Текст книги "Акцентуированные личности"
Автор книги: Карл Леонгард
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
Весьма характерна одна сцена, в которой Креспо, пока еще не алькальд, а простой крестьянин, дискутирует с генералом доном Лопе. Креспо садится на стул только после настойчивого приглашения генерала.
Дон Лопе
Однако, не далее как вчера вы уселись сразу, не ожидая приглашения.
Креспо
Я это сделал именно потому, что вы не пригласили меня. Нынче же я просто сам не хочу, хотя вы и пригласили сесть. Я вежлив тогда, когда со мной вежливы.
О большом чувстве собственного достоинства, присущем Креспо, свидетельствует следующая его реплика:
Креспо
Сударь, я всегда отвечаю в том тоне, в котором ко мне обращаются. Вчера вы говорили иначе; для меня нет сомнения в том, что все наши обоюдосторонние вопросы и ответы должны всегда гармонировать друг с другом.
Позднее Креспо с большим упорством (и, между прочим, небезуспешно) борется за то, чтобы тот, кто обесчестил его дочь, понес заслуженное наказание. Не объясняется ли это желанием хоть как-нибудь компенсировать позор, свалившийся на семью? Но содержание пьесы показывает, что такие планы у Креспо были еще до происшествия, т. е. когда плачевная перспектива лишь угрожала дочери. Креспо пока еще совершенно спокоен, говорит не в состоянии аффекта, но в словах его чувствуется принципиальная позиция:
Дон Лопе
С вами стрясется беда? Из-за чего?
Креспо
Если я убью того, кто, пусть даже издали, угрожает моей чести…
Дон Лопе
Черт возьми! Вы не знаете, что ли, что дон Альваро капитан?
Креспо
Черт возьми, я это знаю. Но даже если б он был генералом и угрожал моей чести, то я бы убил его.
Дон Лопе
Да ты знаешь ли, что если кто-нибудь дотронется хоть до кусочка ткани на мундире моего солдата, то я немедленно распоряжусь его повесить!
Креспо
А если кто-нибудь похитит хоть один атом моей чести, то – клянусь – я повешу его собственноручно.
Дон Лопе
Ты забыл, что, как крестьянин, ты обязан молча стерпеть причиненный урон!
Креспо
Урон, нанесенный состоянию; но не чести, клянусь всевышним! Мой король властен над моими деньгами и над жизнью, если он потребует их – мой долг молчать. Но он не властен над честью человека! Честь – собственность души, а господин души моей – Бог.
Дон Лопе
Черт меня побери, вы, пожалуй, правы, патрон!
Креспо
Черт меня побери, я сам так думаю. Я вообще всегда бываю прав.
Странные слова произносит здесь Креспо; но эти странные слова вложены в уста типичной параноической личности, которая упрямо защищает свои права и честь, даже тогда, когда речь идет о жизни и смерти. При этом Креспо признает, что сословные различия требуют уступок в отношении обращения, вежливости, но он не уступит того, на что имеет право как личность.
Позднее, когда капитану удалось похитить и обесчестить девушку, происходит еще один разговор между доном Лопе и Креспо, сельским алькальдом, но гораздо серьезнее:
Дон Лопе
Арестованного я спасу и отомщу за позор.
Креспо
Именно за позор и я заковал его в цепи.
Дон Лопе
А известно ли вам, что он солдат и отвечает передо мной?
Креспо
А известно ли вам, что он похитил мою дочь?
Дон Лопе
Но я, как генерал, распоряжаюсь всем в городе, вам это известно?
Креспо
Этот наглый негодяй украл честь моего дома, – вам это известно?
Неподатливость, неуступчивость параноической личности проявляется здесь со всей очевидностью. Вряд ли можно говорить об упрямстве Креспо, ведь он прав, да он и сам так считает. Характерен такой штрих: незадолго до этого генерал презрительно отозвался о каком-то «субъекте крестьянского сословия». Креспо отвечает: «Конечно, он крестьянин и есть, но если ему, этому упрямцу, взбредет в голову, что его недруга следует повесить, то клянусь Богом, что он не отступит».
Креспо и сам добивается цели: капитан вздернут на виселицу еще до спасительного вмешательства генерала. Он поступает заведомо не по закону, ибо по закону капитана имеет право судить только военный суд. Но тем убедительнее подтверждается мысль, что Креспо является именно застревающей личностью, ибо, как истинный параноик, он устанавливает свои права сам; ему наплевать на то, что требуется официальными постановлениями.
