмешательства.

Особо следует подчеркнуть классовый аспект данного процесса. Услуги, оказываемые обществу землевладельцами, буржуазией и рабочими, определили весь ход истории XIX в. Конкретная роль каждого из этих классов была обусловлена его способностью выполнять различные функции, заданные нуждами общества как единого организма. Буржуазия являлась носителем принципов формирующейся рыночной экономики, ее деловые интересы в целом соответствовали общему интересу в сфере производства и занятости: если бизнес процветал, все могли рассчитывать на рабочие места, а собственники земли – на получение ренты; если рынки росли, капиталовложения производились охотно и в крупных размерах; если предприниматели данной страны успешно конкурировали с иностранцами, валюта была стабильной. С другой стороны, торгово-промышленный класс не имел соответствующего органа, чтобы почувствовать те опасности, которые несли с собой безжалостная эксплуатация физических сил работника, распад семьи, разрушение природной среды, вырубка лесов, загрязнение рек, падение профессиональных стандартов, кризис традиционного жизненного уклада, подрыв нравственных устоев и общая деградация человеческого существования, в т. ч. в сфере жилищных условий, ремесел и бесчисленного множества иных форм частной и общественной жизни, не связанных с получением прибыли. Буржуазия выполнила свою задачу, выработав в себе священную, почти религиозную веру в универсальность благотворного действия прибыли, но именно это и сделало ее не способной к защите других интересов и ценностей, столь же необходимых для достойной человеческой жизни, как и развитие производства. Здесь открывался простор для тех классов, которые не были заняты использованием в производстве дорогостоящих, сложных или специальных машин. В самом общем виде дело обстояло так: на долю землевладельческой аристократии и крестьянства выпала задача поддерживать военную мощь нации, которая по-прежнему во многом определялась состоянием земли и человеческого материала, тогда как рабочий класс в той или иной степени принял на себя роль опекуна общечеловеческого интереса, оставшегося сиротой. В тот или иной период каждый класс общества, пусть даже сам того не осознавая, выражал интересы более широкие, чем его собственные.

К концу XIX в. – всеобщее избирательное право распространилось тогда практически повсеместно – рабочий класс превратился в серьезную силу в государстве; с другой стороны, класс предпринимателей, чье господство в сфере законодательства уже не было абсолютным, ясно понял, какой политический вес дает ему руководящее положение в промышленности. Подобное распределение власти и влияния не порождало проблем, пока рыночный механизм продолжал работать без больших сбоев и перегрузок, но когда по причинам, обусловленным природой самой рыночной экономики, ситуация изменилась, когда между общественными классами возникли серьезные трения и острые противоречия, тогда само общество как таковое оказалось под угрозой ввиду того обстоятельства, что противоборствующие стороны превращали в свою цитадель соответственно правительство и бизнес, государство и промышленность. Две важнейшие функции общества, политическая и экономическая, употреблялись, или лучше сказать, злоупотреблялись, как оружие в борьбе за групповые интересы. Подобный опасный тупик и стал первопричиной фашистского кризиса XX в.

С этих двух точек зрения мы намерены обрисовать процесс, определивший социальную историю XIX столетия. Первый, экономический, импульс данного процесса, порожденный столкновением организующих принципов экономического либерализма и социальной защиты, вызвал перенапряжение и глубокую деформацию институциональной системы; второй, политический, был порожден конфликтом классов и, взаимодействуя с первым, превратил кризис в катастрофу.

Глава 12
Рождение либерального символа веры

Экономический либерализм представлял собой организующий принцип общества, занятого созданием рыночной системы. Появившись на свет как простая склонность к небюрократическим методам, он вырос в настоящую веру в мирское спасение человека посредством саморегулирующегося рынка. Подобная экзальтация была результатом того, что задача, выпавшая на его долю, неожиданно оказалась гораздо более сложной и мучительной: стало ясно, что установление нового порядка повлечет за собой множество взаимосвязанных перемен, а совершенно невинным людям придется причинить неисчислимые страдания. Таким образом, апостольский пыл, охвативший адептов экономического либерализма, явился, в сущности, лишь реакцией на требования рыночной экономики, достигшей своего полного развития.

