Текст книги "Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной"
Автор книги: Карина Аручеан
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Подслеповатые звёзды висели на тусклом осеннем небе. Прерывисто сопела уснувшая Соня.
– Я вернусь, Эва, и мы начнём всё сначала. Мы обязательно начнём всё сначала… всё сначала… сначала…
Последние слова Адама крутились в гулкой пустоте головы Эвы, – такая пустота образуется в комнате, откуда вынесли вещи, и только тупая иголка старого патефона, оставленного за ненадобностью и включённого напоследок, никак не может сойти с наезженной дорожки заигранной пластинки, и слова, ещё несколько минут тому назад наполненные живым смыслом, тёплым дыханием и несомые вдаль щемящей мелодией, сулящей надежду и счастливую жизнь когда-нибудь потом, потом, но которая обязательно настанет, не может не настать, повторяются и повторяются… …теряя с каждым повторением часть смысла, превращаясь в набор мёртвых шуршащих звуков.
Сначала? Разве это возможно, когда не осталось ни сил, ни надежд?
Опять безрадостные серые утра будут сменяться тоскливыми сумерками и одинокими ночами. А она, Эва, станет стареть среди дел и забот, сплетая из них рубашку для Одиссея, который Бог весть когда вернётся, – и злая судьба будет снова и снова распускать к вечеру сплетённое за день.
Её обманули! Неужели жизнь дана для того, чтобы без устали плести эту чёртову рубашку, зная, что каждое утро надо начинать работу снова, и гнать прочь женихов, пока сами не исчезнут вовсе, и обречённо ждать, когда тело разбухнет от жёлтого жира и воды, и она перестанет узнавать себя в зеркале?! Где Ты, который обещал «И аз воздам»?! Воздай же, наконец!
Опять мотаться по серым тюремным очередям и кабинетам равнодушных начальников. И шить ночами для соседок и сотрудниц опостылевшие платья с рюшками, чтобы скопить лишнюю копейку на передачи для Адама, витамины для Сони, скромные посылки для Иринки в Москву.
И бояться. Бояться. Что сгинет Адам. Что посадят и её. Что отнимут и отдадут в детдом Соню. Что выгонят из столичного института Иринку, которая скрыла, не написала в анкете, что отец – враг народа.
Натерпелась я много страха
на своём коротком пути.
Стала я совсем черепаха —
панцирь сверху и ужас в груди,
– складывались строчки.
Спазмы душили Эву. Звериный рык рвался из неё. Она вышла в обшарпанную ванную с облупившейся краской и ржавыми подтёками на трубах, закрыла дверь, чтоб никого не разбудить, опустилась на щербатый бетонный пол и завыла по-волчьи, засунув в рот кулак, как заглушку.
«Господи, если Ты есть… Дай мне мужества! Дай мужества! Почему Ты опять позволил отнять у меня моё?! Тогда уж забери и последнее, забери женское – жажду любви, желание прильнуть к сильной груди и затихнуть, ни о чём не думая, ни о чём не заботясь. Господи, покарай врагов моих и сделай сердце каменным»…
Наверное, её опять уволят с работы. Но может быть, это к лучшему, потому что на попутных машинах, на поездах «за ради Бога» надо опять следовать за Адамом от тюрьмы к тюрьме, от города к городу – до места ссылки, чтобы чувствовал поддержку, выжил и когда-нибудь вернулся к ней. Когда-нибудь… когда-нибудь.
Извечный женский инстинкт – сберечь, сохранить своё, собрать остатки разрушенного дома – владел Эвой, готовя душу к новым подвигам.
Эва снова взвыла от обречённости долженствования. Она устала сопротивляться. Не могла, не хотела двигаться. Но путь уже лёг у её дверей.