Драма Кальдерона представляется исключительно ценной именно для моей тематики, и вот из каких соображений: здесь мы прежде всего сталкиваемся не с параноическими реакциями, а с самой параноической личностью с характерными реакциями. Кроме образа Креспо мы во всей мировой художественной литературе не нашли ни одного столь яркого, убедительного и однозначного образа параноической личности. Когда мы сталкиваемся с параноическими реакциями людей, то за ними, как правило, стоит параноическое развитие. Тем временем, Саламейский алькальд буквально с первых реплик пьесы занимает твердую позицию, и именно эта позиция определяет все его дальнейшие поступки. Возможно, из-за этого снижается художественная ценность произведения, но для моей проблематики в этом заключается особое преимущество пьесы Кальдерона.
ДЕМОНСТРАТИВНО-ЗАСТРЕВАЮЩИЕ ЛИЧНОСТИПри комбинациях истерических и параноических черт развитие может принимать различные направления, иногда совершенно противоположные. С одной стороны, возможно, что характерная для истерика тенденция обходить трудности начинает определять его поведение, а параноическое постоянство как бы фиксирует такое отрицательное направление. Но может создаться и обратная картина: параноическое честолюбие обращает человека к социально положительным целям, преследуемым с упорством, а истерическая способность приспосабливаться благоприятствует этому. Впрочем, конечный результат в этом случае может быть отрицательным, например, при чрезмерном параноическом честолюбии или при попытке обеспечить успех одним лишь истерическим притворством.
Примером комбинированной истерико-параноической личности, решенной в социально-отрицательном плане, можно считать образ Франца Моора из драмы Шиллера «Разбойники».
В самом начале драмы притворно раздутая жалость Франца к отцу и к брату свидетельствует о фальши, а уверенность и наглость, с которой он клевещет, – об истерических чертах (с. 27):
Дозвольте мне сначала отойти в сторонку и пролить слезу сострадания о моем заблудшем брате. Я бы должен был вечно молчать о нем – ведь он ваш сын; должен был бы навеки скрыть его позор – ведь он мой брат. Но повиноваться вам – мой первый, печальный долг. А потому не взыщите…
Патетическое самовосхваление Франца с экзальтированными заверениями дополняют истерический характер его поведения (с. 30):
Ваш Франц готов пожертвовать своей жизнью, чтобы продлить вашу. Ваша жизнь – для меня оракул, которого я вопрошаю перед любым начинанием; зеркало, в котором я все созерцаю. Для меня нет долга, даже самого священного, которого бы я не нарушил, когда дело идет о вашей бесценной жизни. Верите ли вы мне?
После того как Франц убедил отца в своей искренности, ему уже можно расписывать и мнимую подлость своего брата, но делает он это весьма хитро, подчеркивая собственные «благородные» намерения. Отец должен оттолкнуть Карла не в наказание, а из желания его спасти (с. 31–32):
Франц
Сколько тысяч людей, жадно пивших из чаши наслаждений, искупили свои грехи страданием! И разве телесный недуг, спутник всяких излишеств, не есть перст божий? Вправе ли человек своей жестокой мягкостью отвращать этот перст? Вправе ли отец навеки погубить залог, врученный ему небом? Подумайте, отец: если вы хоть на время отступитесь от Карла, не будет ли он вынужден исправиться и обратиться на путь истины? Если же он и в великой школе несчастья останется негодяем, тогда горе отцу, потворством и мягкосердечием разрушившему предначертания высшей мудрости. – Ну, как, отец?
Старик Моор
Я напишу, что лишаю его отцовской поддержки.
Франц
Вы поступите правильно и разумно.
Хотя высказывания Франца полны, казалось бы, искреннего чувства, все это лишь игра (с. 32):
Франц
(со смехом глядя ему вслед). Утешься, старик! Ты никогда уже не прижмешь его к своей груди! Путь туда ему прегражден, как аду путь к небесам. Он был вырван из твоих объятий, прежде чем ты успел подумать, что сам того пожелаешь. Жалким был бы я игроком, если бы мне не удалось отторгнуть сына от отцовского сердца, будь он прикован к нему даже железными цепями.