Отодвигать начало политики laissez-faire (как это часто делается) к той эпохе, когда словечко это впервые появилось во Франции, т. е. к середине XVIII в., значило бы вступать в вопиющее противоречие с историей: можно с уверенностью утверждать, что еще в течение жизни двух последующих поколений экономический либерализм представлял собой не более чем случайную, эпизодическую тенденцию. Лишь к 1820-м гг. стал он выражать три классических принципа: труд должен искать свою цену на рынке; создание денег должно быть подчинено автоматически действующему механизму; движение товаров из одной страны в другую должно быть свободным, без каких-либо преград или преимуществ; или, если выразить эти догмы более кратко, – рынок труда, золотой стандарт и свободная торговля.

Утверждать, будто подобное положение вещей и преподносилось мысленному взору Франсуа Кенэ, значило бы предаваться фантазиям. Все, чего требовали жившие в меркантилистском мире физиократы, – это свободный вывоз хлеба, который должен был увеличить доходы фермеров, арендаторов и помещиков. В остальном же их ordre naturel[57]57
  Естественный порядок вещей (фр.).


[Закрыть]
сводился к общему принципу регулирования промышленности и сельского хозяйства всемогущим и всеведущим, по их предположению, правительством. «Максимы» Кенэ и должны были, по мысли их автора, дать подобному правительству «точки обзора», необходимые для того, чтобы, опираясь на статистические данные, которые он вызвался представлять регулярно, реализовать в сфере практической политики положения его «Таблиц». Что же касается идеи саморегулирующейся системы рынков, то она ему даже в голову не приходила.

В Англии принцип laissez-faire также понимали довольно узко: он означал свободу от административного регулирования в производстве и не распространялся на торговлю. Хлопкопрядильные мануфактуры, чудо того времени, прежде игравшие незначительную роль, успели превратиться в ведущую экспортную отрасль страны – тем не менее в Англии по-прежнему действовал специальный статут, возбранявший ввоз набивных бумажных тканей. Вопреки традиционной монополии внутреннего рынка экспорт коленкора и муслина поощрялся правительственными премиями. Протекционистские принципы укоренились так глубоко, что хозяева манчестерских бумагопрядилен потребовали в 1800 г. наложить запрет на вывоз пряжи, хотя ясно понимали, что для них это означает прямой коммерческий ущерб. Штрафные санкции за вывоз станков, используемых в хлопчатобумажном производстве, Акт 1791 г. распространил на экспорт образцов технических инструкций. Фритредерские истоки хлопчатобумажной промышленности – не более чем миф. Промышленность хотела только одного – свободы от регулирования в сфере производства; свободу в сфере обмена все еще считали опасной.

Кто-то может подумать, что свобода производства должна была естественным образом распространиться из чисто технологической области в сферу найма рабочих рук. Между тем свободы труда Манчестер начал требовать сравнительно поздно. Хлопчатобумажная промышленность никогда не регулировалась Статутом о ремесленниках, а значит, ее не стесняли ни ежегодные установления властями размеров заработной платы, ни правила ученичества. С другой стороны, прежнее законодательство о бедных, на которое так яростно нападали позднейшие либералы, являлось весьма выгодным для фабрикантов: оно не только обеспечивало их приходскими учениками, но позволяло также избавляться от всякой ответственности за судьбу уволенных работников, перекладывая таким образом значительную часть финансового бремени безработицы на общество. Даже Спинхемленд не вызывал у них поначалу никаких возражений: пока моральный эффект системы вспомоществований не привел к падению производительной способности рабочего, хозяева хлопкопрядильных фабрик вполне могли считать семейные пособия удобным подспорьем в деле содержания резервной армии труда, крайне необходимой им ввиду громадных колебаний торговой конъюнктуры. В эпоху, когда срок найма в сельском хозяйстве все еще равнялся одному году, было чрезвычайно важно располагать подобным резервом мобильной рабочей силы в периоды промышленного подъема. Отсюда – резкие нападки фабрикантов на Акт об оседлости, ограничивавший физическую мобильность работника. Однако лишь в 1795 г. акт этот был отменен – причем вовсе не для того, чтобы ослабить патерналистские тенденции в законодательстве о бедных; напротив, они стали еще сильнее. Пауперизм по-прежнему внушал тревогу главным образом помещикам и сельским жителям, и даже такие суровые критики Спинхемленда, как Берк, Бентам и Мальтус, рассматривали себя скорее как глашатаев разумных административных принципов применительно к деревне, нежели представителей промышленного прогресса.