«И опять будут дальняя дорога и казённый дом… И ещё дальняя дорога и другой казённый дом. И ещё. Святый Боже, кинь мне под ноги дорогу в родной дом! Короткую дорогу. Впрочем, в этом случае можно и дальнюю – лишь бы домой! Как пробежала бы я её, пролетела, проползла. Сердце билось бы в нетерпении и гнало меня, не давая остановиться. Ноги не чувствовали бы камней и усталости. Где он, мой дом? Настоящий дом, где покой безопасности, где стены защищают, где шторы на окнах загораживают от недобрых взглядов. Обняться бы всем вместе на уютном диване под жёлтым абажуром и не размыкать объятий, а крепкие запоры не впустят чужого, не выпустят за дверь своего. Нет, в моём доме вообще не должно быть двери! И окон не будет. Но разве бывает такой дом? Нет, не бывает. А значит, ветер извне всё равно будет задувать в щели рам, выстуживать комнаты. И на кнопку звонка за дверью всегда могут нажать злые холодные пальцы. Ну почему, Господи, Ты так жесток и отнимаешь всё хорошее?! Тогда не показывал бы этого вовсе, не обольщал бы надеждой…»
Любовь, которой с детства не хватало Эве, всегда уходила, едва поманив, едва улыбнувшись обманной улыбкой. Всю жизнь Эва старалась привлечь любовь – отца с матерью, сестёр-братьев, потом – друзей и сослуживцев, потом – Адама и своих детей. Она так много делала для этого – заметьте, оцените! «Я люблю любовь!» – завороженная вычитанным в какой-то дешёвой книжке словосочетанием, она часто произносила его, шаманством повторения пытаясь приманить любовь, запереть в клетке и владеть безраздельно.
«У любви, как у пташки, – крылья!» – эти слова, порхающие вместе с легкомысленной мелодией, казались издевательством. Она с упрямством цельной и сильной натуры никогда не брала их в расчёт. Это у других любовь – пташка с крыльями. А от неё не упорхнёт, лишь бы влетела в клетку, – Эва жизни не станет щадить, чтоб своевольной птахе было хорошо.
Эва не отдавала себе отчёт в том, что инстинкт собственницы перекрывал в ней инстинкт любви. Что не всегда катаклизмы двигающейся вокруг истории были виновны в её одиночестве. Что если б Адама не посадили, то он, возможно, сам ускользнул бы из золочёной клетки её любви, где ему становилось тесно. И может, потому – а вовсе не из-за многолетних тягот тюрем и ссылок – он не смог быть мужчиной в эвиных крепких объятиях, настигших его через годы и километры. Птичка перестала петь.
И судьба в лице НКВДэшников, опять уведя его от Эвы, быть может, просто превратно истолковала его тайные помыслы…
Эву всегда интересовали не столько сами окружающие, сколько их отношение к ней и то, насколько прочно вписаны они в рисунок её бытия. Она без устали ткала этот рисунок отношений, но его элементы жили непредсказуемой жизнью – сплетённый узор назавтра рассыпАлся, исчезал, как мираж Фата-Морганы.
Нет, не вчера начала ткать Эва одиссееву рубашку из забот и хлопот. И предназначалась рубашка не для Адама-Одиссея, не для тепла и уюта. Потому что не рубашка это была вовсе, а сеть, в которую Эва пыталась поймать любовь и сберечь для себя навечно.
С детских лет Эва со страстным неистовством совершала подвиги самопожертвования во имя огромной малости – чтобы нравиться, чтобы любили, чтоб удержать тех, кто нужен.
Но ни им, ни злому року не нужны были эти подвиги – броуновское движение людей и ситуаций шло по неведомым ей законам. Её галактика то и дело рассыпалась – Эве никак не удавалось стать солнцем, удерживающим своей массой своенравные планеты.
Может, в жажде безраздельного владения была ошибка Эвы? Или в стремлении к завершённости, свойственном цельным натурам? В упорном желании закрепить раз и навсегда крепкими узлами понравившийся узор?
Может, следовало бы принять переменчивость мира, включить в узор случайности, прихоти людей, их настроения, страсти, влияние луны и звёзд, дуновения далёких ветров, смешивающих карты судеб?
И даже, может быть, вовсе перестать быть ткачихой, а попытаться угадать замысел Великого Ткача, смириться с Его волей, перестать бороться с гибельными ветрами, с многообразием запутанных дорог – и, приняв правила Игры, самой стать узелком в изменчивом узоре, камешком в недолговечном рисунке калейдоскопа жизни, пылинкой, из мириадов которых складывается Великий Путь, спроектированный не нами, но из нас слагаемый…
Всадник ли направляет коня? Или конь несёт всадника, произвольно выбирая дорогу? Или это прихотливо вьющаяся дорога несёт обоих к тайной цели, обозначая её лишь загадочными указателями вдоль обочины?