Ту же тактику Франц применяет позже в разговоре с Амалией. После тщетных попыток грубо оклеветать Карла в ее глазах, он переходит к новой роли, прикидываясь любящим братом (с. 48):
Франц
(закрыв лицо руками). Отпусти меня! Отпусти! Дать волю слезам! Тиран отец! Лучшего из своих сыновей предать во власть нужды, публичного позора! Пусти меня, Амалия! Я паду к его ногам, буду молить его переложить на меня тяжесть отцовского проклятья – лишить меня наследства, меня… Моя кровь… моя жизнь… все…
Амалия
(бросается ему на шею). Брат моего Карла! Добрый, милый Франц!
Однако после первого успеха Франц, несмотря на безусловное актерское дарование, совершает ошибку. Его страсть к Амалии заставляет обманщика поступить неосмотрительно, он поторопился прежде времени (с. 49):
Франц
Был тихий ясный вечер, последний перед его отъездом в Лейпциг, когда он привел меня в беседку, где вы так часто предавались любовным грезам. Мы долго сидели молча. Потом он схватил мою руку и тихо, со слезами в голосе, сказал: «Я покидаю Амалию… Не знаю почему, но мне чудится, что это навеки. Не оставляй ее, брат! Будь ее другом, ее Карлом, если Карлу не суждено возвратиться (бросается перед ней на колени и с жаром целует ей руки). Никогда, никогда, никогда не возвратится он, а я дал ему священную клятву!
Амалия
(отпрянув от него). Предатель, вот когда я уличила тебя!
И вторая черта личности, параноическое начало, наблюдается у Франца уже в самом начале драмы. Все мошеннические действия Франца могут быть правильно оценены лишь в том случае, если мы узнаем, каким он всегда чувствовал себя униженным и жалким по сравнению со своим братом. Франца природа действительно обидела, но та страстность, с которой он против этого восстает, указывает на обиду истинно параноического характера (с. 33):
Франц
У меня все права быть недовольным природой – и, клянусь честью, я воспользуюсь ими. Зачем не я первый вышел из материнского чрева? Зачем не единственный? Зачем природа навалила на меня это бремя уродства? Именно на меня? Словно она обанкротилась перед моим рождением. Почему именно мне достался этот лапландский нос? Этот рот, как у негра? Эти готтентотские глаза? В самом деле, мне кажется, что она у всех людских пород взяла самое мерзкое, смешала в кучу и испекла меня из такого теста. Ад и смерть! Кто дал ей право одарить его всем, все отняв у меня?
Стремление достичь власти явственно звучит в этом же монологе, заканчивающемся словами (с. 34):
Франц
Я выкорчую все, что преграждает мне дорогу к власти. Я буду властелином и силой добьюсь того, чего мне не добиться располагающей внешностью.
Эти черты определяют поведение Франца на протяжении всей драмы. Его лицемерные выпады продиктованы непомерным честолюбием и вечной обидой на брата: ведь он навсегда обречен быть хуже его! В момент, когда он думает, что отец уже мертв, параноические аффекты еще раз проявляют себя со всей силой. Вот теперь настала долгожданная минута, и он выпьет чашу своего торжества до дна (с. 62):
– Кто же теперь осмелится прийти и потянуть меня к ответу или сказать мне в глаза: «Ты подлец?! Теперь долой тягостную личину кротости и добродетели! Смотрите на подлинного Франца и ужасайтесь! Мой отец не в меру подслащал свою власть. Подданных он превратил в домочадцев; ласково улыбаясь, он сидел у ворот и приветствовал их, как братьев и детей. Мои брови нависнут над вами, подобно грозовым тучам; имя господина, как зловещая комета, вознесется над этими холмами; мое чело станет вашим барометром. Он гладил и ласкал строптивую выю. Гладить и ласкать не в моих обычаях. Я вонжу в ваше тело зубчатые шпоры и заставлю отведать кнута.
Можно полагать, что натуру Франца Моора определяет отсутствие этических норм. Его легко поставить в ряд с теми злодеями, образы которых проанализированы выше. Но поскольку он к тому же и истерик, то трудно доказать полное пренебрежение им требованиями этики: торможения злодейских замыслов могли не иметь места из-за часто встречающегося у истериков вытеснения.
ВОЗБУДИМЫЕ ЛИЧНОСТИГрубые, импульсивные личности, которыми руководят влечения и инстинкты (они часто обладают атлетическим сложением), также представлены в художественной литературе.