Только в 1830-е гг. экономический либерализм загорелся энтузиазмом крестоносного движения, a laissez-faire стал символом воинствующей веры. Класс фабрикантов решительно требовал реформы законодательства о бедных, поскольку оно препятствовало формированию промышленного рабочего класса, доходы которого зависели бы от результатов труда. Степень риска, связанного с созданием свободного рынка труда, как и мера несчастий, на которые обрекались жертвы прогресса, стали теперь вполне очевидными. Соответственно к началу 1830-х гг. с ясностью обнаруживается резкая перемена в настроениях. Перепечатанная в 1817 г. «Диссертация» Таунсенда содержала предисловие, где восхвалялась та проницательность, с которой автор обрушился на законы о бедных и потребовал полной их отмены; издатели, однако, предостерегали против его «поспешного и необдуманного» предложения упразднить пособия живущим самостоятельно беднякам в течение столь краткого срока, как десять лет. В «Принципах» Рикардо, вышедших в свет в том же году, упорно доказывалась необходимость отмены системы пособий; автор, однако, настоятельно рекомендовал делать это медленно и постепенно. Питт – ученик Адама Смита – в свое время отверг подобную меру ввиду тех страданий, которыми грозила она невинным людям. И еще в 1829 г. Питт полагал, «что любой иной способ ликвидации системы пособий, кроме постепенного, оказался бы, вероятно, чрезвычайно рискованным».[58]58
  Webb S. and В. Op. cit.


[Закрыть]
Но в 1832 г., после политической победы буржуазии, Билль о реформе закона о бедных был принят в самом радикальном варианте и стремительно, без всяких отсрочек, проведен в жизнь: laissez-faire уже был катализирован до степени мощного, не признающего никаких компромиссов движения.

Ту же бешеную энергию экономический либерализм, прежде замкнутый в области академических интересов, развил и в двух других сферах промышленной организации – в торговле и в денежном обращении. И в том, и в другом случае, когда тщетность любых мер, кроме самых радикальных, стала очевидной, laissez-faire превратился в исповедуемое с фанатическим пылом вероучение.

Впервые валютная проблема дошла до сознания англичан через общий рост стоимости жизни. В 1790–1815 гг. цены удвоились, реальная заработная плата снизилась, а бизнес понес ущерб из-за резкого сокращения внешней торговли. Однако в один из догматов экономического либерализма твердая валюта превратилась лишь после паники 1825 г., т. е. только тогда, когда рикардианские принципы столь глубоко проникли в умы как политиков, так и бизнесменов, что «стандарт» стали поддерживать, несмотря на громадное количество финансовых жертв. Так родилась непоколебимая вера в автоматически действующий рулевой механизм золотого стандарта; вера, без которой корабль рыночной системы не смог бы отчалить от берега.

Принятие принципа свободы международной торговли также требовало самого настоящего акта веры, ибо вытекавшие из него последствия поражали своей нелепостью. Принцип этот означал, что в снабжении продовольствием Англия будет зависеть от заморских источников; что она, если потребуется, пожертвует собственным сельским хозяйством и начнет жить совершенно по-новому, превратившись в неотъемлемую часть некоего, весьма смутно мыслившегося, единого мирового организма; что это планетарное сообщество должно быть мирным – в противном случае мощный флот должен будет сделать его безопасным для Великобритании; и что английской нации предстоит мужественно принять перспективу непрерывных промышленных потрясений – в твердой вере в свои великие таланты в области науки и производства. Считалось, что стоит только сделать так, чтобы хлеб мог свободно поступать в Англию со всего мира, и ее, Англии, фабрики, продавая товары по более низким ценам, одолеют в конкурентной борьбе весь мир. И здесь степень необходимой решимости определялась масштабом задачи и громадностью риска, связанного с полным и безусловным принятием указанного принципа. Впрочем, ничего другого и не оставалось: частичное его принятие означало бы неизбежный крах.

Мы не до конца понимаем утопические истоки догмы laissez-faire, пока рассматриваем их в отдельности. Описанные нами три принципа – конкурентный рынок труда, автоматически действующий золотой стандарт и свобода международной торговли – составляли единое целое. Жертвы, необходимые для реализации любого из них, оказывались бессмысленными, чтобы не сказать хуже, если две другие цели оставались недостигнутыми. Все или ничего – вопрос стоял именно так.