Мало кто из смертных умеет читать их и понимать препятствия на пути не как наказание, а как наказ – урок.
Не умела этого и Эва. Ей не хватало для этого дерзновенности самозабвения.
Ей не было дела до чужой непонятной Игры, её жестоких правил. Она хотела играть по своим правилам: восстанавливая нарушаемый то и дело порядок, пыталась остановить мгновение. Может, потому рубашка и расплеталась сама к утру следующего дня, который всегда немного другой, чем вчера?
Может, поэтому не было никогда полного удовлетворения, а было лишь ощущение тяжёлой работы жизни, копились разочарования и неудовлетворённость.
«Всегда одна… Всегда мне что-то не давали или, дав ненадолго попользоваться, отнимали», – обиды унесли Эву в детство.
Старшие сёстры и братья не пускали её в свою жизнь – «ты ещё мала!» – и повзрослев, ушли из семьи, разбежались по своим дорогам, оставив Эву наедине с пылающими страстями.
Мать, молчаливая неулыбчивая аристократка с величественным именем «Маргарита Николаевна», с тихим властным голосом, хорошим французским, прямой спиной, высокой шеей над наглухо застёгнутым воротничком, – «из князей», как гордо говорил отец, – воспитывала восьмерых детей в суровой строгости, живя в каком-то своём мире, куда не было доступа никому. И умерла, так и не приласкав ни разу Эву, которой не сравнялось в ту пору и семи лет.
Отец, весёлый, деятельный, жадный до жизни мануфактурщик, купец первой гильдии, владелец сети галантерейных магазинов, несший бремя женитьбы на аристократке «для улучшения рода», убегал от этого бремени то к актрисам, то к роскошным загадочным женщинам под вуалями, то к шалым цыганкам – и слухи о его похождениях делали жену ещё более замкнутой, молчаливой, заставляя защищаться от «неправильной» жизни мужа незыблемыми правилами, неукоснительного следования которым она с ещё большей силой требовала от домашних.
Плутоватые глаза отца всегда искрились смехом и любопытством. Но Эве казалось: это любопытство было обращено к кому и чему угодно, только не к ней, влюблённой в его весёлость и живость, такие манящие в их чопорном доме. Он чётко и умно работал, без напряжения приумножая капитал. Любил меценатствовать: помогал театрам, больницам, посылал учиться талантливых самоучек, платил им регулярно стипендии, следил за их развитием и гордился ими. У него, как и у матери, тоже была своя жизнь, где Эве не было места.
А когда Эве минуло девять, начались смутные предреволюционные времена – и всем стало совсем не до неё.
Отец увлёкся политикой с той же страстью, с какой делал всё. В доме появились неопрятные бородатые люди. За нардами и шахматами велись жаркие беседы, в которых всё чаще мелькали слова о свободе, равенстве, братстве и о том, что «дальше так нельзя». Из подслушанных разговоров Эва поняла: отец давно уже финансировал какую-то тайную типографию с ласковым женским именем «Нина»[10]10
Типография в Баку, печатавшая большевистскую газету «Искра».
[Закрыть] и потихоньку раздавал семейные деньги бородачам.
Эва чувствовала: бородачи не любили никого и её отца в том числе – он был для них лишь шахматной фигуркой, которой легко жертвуют, когда она не нужна для продолжения игры.
Так и случилось.
Эва хорошо помнила, как начался гибельный путь отца к проходной девятиметровой комнате в коммунальной квартире, где он прожил последнее десятилетие своей жизни парализованный, не вставая с кресла, у ножек которого на латаном матрасе все эти десять лет рядом с ним жил – ел, пил, спал – дворник отца «из прежних времён». Морщинистый, заросший седой щетиной Авак с обожанием смотрел на бывшего хозяина, который пригрел его в голодные годы, дал какой-никакой кров, по-братски деля с ним пищу и стариковские разговоры.