В «Братьях Карамазовых» Достоевский наделяет одного из центральных персонажей чертами эпилептоидного психопата. Мы имеем в виду Дмитрия, старшего из братьев Карамазовых. Хотя и не он убил отца, но заподозрить его в отцеубийстве нетрудно, потому что он однажды избил Федора Павловича настолько жестоко, что тот вполне мог умереть от побоев. После этого Дмитрий несколько раз грозил, что он все равно не оставит его в живых. Причиной была страстная любовь обоих к Грушеньке. У Мити аффект усугублялся тем, что отец был богат, но прятал от сына оставленные ему в наследство матерью деньги, более того – именно с помощью этих денег пытался завоевать расположение Грушеньки. Митя весьма похож на отца в сексуальном плане, в остальном же не имел ничего общего с Федором Павловичем, которого мы выше охарактеризовали как истерическую личность. Отец называет Митю «легкомысленным, буйным, со страстями, нетерпеливым и кутилой». Достоевский так характеризует Митю (т. 9, с. 88):
Впрочем, некоторая болезненность его лица в настоящую минуту могла быть понятна: все знали или слышали о чрезвычайно тревожной и «кутящей» жизни, которой он именно в последнее время у нас предавался, равно как всем известно было и то необычайное раздражение, до которого он достиг в ссорах со своим отцом из-за спорных денег. По городу ходило уже об этом несколько анекдотов. Правда, что он и от природы был раздражителен, «ума отрывистого и неправильного», как характерно выразился о нем у нас наш мировой судья Семен Иванович Начальников в одном собрании.
Митя нередко пускает в ход грубую силу. Например, он издевается над штабс-капитаном Снегиревым – тащит его за бороду на улицу и избивает лишь за то, что считает его доверенным лицом своего отца. На вопрос, что он станет делать, если Грушенька пойдет жить к отцу, Митя прямо говорит, что совершит убийство, и уточняет, что убьет «старика». Однажды, полный подозрений и страха, что Грушенька находится у отца, он обежал все комнаты в доме и, не найдя ее, все же ринулся на отца, когда тот обвинил Митю в краже денег (т. 9, с. 177):
Но Митя поднял обе руки и вдруг схватил старика за обе последние космы волос его, уцелевшие на висках, дернул его и с грохотом ударил об пол. Он успел еще два или три раза ударить лежащего каблуком по лицу. Старик пронзительно застонал…
– Сумасшедший, ведь ты убил его! – крикнул Иван.
– Так ему и надо! – задыхаясь воскликнул Дмитрий. – А не убил, так еще приду убить, не устережете!
Однажды, стоя под домом отца, снова объятый подозрениями, что Грушенька находится здесь, Митя был обнаружен слугой в момент, когда собирался лезть через забор. Митя ударом свалил слугу с ног, тот упал без сознания. Поскольку эпилептоидные личности не бесчувственны, а лишь крайне импульсивны и возбудимы, то нам понятно горячее раскаяние Мити. Он вытер своим платком кровь с лица слуги и старался привести его в чувство.
Можно назвать множество случаев, когда поступки Мити диктуются не разумом, а настроениями, влечениями и даже капризами. Любовь его также носит импульсивный характер. Впервые появляется он у Грушеньки с намерением побить ее, так как ходят слухи, что она и Федор Павлович совместно обделывают разные нечистые денежные делишки. Но все вышло по-иному (т. 9, с. 151):
– Пошел я бить ее, да у ней и остался. Грянула гроза, ударила чума, заразился и заражен доселе, и знаю, что уж все кончено, что ничего другого и никогда не будет. Цикл времен совершен. Вот мое дело.
Охваченный страстью к Грушеньке, Митя устраивает для нее сумасбродную пирушку, которую сам описывает следующим образом (т. 9, с. 151):
– А тогда вдруг как нарочно у меня в кармане, у нищего очутились три тысячи. Мы отсюда с ней в Мокрое, это двадцать пять отсюда верст, цыган туда добыл, цыганок, шампанского, всех мужиков там шампанским перепоил, всех баб и девок, двинул тысячами. Через три дня гол, но сокол. Ты думал, достиг чего сокол-то? Даже издали не показала.
Подобную пирушку Митя позже устраивает еще раз, когда приходит к выводу, что потерял Грушеньку навсегда и что убил слугу. По окончании пирушки он решил застрелиться, но до этого не доходит: его арестовывают.