Всякому было ясно, что, к примеру, золотой стандарт означает угрозу катастрофической дефляции и, возможно, фатального недостатка денег в условиях паники. А значит, промышленник мог рассчитывать на прибыль лишь при уверенности в росте производства товаров, цены на которые покрывали бы издержки (иначе говоря, лишь в том случае, если заработная плата снижается, по крайней мере, пропорционально общему падению цен, делая таким образом возможным эксплуатацию непрерывно расширяющегося мирового рынка). А потому Билль против хлебных законов 1846 г. явился логическим следствием Банковского акта Пиля 1844 г., и оба они предполагали наличие рабочего класса, который с момента принятия Акта о реформе законодательства о бедных 1834 г. вынужден был работать не покладая рук под угрозой голода, так что заработная плата определялась ценами на хлеб. Три важнейших законодательных акта составляли связное целое.

Глобальный размах экономического либерализма становится нам теперь понятным с первого взгляда. Чтобы обеспечить работу этого колоссального механизма, требовался не более и не менее как саморегулирующийся рынок в мировом масштабе. Зависимость цены рабочей силы от наличия предельно дешевого хлеба была единственной гарантией того, что незащищенная протекционистскими барьерами промышленность не погибнет в тисках надсмотрщика, которому она добровольно подчинилась, – золота. Развитие рыночной системы в XIX в. означало одновременное распространение свободной международной торговли, конкурентного рынка труда и золотого стандарта: они были теснейшим образом взаимосвязаны. Не удивительно, что экономический либерализм превратился в секулярную религию, как только вся рискованность этого замысла стала очевидной.

В политике laissez-faire не было ничего «естественного»: простое невмешательство в естественный ход вещей никогда бы не смогло породить свободные рынки. Подобно тому как хлопчатобумажное производство – главная фритредерская отрасль – было создано с помощью покровительственных тарифов, экспортных премий и непрямых дотаций к заработной плате, точно так же и сам принцип laissez-faire был проведен в жизнь усилиями государства. На 30-е и 40-е гг. приходится не только взрыв законодательной активности в деле отмены прежних регламентирующих актов, но и громадное расширение административных функций государства, которое постепенно обзаводилось центральным бюрократическим аппаратом, способным выполнять задачи, поставленные сторонниками либерализма. Для типичного утилитариста экономический либерализм был социальным проектом, который следовало осуществить ради наибольшего счастья наибольшего числа людей; laissez-faire воспринимался не как способ достижения цели, а как сама цель. Конечно, законы ничего не могли сделать непосредственно – разве что устранить вредные ограничения. Это, однако, не означало, будто ничего не может сделать правительство, в особенности – косвенным путем. Напротив, либерал-утилитарист видел в правительстве могущественное оружие, способствующее достижению счастья. Что касается сферы материального благополучия, то здесь, полагал Бентам, влияние законодательства «ровно ничего не значит» по сравнению с бессознательным содействием «блюстителя порядка». Из трех вещей, необходимых для экономического успеха, – желания, знаний и силы – частное лицо обладает только желанием. Знания и силу, учил Бентам, правительство способно обеспечить с гораздо меньшими затратами, нежели частные лица. Задача исполнительной власти – не только создавать в сфере управления бесчисленные инструменты, необходимые для практической реализации поставленных целей, но и собирать всевозможные сведения и статистические данные, поощрять эксперименты, поддерживать науку. Бентамовский либерализм означал замену парламентских мер деятельностью административных органов.

Для последней же открывался тогда широкий простор. Реакция, господствовавшая в Англии в предшествующий период, не опиралась, как это было, например, во Франции, на административные методы: политические репрессии осуществлялись исключительно на основании парламентских актов. «Борьба с революционными движениями 1785 и 1815–1820 гг. велась не исполнительной властью, а парламентским законодательством. Приостановка действия Habeas Corpus, принятие Акта о клевете и „Шести актов“ 1819 г. представляли собой суровые принудительные меры, однако мы не находим в них следов каких-либо попыток придать английской администрации континентальный характер. Если личные свободы и ограничивались, то происходило это через акты парламента и в полном соответствии с ними».[59]59
  Redlich and Hirst J. Local Government in England. Vol II. P. 240; цит. no: Dicey A. V. Law and Opinion in England. P. 305.