С первых дней революции в одиннадцатилетней Эве клокотала обида. Вначале бородачи, которым на что-то не хватило денег, цинично ограбили отца, двери которого всегда были для них открыты. Отец тяжело переживал, но остался радушен к чужим, гостеприимен: «Люди всякие бывают. Это не повод менять принципы и привычки». Однако когда бородачи пришли к власти, то конфисковали оставшееся, отобрали дом, оставив отцу лишь проходную комнату, и объяснили, что только из-за прежних заслуг перед революцией не расстреляли, как собаку, не послали его буржуйскую семью на исправительные работы и даже «выделили жилплощадь».
Эва поражалась выдержке, стойкости и терпению отца. Не понимала, как можно не бороться или хотя бы не возмущаться. Но отец не обсуждал случившегося, не сожалел о потерянном – с прежним достоинством стал жить в новых предложенных условиях, генерируя ровную радость преодоления.
Казалось: враждебные обстоятельства не имели над ним власти, будто не потерял он всего, чем обладал. Будто за окном у парадного подъезда стоят лошади… и кучер поправляет поводья, начищает фетровым манжетом серебряные бляхи на сбруе… а где-то в получасе езды ждут томные женщины и лакеи с подносами.
Он наладил во дворе пошивочную мастерскую. Привлёк к работе соседей, кое-кого из прошлой жизни. Так появился дворник Авак, стал исполнять обязанности завхоза и был бесконечно влюблён в благодетеля Аветиса Гавриловича, который не бросил его, старого и одинокого, на произвол судьбы, а сделал братом и поселил рядом с собой.
В этой же комнате за ширмой ютились Эва с одной из старших сестёр Ниной, практичной кокетливой болтушкой, благодаря чему та легко выменивала на продукты барский хлам, ненужный в новой советской жизни, – серебряные ложки, портсигары, перстни, умудрившись сберечь остатки гарднеровского фарфора и поющие бокалы «баккара», часть из которых была позже подарена Эве на свадьбу.
Бывали дни, когда отец решал «тряхнуть стариной», без сожаления доставал красивые тарелки – продажа каждой из них могла бы месяц кормить семью! – и закатывал публичные пиршества, спуская в одночасье недельный запас еды. Во дворе накрывались столы, разжигались мангалы, на которых за неимением мяса жарились помидоры, баклажаны, картошка, хлеб.
– Чтобы душа воспаряла! – провозглашал тост отец и лукаво добавлял, со старомодной элегантностью обтирая белоснежной салфеткой капли красного вина с поседевших, но по-прежнему щёгольских усов:
– Душе легче воспарять, когда «бензин» в животе плещется.
Он пытался остановить мгновение, удержать новую реальность в привычных контурах прежней жизни, догадалась спустя тридцать лет Эва.
Но новая реальность, выползшая из чрева эпохи, была ненасытным чудовищем. Оно быстро росло, пожирая остатки материнской плоти. И так же, как разорвало выносившее его лоно, так шутя разорвало и радужную оболочку мыльного пузыря, старательно выдуваемого отцом из тонкой трубочки жизнелюбия.
Кончались запасы. Кончилось здоровье. Развалилась мастерская, державшаяся лишь его выдумкой и энергией. Нина, на практичности которой стоял дом, завела любовника и уехала. Эва вышла замуж. От других детей, разбросанных по стране, письма приходили редко – почта плохо работала. Из бывших стипендиатов отца одни остались за границей, где учились, другие исчезли в застенках НКВД, а кто просто позабыл, чья рука их кормила и вывела в люди.
И только старый кипарис за окном да старый Авак у ножек кресла остались ему верны.
И казалось: время обходит своим смрадным дыханием вечнозелёный остров любви, где жили эти двое, – там журчал тихий смех, шелестели им одним понятные слова, витали призраки прожитой жизни и нашёптывали что-то, примиряя с собою. И океан вечности бережно нёс их остров сквозь пространство и время, незаметно смыкая объятия, пока не принял этих двоих в себя.