Таков Дмитрий Карамазов, запальчивый, необузданный, отчаянный человек, раб минутных настроений, иными словами, это возбудимая личность, доходящая до степени эпилептоидной психопатии. Для Мити и для таких типов вообще характерно, что его выходки могут быть результатом не только патологической раздражительности, но также и других аффектов; находясь в состоянии аффекта, он не чужд патетики. Например, во время исступленных попыток раздобыть не принадлежавшие ему три тысячи рублей, которые он прокутил, он молится Богу. Он охвачен безумным страхом, но все же в нем еще тлеет надежда, к тому же он переполнен безумной любовью к Грушеньке, и все это изливается в таких словах (т. 9, с. 137):
– И вот в самом этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую края той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все ж таки и твой сын, Господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть.
Атлетическое телосложение Мити подтверждает его эпилептоидную конституцию: был он мускулист, и в нем можно было угадать значительную физическую силу. Позднее прямо говорится о его «громадной физической силе».
Вне аффектов у Мити проявляются и благородные реакции. В состоянии аффекта он способен пустить на ветер чужие 3000 рублей, но в нормальном состоянии его ужасает мысль, что он – вор. Он всячески старается смыть с себя позорное пятно. Он обладает умом, логикой. Недостаточно высокий уровень личности не смягчает патологической подверженности Мити влечениям.
Достоевский, сам страдавший эпилептическими припадками, наделил ими многих персонажей своих произведений, в частности, Мышкина («Идиот»), Смердякова («Братья Карамазовы»), Мурина («Хозяйка»), Нелли («Униженные и оскорбленные»). Однако он не наделял их чертами эпилептических или эпилептоидных личностей. Мурин, правда, человек грубый и жестокий, но, судя по деталям, для него эпилептоидность не характерна. Его волевые проявления устойчивы. Даже Кириллова в «Бесах», у которого нет «припадков падучей», но который отличается упадочническими настроениями экстатического типа, нельзя охарактеризовать как эпилептическую личность.
У Готхельфа впечатляет эпилептоидный психопат из повести «Курт фон Коппиген». Мать Курта разорилась в своем средневековом поместье (сюжет повести исторический), однако он мог бы снова стать зажиточным, так как женился на весьма обеспеченной девушке. Беда заключалась в том, что он был не способен к организованному, систематическому труду; он слонялся по лесам и лугам, все более скатывался вниз по наклонной плоскости, а в конечном итоге превратился в разбойника, занимающегося грабежами и убийствами. Он обладал примитивной связью (на почве влечений) с природой и животными, однако элементарные проявления человечности ему чужды. Когда его жена Агнесса после свадьбы переступила порог своего нового дома, она содрогнулась, увидев вопиющую нищету, в которой очутилась. Но Курт даже не замечает ее реакций (с. 86):
Если кто-либо из читателей подумает, что Курт был опечален, т. к. его молодая жена испытывает серьезные опасения в отношении будущего семьи, то этот читатель ошибется: Курт ничего не видел. Вообще-то, он обладал превосходным зрением, так что замечал и ужа в прибрежном иле, и рябчика в густой траве, и вальдшнепа в сухой листве, и кабана в лесной чаще, ко в сердце человека он не видел ровно ничего. Конечно, он не умел читать книги, но так же точно не умел он читать и мысли людей, отражающиеся на лицах, а еще того менее те, что сквозят во взгляде или коварно таятся в уголках рта; шрифт этот всегда оставался для него неразборчивым, и даже надев очки, он ничего бы не увидел.
Нередко у эпилептоидов устанавливается гораздо лучший контакт с животными, чем с людьми. Сердечного отношения к матери у Курта нет и в помине, хотя в этом, возможно, виновата была и она сама, женщина весьма сухая. Но и другие его реакции свидетельствуют о недостатке тонких человеческих эмоций (с. 102):
Данное событие Курт тоже воспринял равнодушно; он вообще не проявлял интереса ни к чему, что происходило у него в доме, ни к кончине своей матери, ни к рождению ребенка; впечатление создавалось такое, что эти вещи его вообще не касаются.
Курт все чаще надолго уходил из дому (с. 98):
Он слонялся со своими дружками по разным подозрительным постоялым дворам, иногда они отправлялись и в дом одного из них, если там было чем поживиться. Нередко они исчезали на некоторое время бесследно, точно земля их поглотила, и никто не мог бы сказать, живы ли они, а тем более – где находятся.
Курт со своей «тяжелой походкой» был самым диким, отчаянным из них. В гневе он не знал границ. Вот как он ведет себя с одним из членов своей же банды (с. 118):
Гнев охватил Курта в один миг, как пламя пожирает соломенную крышу, он схватил каменный кувшин, стоявший рядом с ним, и с силой швырнул его в ухмыляющуюся физиономию… Курт напал на бандита, как разъяренный лев, хотел задушить мощными руками, но тут другие бросились их разнимать.
Психика Курта отмечена типичной для эпилептоидов тяжеловесностью, поэтому он часто оказывается в проигрыше (с. 110):
Среди участников банды никто не мог сравниться физической силой с Куртом, но несмотря на это над ним постоянно подсмеивались; он делал больше других, а получал меньше всех, – сущий великан, которого дразнили карлики. Во время разбойничьих нападений он первый шел напролом, и ему одному доставались все ответные удары; зато при дележе награбленного ему не доставалось почти ничего.
Если эпилептоидов никто не задевает, они часто проявляют добродушие. Это относится и к Курту; хотя его и обманывали при дележе, он все еще готов был поделиться своей скудной долей с нуждающимися людьми.
Курта фон Коппигена можно считать эпилептоидным психопатом в чистом виде. Но и здесь конец повести психологически неубедителен, вернее, он как бы рассчитан не на психологическую, а на дидактическую убедительность: после одного ужасного бредового сна, в котором за ним устраивает бешеную погоню сам черт, Курт просыпается совершенно обновленным человеком и вскоре он из асоциального субъекта становится хорошим семьянином. В этом можно усмотреть сугубо воспитательную устремленность творчества Готхельфа. Однако, к сожалению, он тем самым перечеркивает психологическую ценность своих образов. Порой его поучительная манера, сдобренная морализирующей религиозностью, врывается в психологический рисунок как грубая помеха, что особенно заметно в романе «Деньги и душа».
Шекспир трактует Кориолана в одноименной драме как «спасителя народа». Кориолан является возбудимой личностью. Импульсивная сила поднимает его до уровня героизма. Отличаясь неустрашимостью, отвагой и огромной физической силой, он сражается всегда в первых рядах, уничтожает любого противника, а в решающей битве почти исключительно своими усилиями добивается покорения вражеского города – он собственноручно штурмует городские ворота. Кориолан в полной мере осознает, что победы добился он один; он презирает народ и народных трибунов. Когда последние, возмущенные его насмешками, «забирают» свои голоса, без которых Кориолан не может быть избран консулом, он, исполненный гнева, начинает осыпать грубой бранью народ и его вождей. За это его собираются покарать как изменника, ему грозит смерть. Друзья Кориолана оттесняют его в сторону, и Менений отечески восклицает (с. 337):
Но вспомните… что выбирать слова он не приучен,
А потому их сыплет без разбора,
Как отруби с мукою вперемежку.
Позвольте мне пойти за ним…
Кориолан, разгневанный, кричит (с. 338):
Пусть мне они грозят колесованьем
Иль смертью под копытами коней;
Пусть друг на друга десять скал Тарпейских
Нагромоздят, чтоб я не видел дня
Пред тем, как буду сброшен, – все таким же
Останусь с ними я…
Наконец, успокоенный друзьями, Кориолан обещает последовать их совету и попросить прощения. Но как только народный трибун начинает зачитывать поступившую на него жалобу, как только он в речи прибегает к обозначению «изменник народа», гнев Кориолана вновь вскипает:
Испепели народ, о пламя ада!
Изменник? Я? Трибун, ты клеветник!
Когда б гнездилось целых двадцать тысяч
Смертей в твоих глазах, когда б зажал
Ты двадцать миллионов их в руках
И столько же на лживом языке
Таилось у тебя, то и тогда бы
Сказал я: «Лжешь!»…
Кориолана изгоняют из Рима; тогда он объединяется со своим главным врагом, с которым сам же до этого сражался не на жизнь, а на смерть. Этот шаг следует расценивать как крайне необдуманный, ибо совместно с бывшим врагом он замышляет уничтожить город Рим, в котором находятся его друзья, его мать, жена и ребенок. Заклинаемый матерью, Кориолан заключает все же мир с Римом, но после этого он так же необдуманно сам идет навстречу смерти: он отправляется в город врагов, твердо веря, что и враги сразу же заключат мирный договор с Римом. Не будем дискутировать с Шекспиром: видимо, в древние времена одной импульсивной силы было достаточно, чтобы породить героев. По необыкновенной физической силе, по непоседливому образу жизни и множеству подвигов можно было бы и легендарного Геракла расценивать как эпилептоида. И образ, создаваемый Софоклом в «Трахинянках», в самом деле многим напоминает нам эпилептоидного психопата. Деянира, жена Геракла, жалуется в начале драмы:
– Соединившись с Гераклом, я оказалась счастливой избранницей, но знает ли кто-нибудь о том, что меня без конца преследует страх за мужа? Если лишь вчера вечером какое-нибудь событие казалось свежим горем, то ныне оно вытеснено уже новым, более свежим и более тягостным. На детей, на плод нашего брака, он смотрит как крестьянин на отдаленнейшие участки своей земли: только в период посева и жатвы он кидает на них взор и то один лишь раз. Жизнь моего мужа вечная гонка – стоит ему войти в дверь своего дома, как он уже выходит из нее, отправляясь оказывать кому-то очередную услугу. И, наконец, сейчас, когда срок опасных испытаний закончен, мое беспокойство возрастает еще во много раз. Ибо коль он убил Ифита, то мы можем считать себя изгнанными отсюда…
Вслед за опасениями Деяниры приходит и трагическая развязка. Геракл влюбился в Иолу, дочь короля Эврита. Король отказывает ему в руке дочери, и Геракл разрушает его город, убивает самого Эврита и увозит Иолу, лишившуюся от печали дара речи, с собой, чтобы поселить ее в доме в качестве второй жены. Деянира, желая сохранить любовь мужа, посылает ему одежду, обладающую якобы даром любовных чар, на самом же деле человек, тела которого эта одежда коснется, сгорает (Деянира не знает об этом). Почувствовав страшное действие ткани на своем теле, Геракл хватает за ногу доставившего наряд гонца (кстати, ни в чем не повинного) и швыряет его в море, размозжив его череп о скальные рифы. Умирающий Геракл повелевает своему сыну жениться на Иоле, хотя сын и противится этому (из уважения к матери). Между тем Деянира, в отчаянии, что одежда оказалась орудием смерти, кончает жизнь самоубийством.
Итак, в софокловском Геракле эпилептоидное беспокойство, тревога связываются с эпилептоидной бесчувственностью и жестокостью.
В драме Еврипида «Геракл» автор идет еще дальше. Мы узнаем, что Геракл, вернувшись домой, в припадке безумия убивает жену и детей. Геракл погружается в сон, проснувшись же, ничего не помнит о совершенном злодеянии. Он с ужасом узнает о том, что им совершено. Припадок безумия Геракла очень напоминает эпилептическое сумеречное состояние сознания. Психиатров такой поворот должен склонить к мысли, что Геракла можно охарактеризовать не только как эпилептоидного психопата, но и как эпилептика. Однако следует учесть, что сам Еврипид трактует его поступок иначе: безумие было ниспослано Гераклу богиней Герой, которая ненавидела Геракла как незаконнорожденного сына своего супруга Зевса.
Как мы уже знаем, эпилептоидные личности в детстве склонны к побегам из дому, которые чаще всего представляются немотивированными. Розеггер описывает в повести «Яков последний» мальчика, который, несмотря на все воспитательные меры, систематически убегал из дому. «Ну, что ж, – читаем мы, – ведь Якелю всего 12 лет. Когда же и убегать, как ни в этом возрасте? А если он уже в таком возрасте не убежит, то когда же?» Однако следует отметить справедливости ради, что Якель – это дитя с характером бродяги, убегал не только в 12 лет, но и раньше (с. 87):
Своими особыми путями мальчик шел уже с раннего детства, неоднократно уходил с чужими людьми, а будучи пяти лет от роду, присоединился в городке С. к группе кочующих цыган.
Когда отец возвращал его домой и запирал, то он гневно, упрямо протестовал и возмущался, что, как нам известно, типично и для эпилептоидов-детей, и для эпилептоидов-взрослых. Впрочем, упорствование Якеля продолжалось несколько дольше, чем у эпилептоидов.