[Закрыть]
Но едва лишь экономические либералы добились влияния на правительственную политику (1832), и положение в корне изменилось: верх взяли административные методы. «Конечным результатом законодательной деятельности, протекавшей, хотя и с различной интенсивностью, в период после 1832 г., явилось поэтапное создание чрезвычайно сложного административного механизма, который, подобно современному фабричному оборудованию, постоянно нуждался в ремонте, обновлении, реконструкции и приспособлении к новым требованиям».[60]60
  Ilbert. Legislative Methods. P. 212–213; цит. no: Dicey A. V. Op. cit.


[Закрыть]
Этот рост административных функций отражал дух утилитаризма. Чудесный «Паноптикум» – самая «личная» утопия Бантама – представлял собой здание в форме звезды, из центра которого надзиратели могли вести эффективное наблюдение за наибольшим числом тюремных обитателей с наименьшими затратами для общества. Точно так же в утилитаристском государстве столь любимый Бентамом принцип «доступности для обозрения» обеспечивал стоящему на вершине чиновнику эффективный контроль за всеми органами местной администрации.

Дорога к свободному рынку была открыта и оставалась открытой благодаря громадному росту интервенционистских мер, беспрестанно организуемых и контролируемых из центра. Сделать «простую и естественную свободу» Адама Смита совместимой с требованиями человеческого общества оказалось весьма сложной задачей. Вспомним хотя бы о мудреных положениях бесчисленных законов об огораживаниях; о массе бюрократических контролирующих мер, связанных с проведением в жизнь нового законодательства о бедных, которое – впервые после царствования Елизаветы – находилось под действенным надзором центральной власти; или о расширении сферы правительственного администрирования, которое повлек за собой похвальный замысел муниципальной реформы. Между тем все эти твердыни государственного вмешательства возводились с целью упорядочения какой-нибудь «простой свободы» – свободы земли, труда или муниципальной администрации. Точно так же, как изобретение облегчающих труд машин, вопреки всем ожиданиям, не уменьшило, а фактически расширило сферу применения человеческого труда, так и создание свободных рынков вовсе не устранило необходимость контроля, регулирования и вмешательства, а как раз невероятным образом увеличило их масштаб. Чтобы обеспечить свободное функционирование системы, администраторам приходилось постоянно быть начеку. А потому даже те, кто страстно желал освободить государство от всех излишних обязанностей; те, чья философия прямо требовала ограничить сферу деятельности государства, оказались вынуждены предоставить этому самому государству новые полномочия, инструменты и органы, необходимые для практической реализации принципа laissez-faire.

Этот парадокс дополнялся другим, еще более удивительным. Экономика laissez-faire была продуктом сознательной государственной политики, между тем последующие ограничения принципа laissez-faire начались совершенно стихийным образом. Laissez-faire планировался заранее, само же планирование – нет. Справедливость первой части данного утверждения была доказана выше. Если исполнительная власть когда-либо сознательно использовалась для реализации ясно поставленных целей правительственной политики, то было это в героическую эпоху laissez-faire и занимались этим бентамиты. Что же касается второй его части, то на это обстоятельство впервые обратил внимание знаменитый либерал Дайси, задавшийся целью исследовать истоки «анти-laissez-faire», или, как он выражался, «коллективистской» тенденции в английском общественном мнении, существование которой было вполне очевидным с конца 1860-х гг. Он с изумлением обнаружил, что никаких признаков действия подобной тенденции, кроме самих законодательных актов, найти невозможно, точнее сказать – до принятия законов, которые, казалось бы, свидетельствовали о ее наличии, никаких следов «коллективистской тенденции» в общественном мнении заметно не было. Что же касается позднейших «коллективистских» взглядов, то, заключил Дайси, само же «коллективистское» законодательство и стало, вероятно, их первопричиной. Итогом этого проницательного анализа явился вывод о том, что у непосредственных творцов ограничительных законов 1870–1880 гг. совершенно отсутствовало ясное намерение расширить функции государства или ограничить свободу индивида. Оказалось, что законодательное острие противодействовавшего саморегулирующемуся рынку процесса, каким явил он себя в полстолетие после 1860 г., вовсе не направляла рука общественного мнения; это было движение, обусловленное спонтанно возникающими импульсами чисто прагматического свойства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю