Текст книги "Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной"
Автор книги: Карина Аручеан
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Наличие или отсутствие выхода во сне как-то связано с жизнью наяву, как и «дары» в последней комнате. Может, если совсем правильно пройти отрезок жизненного пути, который завершится очередным сном, – выход во сне сам явится? А пока так: если живёшь не слишком правильно, но не чересчур бездарно, – находишь в последней комнате клад, с которым тем не менее нечего делать, если же вовсе неправильно – мёртвую голову.
Получается: сон – вроде экзамена в конце семестра? И значит, надо, как на уроке математики, терпеливо совершать в себе и в своей жизни «преобразования» («…тут нужен иной труд – не механический… ряд преобразований… в переносном смысле – преобразовать себя самого»…) – и ждать, какую «оценку» поставит сон, когда снова приснится. И каждый раз, спустившись в подвал, отважно идти по лабиринтам. И может быть, когда-нибудь последняя комната, как то яйцо, о котором говорили за соседним столиком, развернётся царствами?
Это и будет спасением…
На выходе из профессорской столовой Соню догоняет реплика, будто специально для неё предназначенная:
– Был в Тарту на лекциях знаменитого Лотмана. Удивительный мужик! Умеет открывать новый смысл в затёртых историях. Вот одна. Кто– то из киевских князей решил перенести столицу на Балканы. И изрёк парадоксальное: «Здесь будет центр земли моей». Да и Пётр Первый тоже сделал столицу своей земли за её пределами. Лотман говорит: Пётр думал так же, как тот древний киевский князь, сказавший о далёкой необжитой территории странные слова: «здесь центр моей земли». Перенесение центра своего мира вовне…
…Соня будто летела. Для всех – шла по улице от высотки к метро «Университет». Но будто летела.
Нет, не будто. Именно летела! По одной ей видимой широкой хрустальной трубе, внутри которой катились звонки трамваев. Отскакивали от стенок, как теннисные мячики, рассыпАлись прыгающим эхом – staссatto, pizziсato, динь-делень-дивный день! дзинь-дзень-дзэн! бл-лям-м, бля-я-я, блуд, блат, блик, блеск, всплеск, пляска! бл-лям-м-мб, м-мб! было? не было? Гулял весёлый сквозняк. В сентябре он приносил аромат зелёных яблок из садов биофака возле МГУ, в октябре – горьковато-терпкий запах прелых листьев и мокрой земли, а сейчас, в середине декабря, щекотал морозной свежестью и запахом мандаринов, напоминая о ёлке и скором Новом годе. Летом и ранней осенью в прозрачные сферические стенки «трубы» как бы опрокидывались кроны деревьев, делая изумрудными причудливые грани и образуя нечто вроде туннеля из преломлённой в хрустале листвы, в просветах которой днём парИли налитые солнцем пухлые облака и метались в радужной пыли солнечные зайчики, а вечером плясали, дробились, множились фонари и фары – то ли они проносятся мимо Сони, то ли она летит мимо них в мерцающем пространстве.
Сейчас эта волшебная «труба» слегка заиндевела и искрилась инеем. Будто её посыпали сахарным песком.
Динь-делень-дивный день! Дзинь-дзень-дзэн…
«Дзэн – это когда всё то же самое, но всегда – в метре от земли», – как-то услышала Соня.
«Наверное, я стихийная дзэн-буддистка, – подумала она тогда. – Надо почитать про этот дзэн. У меня всегда чувство, будто я в метре от земли, а то и выше. Даже когда не ставлю манину Дверь. Я замечаю, что хожу, только если специально хочу ощутить, как это здорово, когда трава обнимает сильные ноги или пружинит асфальт, отскакивая от подошв. Даже когда меня везёт автобус или поезд метро, кажется: не еду – лечу!»
Уже полгода лёгкие московские ветры носили Соню по видимым только ей полым серебристо-голубоватым призрачным туннелям, словно внутри чудного оргАна, каким представлялась ей Москва с устремлёнными к небу башнями и длинными проспектами, серые змеевидные тела которых будто тоже взмывали вверх к дальней точке горизонта, скручиваясь в органные трубы.
И в них откуда-то из-под земли, из глуби веков вливалась, вспенивалась, бурлила, колобродила сбрендившая сумасбродная музыка – музыка бреда, брода, сброда соборного, сбредшегося сюда со всех концов света, смешавшегося с посадским и слободским людом: гуслярами, скоморохами, палачами, корчмарями, монахами, ремесленниками, кликушами, звонарями, опричниками, купцами, иконописцами, князьями, боярами, попами-расстригами, каликами перехожими. Будто все они вошли в этот великанский оргАн, да так и остались. Шепчут. Вздыхают. Покрикивают. Постанывают. Приплясывают. Притоптывают. Песни мычат. Жмут без устали на меха. Продувают клапаны. Заманивают, как крысолов дудочкой, разных бродячих и бредящих людей с юга, севера, востока и даже с запада.
Искры вспыхивают в троллейбусных рогах и трамвайных дугах. Таборное бормотание, шарканье подошв, шуршанье шин, гулкие гудки, визг тормозов.
Что-то бесконечно могучее взбухает, катится по вечно возбуждённым трубам этого гигантского оргАна – largo, adajio, allegro, presto, presto, ещё быстрее! – и извергается в разверстые зевы площадей.
И снова взбухает. Взбухивает. Ухает. Взвивается. Вихрящиеся потоки воздуха увлекают ввысь пыль, бумажки, зонты, полы платьев. Всё движется, исторгает звуки, поглощает их, мчит сквозь себя, смешивает, как в миксере, барские баритоны и бисерные трели, вступает в аккордовые переклички разных регистров и тембров, порождая текучесть и неустойчивость гармоний, ярясь, неистовствуя, сводя с ума, гипнотизируя, заставляя томиться душу, сердце – биться, а кровь понуждая бежать быстрее, толкать изнутри и побуждать человека к действию и к полёту.
Особенный, ни с чем не сравнимый темп Москвы! Особенная её музыка, действующая помимо воли на любого, кто попадает сюда, реактивно ускоряя реакции.
Центральной частью этого фантастического оргАна были для Сони стрельчатые серебристые башни МГУ, наполненные звуками, складывающими основную мелодию. Стоило лишь подойти к университетской высотке, как начинал нарастать глухой ритмичный гул. Он не столько слышался, сколько ощущался клетками тела, угадывался.
Будто океанская раковина медленно приближается к уху и ждёт, когда прильнёт к нему и задышит, задышит страстно.
И накатит шум прибоя, взорвавшись мощными аккордами. И поглотит, и снова вынесет на гребень волны, и закрутит в водовороте, и сделает каплей, даруя невесомость и чувство родины, и увлечёт, понесёт в открытый океан.
И как сирены, будут петь гобои с кларнетами о не достигнутых ещё далях, незнакомых землях, неизведанных чувствах.
…Соне, изрядно поколесившей с родителями по стране, именно Москва дала упоение свободным полётом – почти физическое ощущение: «Лечу-у-у! У-у-х! Чу-у-до!»
Своими просторами и обилием незнакомых друг другу людей, каждый из которых вечно куда-то шёл, ехал, спешил, Москва позволяла быть невидимкой. Терять очертания. Менять образ. Скользить мимо и сквозь, парить над, приземляясь лишь там и тогда, где и когда захочется. Как бы освобождала от жёсткой формы. Ослабляла силу земного притяжения.
Стиль летучих московских контактов заражал, как вирус, переделывал генетику, подстраивая её под здешние темпы и расстояния. Этот стиль быстро перенимали приезжие, подглядев его у столичных знакомых и смекнув, что с провинциальной тяжеловесностью, мнительностью, обидчивостью в ритм не впишешься.
Отношения москвичей были доброжелательно-поверхностными – скорее функциональными, чем родственными. Никто ни к кому не приставал, не лез в чужую жизнь, не давал советов, если не спрашивали. Это не исключало внимания друг к другу и ненавязчивой доброты, но взаимопомощь совершалась как бы тоже на бегу, ненапряжно, без ожидания признательности и прочих отягощающих последствий: «Не стоит благодарности! До встречи!» – встреча могла состояться через полгода, но никому и в голову не приходило надуваться.
Связи легко возникали, легко распадались. И готовы были в любой момент возобновиться снова, если что-то случайно сводило на перекрёстках этого бурлящего муравейника. Привязанности были скорее душевными, чем физическими. Контакты чаще телефонными, чем личными.
Как ни странно, это позволяло теплоте по отношению к кому-либо спокойно вызревать в целомудренной неприкосновенности – и толкало друг к другу уже тогда, когда чувства требовали выхода и касаний.
Встреча становилась событием. Праздником. Выплеском самого главного, накопленного к часу свидания.
Если на сухой почве бытовой суеты желание личного контакта не вызревало или встреча не складывалась, то эта теплота тихо лежала в душе, грея изнутри: «Хорошо, что эти люди есть, и мы в любой миг можем свидеться». В ожидании такого мига могли пройти месяцы, но это лишь усиливало чувства. Даже придавало уверенности: поддерживали не столько встречи, сколько их возможность, и благодарность к другому, что ждёт и любит от этого не меньше.
Более того, отношения как бы развивались внутри сами по себе – без отношений. В каждом толпились десятки людей – любимых, уютных, уважаемых, интересных. Но виртуальное присутствие не обременяло, не мешало повседневным заботам и первоочередным делам.
Хотя если б душа затосковала, захотелось просто попить вместе чаю на кухне – и один бы сказал: «Мне позарез надо с тобой увидеться», то другой скомпоновал бы как-то иначе дела или просто бы плюнул на некоторые из них и примчался бы даже ночью или позвал к себе.
Но такое говорилось лишь в крайнем случае. С дальними это было не принято. А близких берегли, щадили, без нужды не дёргали. Понимали: «Они так же замотаны, как и я, им тоже непросто выкроить час и освободить сердце для встречи». Уважение к личной территории было презумпцией.