Умерли они в один день. Даже, может быть, в один час. Пришедшая навестить отца Эва застыла в неуместном восхищении. Смерть помогла отцу остановить прекрасное мгновенье: обдав холодным дыханием этих двоих на пике неведомых чувств, превратила их в скульптурную композицию – настоящее произведение искусства! Тёмная от времени и разгладившаяся от смерти холодная рука Авака, сидевшего в обычной позе у ножек кресла, покоилась в мраморной с голубыми прожилками руке благодетеля и брата Аветиса Гавриловича, лица обоих были просветлёнными, морщины исчезли, подбородки с юношеским любопытством чуть подались вперёд – и открытые глаза бесстрашно смотрели в зелёные луга вечности, куда и пошли гулять эти братья, взявшись за руки, чтоб уже никогда не разлучаться.
Так и запомнила Эва отца. И осталась загадка: как сумел он сохранить свою вселенную от распада, когда жизнь последовательно и, казалось, планомерно отнимала у него всё, а ничего не оставив, отняла напоследок даже возможность двигаться?!
Что же это такое было, чего у него не смогли отнять? В чём черпал отец безграничные стойкость и жизнелюбие? Как сохранил юношескую улыбку в стариковских глазах? Как не сломался от обидной тщеты усилий, смог обходиться без всего, к чему привык, и не слал обидчикам проклятий?
Может быть, так и не попробовав ни разу вкуса проклятий, он и без этого изначально знал, что они могут разрушить его самого? А может, так много когда-то имевший, он понимал, что не в низменном реальном обладании дело, а в том, чтоб радовалась душа? Но как удержаться от проклятий, даже если чувствуешь, что они бумерангом бьют по тебе? И как душе радоваться, если всё отнято, – и нечему радоваться, и нечем…
Эва не понимала этого. Её опять, как в детстве, обдал жар обиды за отца. И одновременно полыхнула злость, что так и ушёл, не открыв тайны, не научив дочь тому, что знал, бросив её одну.
«Всегда одна… всегда одна… Утоли, Господи, мои печали»…
Но глухи были небеса. Или, может быть, глуха была Эва, не умея расслышать за скрежетом зубовным их тихого ответа.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
– Вставай, Соня, вставай скорее! А то поезд без нас уйдёт.
Соня, ещё не проснувшись окончательно, быстро сбросила одеяло и вскочила с кровати, ёжась от ночного холода. В самом деле, они же сегодня уезжают в дальние края! В настоящее путешествие!
Дальние края назывались Сибирь, посёлок Тасеево. Там теперь живёт папа. В тайге. Про тайгу Соня вычитала, продираясь сквозь «яти» и «еры», в тяжёлой книге с золотым обрезом и волнующим названием – «словарь далей»[11]11
Словарь Даля.
[Закрыть].
Прочитанное заставило сердце замирать, подпрыгивать и снова замирать в предчувствии приключений: «тайга – это обширные сплошные леса, глушь, где нет никакого жилья, – необитаемая полоса, лежащая перед тундрами, идущими мхами до Ледовитого океана; на огромном просторе кой-где – зимовки лесоповальщиков; ехать тайгой – ехать дремучими лесами, болотами»… А в конце заметки – сверкающие слова: «в тайгах лежат золотые россыпи».
В другом старинном словаре тёти Кыси нашла Соня строчки и про папино Тасеево, названное по имени местной реки, – наверняка в память какой-то Таси! Соня сразу насочиняла историй. Показался девочке Тасе золотом блик солнца на дне, потянулась к нему, а русалки тут как тут – утащили! Вот и дали тасино имя реке, а потом – посёлку. Или гномы к россыпям заманили, – и околдованная золотом Тася забыла мать-отца и родной дом, а все решили, что утонула. А может, пошла она болотами и мхами до самого Ледовитого океана к белым медведям смотреть северное сияние?
Может, так оно было. Может, по-другому. Соня разберётся, когда приедет на место. Однако знаменитое, значит, место, раз о нём в такой важной книге написали! Ощущение пространства и загадочно шевелящейся жизни на нём впервые взволновало Соню: «Тасеева-река протекает по Канскому и Енисейскому уездам, образуется из рек Чуны и Бирюсы, впадает в Ангару; судоходства нет, но возможно. В долине, дающей хорошее сено, известной залежами железной руды и золотыми россыпями, – четыре русских селения»…
«Опять про золотые россыпи!» – ёкнуло сердце. С этого момента в Соне поселилось нетерпение.
…С тех пор, как Серый увёл папу, прошёл год. Мама уволилась с работы – директриса детсада благодарила «за понимание», на прощание насовала маме в сумку пакеты с пшёнкой и заговорщицки сказала:
– Подходите по вечерам с кастрюльками. Будем вам сливать с котлов остатки супов и каш – всегда ведь что-то остаётся! И Соне хлеб и какую-никакую галету в карман засунем.
Соня стала уходить из детского сада с набитыми нехитрой снедью карманами и старалась честно отработать полученное – слушалась, даже когда не хотелось, помогала нянечкам, вызывалась рассказывать детям сказки, чтоб отпустить воспитательницу в магазин. Мама называла её «кормилица» – и Соня гордилась, что зарабатывает на хлеб. И на печенье.
Но вскоре отчислили из детсада и Соню – так велела злая тётка в мужском пиджаке, которая специально для этого приехала из Львова и кричала на воспитательниц, чтоб скорее исключили Соню, а то детей перепортит. Соня не очень понимала, как она может испортить детей, но преисполнилась чувством важности: ведь про неё знали в далёком Львове, почему-то боялись и прислали «официального представителя» специально «по её вопросу», хотя никаких вопросов Соня не задавала, чувствуя, что о случившемся с папой лучше помалкивать.
Мама по будням отлучалась то в Дрогобыч, то во Львов – искать, куда дели папу. По воскресеньям работала поломойкой в магазине. А ночами шила – Соня любила засыпать под стрёкот швейной машинки, который был для неё лучшей колыбельной.
Весь год Соня наслаждалась свободой, пропадая целыми днями то на речке, то в соседских садах, то запоем читая.
– Она Жюль Верна просто проглотила, – говорила мама смешные слова тёте Кысе, – а ведь ей и пяти нет! Что она там поняла? Боюсь, психику перегрузит. Отнимайте у неё книжки, гоните на воздух!
Однажды, когда Соня чинно гуляла по узким бориславским улочкам, заглядывая в соседские сады в поисках, с кем бы поиграть, неожиданно появился Ангел Маня и, прервав её радостные вопли, сразу огорошил почти строгим вопросом:
– Эй, что ты видишь перед собой?
– Дом, – растерялась Соня.
– Что ещё?
– На доме написано «Универмаг».
– А за ним?
– А за ним – деревья. И другие дома.
– А за ними?
– За ними я уже ничего не вижу. А что там?
– Там – Африка. Рукой подать! Пойдёшь по дороге на юг – выйдешь за город. Потом – по тропинке, которая вьётся среди деревень и лесов, потом – среди цветущих аулов и складчатых гор, пока не упрёшься в море. А там – корабль. «Давай к нам, Соня!» – кричит капитан. Сядешь на корабль – ветер в лицо, дельфины из воды выпрыгивают! – а впереди уже зелёные пальмы, жёлтые пески, разноцветные птицы. Африка!
– А слева? – стоя лицом к югу, Соня вертела головой, вглядываясь в даль.
– Китай. Фанзы, бамбук, бледно-жёлто-лиловый восход над рисовыми полями, Великая Китайская стена…
– Тоже – рукой подать?
– Конечно! Везде рукой подать! Да и идти не всегда надо. Можно просто на месте стоять и медленно поворачиваться – всё отовсюду и так видно! Даже без волшебной Двери. Только надо знать, что где можно увидеть. Да многие ленятся узнавать.
– Я не ленюсь. Но с Дверью легче. А ещё лучше, чтоб корабль за мной приплыл. По морю интересней, чем просто стоять и смотреть…
– Хорошо, – пообещал Маня.
А на следующий день, когда Соня сидела в кресле и читала, уютно устроившись с ногами под просторным пледом тёти Кыси, воздух в комнате вдруг сгустился-сгустился, послышался плеск воды, а потом и сама вода заиграла солнечными бликами, подкатила волнами до кресла – и перед Соней закачался настоящий корабль с парусами.
– Эй! – поманил капитан. – Поплывёшь с нами?
– Тётя Кыся будет волноваться, – засомневалась Соня. – И вообще, я ещё не умею плавать. Вдруг корабль ко дну пойдёт?
– Корабль крепкий. А тётя Крыся не узнает, – пообещал капитан. – Для неё твоё отсутствие будет секундным. Не увидев тебя, она решит, что у неё неладно с головой. Зажмурит глаза, откроет – а ты уже в кресле!
Капитан чем-то – взглядом, что ли? – напоминал Ангела Маню, хотя был усатый, коренастый и совсем не похож на долговязого Маню.
Любопытство пересилило осторожность, Соня ступила на корабль – и он помчался по сверкающим волнам, весело хлопая парусами, пока не причалил к зелёному берегу.
На песке под пальмами сидели полуголые коричневые ребятишки, а перед ними у обломка скалы стоял широконосый губастый такой же полуголый человек с седыми курчавыми волосами и высекал на скале рыбу, бормоча одно и то же непонятное слово. Дети смотрели на него и острой палочкой процарапывали контуры такой же рыбы на толстых пальмовых листьях, лежащих стопками перед ними.
– Листья вместо бумажки, – догадалась Соня. – Как здорово! А что это за рыба?
– Это особенная рыба, – сказал капитан, интонациями став совсем похожим на Ангела Маню. – Она водилась здесь, но её стало мало. И старейшина назначает её амулетом рода: мол, берегите, не ешьте! А то она вовсе исчезнет. Для того чтоб эту рыбу узнавали в лицо, её надо нарисовать и запомнить. А чтоб она была уважаемой, ей надо дать имя. Слышишь? Он произносит его. Без имени она просто рыба. «Просторыбу» можно есть десятками – не жалко. А с именем – это уже известная рыба, своя, близко знакомая. Ведь и ты куклам даёшь имена. И после этого они становятся тебе родными, ты ощущаешь за них ответственность. Всему дают имя, если хотят иметь с этим дело, разговаривать про это. Вон небо назвали «небом», воду – «водой», любовь – «любовью». Имя – граница между равнодушием и пониманием. Понимание начинается с названия. Но назвать – мало. Потом ещё надо про каждую вещь хорошенько поразмышлять, чтоб узнать, какая она на самом деле. Может, ей дали неправильное имя – и его пора изменить?
Соня вспомнила: тётя Кыся читала ей толстую книгу Библию, где к первому человеку, которого звали, как папу, Бог привёл зверей, чтобы «видеть, как он назовёт их». Бог, наверное, хотел убедиться в ответственности человека за порученных ему животных – вот и попросил дать имена. Как бы намекнул: так надо! С тех пор человек всё называет – и без этого не может. Это звери могут. «Надо поскорей узнать про все вещи, какие они на самом деле и почему им дали такое имя, а то буду, как кошка», – сказала себе Соня, которая слыла «почемучкой» и не по возрасту развитой, но ей казалось, что она знает мало, а хотелось знать всё.
А ещё тётя Кыся рассказывала: иногда в человека вселяется бес, и для того, чтоб его выгнать, надо выяснить, как беса зовут, и обратиться к нему по имени. Иначе он не выйдет. Может подумать: это кого-то другого гонят. «А если он не признается, как его зовут?» – спросила тогда Соня. «Узнать правильное имя – трудно, но не невозможно. По разным признакам можно догадаться, что это за бес и как его зовут», – ответила тётя Кыся. И добавила почти те же слова, какие произнёс капитан: «Просто надо хорошенько поразмышлять – и догадаешься»…
– Да, – подтвердил капитан, будто подслушав сонины мысли. – Дерево, цветок, птицу, зверя, человека – всё надо назвать. Бог не случайно попросил об этом Адама. Пока не назовёшь, не знаешь, что любить и беречь следует именно это. Но чтобы сразить что-то, тоже надо знать, как это «что-то» зовётся. И какое оно на самом деле. Иначе, как понять, с чем борешься? Иначе твой удар может пройти мимо цели… Ну, поплывём обратно!
Вмиг корабль домчал Соню до кресла. И вовремя. В комнату вошла тётя Кыся и стала ворчать, что Соня живёт без свежего воздуха. Она не знала: минуту назад Соня глотала солёные брызги, и свежий морской ветер гулял в её лёгких.
Взяв недочитанную книжку, Соня переместилась на лавку у калитки во двор Кольки-принца. Они в последнее время сдружились. Может, увидит, выйдет? Колька не замедлил появиться.
– И зачем ты книжки читаешь?
– А зачем ты играешь в футбол?
– Ну, мне в футбол нравится…
– А мне книжки нравятся…
– А что тебе нравится?
– Интересно! Я могу целый день читать, если не мешают.
– И я могу в футбол целый день. Пока не позовут. Даже если ребята уйдут, я один могу мяч гонять. Отхожу всё дальше от ворот – и бью! Здорово! А что ты станешь делать, если книжек не будет?
– Что? – задумалась Соня. И в самом деле – что? А что делают другие, когда у них нет того, что им надо, и этого негде взять?
– А что ты сделаешь, если у тебя мяча не будет? – осторожно поинтересовалась Соня.
– Банку консервную гонять буду. Или коробку из-под гуталина. Я плакать не буду! А ты будешь. Будешь!
– И я не буду, – набычилась Соня. – Я… Я… Я тоже сама. Сама книжки писать буду! Сама! Сама!!!
– Сама? Ты разве умеешь книжки писать?
– А ты разве умеешь мячи делать?
– Не умею, – признался Колька. – Банка – это не совсем мяч. Это как будто мяч. Настоящий мяч я не могу…
– А я могу настоящую книжку написать! Хоть сегодня!
– А про что?
– Про что хочешь! – Соня огляделась. – Хотя бы про дерево.
– Давай про мяч! Мне про дерево неинтересно.
– Давай! И знаешь что? Давай вместе книжки писать! – Соня побежала в дом за карандашом и бумагой, пока Колька переваривал смелое предположение, что тоже может писать книжки.
Прибежав с карандашом, тетрадкой для рисования и ножницами, Соня деловито разрЕзала тетрадку так, что получилась «книжка», важно раскрыла её и спросила:
– А что мы будем писать про мяч?
– Ну, он круглый и упругий…
– Ну и что? Яблоко вон тоже круглое и упругое. Значит, яблоко – это мяч? – Соня захихикала.
– Да, – растерялся Колька, – так получается…
– А вот и нет! – торжествовала Соня. – Ведь яблоко можно съесть, а мяч – нет! Яблоко – не мяч!
– Что пристала? – разозлился Колька. – И яблоко может стать мячом! Им тоже можно играть. Только жалко. Лучше яблоко съесть. И вообще, что про мяч писать? С ним играть надо!
Колька стукнул ботинком по мячу – и тот взмыл в небо. Но Соне не хотелось терять публику и соавтора в лице Кольки.
– Ну, давай про что-нибудь другое, – сказала она примирительно. – Про лужу, например.
– А что – лужа? Лужа – это просто вода от дождика и грязь.
– Вот и нет! В ней солнышко со дна светит, как прожектор в День Победы. И птицы летают, будто рыбы плавают. Наведу рябь – всё исчезнет. А потом опять появится. Там другая страна. Волшебная. В луже всегда запутка-перепутка. Посмотри! У нас здесь – деревья, а в луже они – водоросли. Здесь у нас птица с дерева вверх взлетает, а в луже птица-рыба вглубь уходит. Нам кажется: лужа – с носок ботинка. А на самом деле – дна нету! Вместо дна – небо. Слушай, а может, настоящие рыбы в речке думают, что они взлетают, когда ныряют?
– Может быть, – завороженно прошептал Колька.
Как интересно с этой Соней! Она всегда такое скажет, что не сразу сообразишь, что к чему, но при этом привычный мир вокруг превращается в манящую тайну. Его хочется исследовать, путешествовать от загадки к загадке, думать необычные мысли про самые обычные вещи, уважая себя за это и вырастая в собственных глазах.
– Смотри, – закричала Соня, – облако в луже плывёт. Вот сяду на облако и поплыву, как на лодке.
И – плюх в воду! Только брызги полетели.
– Перевернулась моя лодка, – сокрушалась Соня. – Теперь мама заругает, что пальтишко намочила…
– Знаешь, я бы написал ещё книжку про еду. Например, про мороженое. Мамка возила меня во Львов – и на вокзале эскимо купила. В шоколаде. На палочке. Его лижешь с разных сторон. Языку холодно и сладко. А палочка потом долго пахнет ванилью.