Такие отношения сложились у Сони и с московскими родичами. Жили те напряжённо, но со вкусом. И как большинство москвичей, – без обид и претензий. На них не хватало времени и души. Время забирал, растаскивал огромный буйный город, присваивал себе невидимый великий органист, включая в свой темп только то, что не давало потерять скорость, прервать неустанно творящуюся симфонию. А душе всё время подбрасывал пищу, не позволяя возникать эмоциональному голоду, который в провинции обычно удовлетворяли ближними.
Пиршественный стол столицы всегда ломился от яств и готов был принять всех, кто поспевал за бесконечной сменой блюд и не слишком отвлекался на соседа, предпочитая закусывать не им, а тем, что без устали метал из неоскудевающих закромов хлебосольный хозяин – город.
Правда, некоторые отношения затухали. Но значит: так и надо было. Выживало только нетленное, настоящее.
Везде в других местах люди слишком теснились, постоянно хватая друг друга руками, взглядами, словами. Прежде, до Москвы, Соню преследовало ощущение, что все пытаются её присвоить, сделать актёром на своих подмостках. И хоть это давало чувство локтя, плеча, собственной нужности и льстило, что она такая востребованная, но изрядно отягощало.
Она не хотела быть персонажем, который бродит в поисках автора, готов к участию в любом чужом спектакле, а потом вдруг удивляется: в какую же пьесу я попал? Быть свободным, полагала Соня, – это быть автором, режиссёром и постановщиком своей судьбы.
А чувство локтя подчас раздражало – «локти» бесцеремонно вторгались в её границы без приглашения. Давили, прижимали к земле. «Я могу на тебя опереться» – в этом слышался комплимент, но почти всегда в конце концов «опереться» превращалось в «облокотиться».
Облокачивались обычно на неё – Соню подводили коммуникабельность и открытость. Это выглядело приглашением в свою жизнь и готовностью войти в чужую. Казалось: она вечно кому-то что-то должна. И постоянно слышала упрёки в том, что недодаёт себя. Облокотившихся было много. Каждый полагал: ему-то Соня обязана принадлежать вся без остатка.
Сама она в «локте» и «плече» не нуждалась. Сильная и независимая, Соня с детства привыкла полагаться только на себя. Ей требовалось большое личное пространство, свободное от присутствия посторонних, каковыми нередко становились даже друзья и родные. Они чаще мешали, чем помогали, хотя были убеждены в обратном. Только любовь к ним и понимание, что они её тоже любят, не позволяло Соне выдворять их со своей территории слишком грубо. Хотя иногда приходилось. Подчас в целях самозащиты приходилось обижать тех, кого обижать не собиралась. Если на оборону уходило слишком много энергии, на полёты её уже не хватало.
Вероятно, Соня в какой-то мере обманывала окружающих живостью и дружелюбным любопытством, хотя никому не обещала принадлежать безраздельно и не требовала этого ни от кого. Желание ко всему прикоснуться – но не схватить! – было всего-навсего способом, который быстро и не без приятности позволял добывать пищу для души и разума.
Однако при этом Соня тяготела к одиночеству и созерцательности.
Ей часто хотелось быть невидимой – только так можно было всецело принадлежать лишь самой себе.
Мама называла это эгоизмом и стремлением к безответственности. Соня даже соглашалась с ней отчасти, но не видела в этом дурного.
Она не обязана оправдывать ничьих ожиданий, если они отвлекают на нечто «постороннее», – ей и так требовалось слишком много, но в тех пропорциях и в то время, которые она сама выбирала. Ведь ответственна она главным образом перед собой и собственной жизнью, уж коли эту жизнь проживать ей, а не кому-то вместо неё. Отвечать за свои решения она готова. Никого – не волнуйтесь! – не заставит платить за них.
«Не стой за ценой! Плати головой. Но только своей. Но только собой», – часто напевала она припев из сочинённой ещё в отрочестве песенки. И вовсю вертела головой, приглядываясь, за что не жаль заплатить ею.
Москва дала нужное соотношение «цены» и «качества». И неограниченную свободу.
Москва и свобода требовали денег. Стипендии в 35 рублей катастрофически не хватало. Не хватало и дополнительной тридцатки, которую ежемесячно отстёгивали родители из своих скудных доходов. Прожиточный столичный минимум и так составлял рублей 80. А как же излишества, без которых жизнь постна и уныла?! Театры, книги, кино, кафе-мороженое с коктейлем «Шампань-Коблер», пивные подвальчики с толстыми красными раками и знаменитый Домжур – демократично-богемный ресторан Дома журналистов, где часами можно сидеть с друзьями, трепаться и глазеть по сторонам, изображая из себя великих.
Соня не хотела жаться и экономить, как большинство сокурсников, которые после пары скромных кутежей в оставшиеся до стипендии дни курили копеечную ядовитую «Приму» без фильтра, обедали консервами «Килька в томате», а вечерами путешествовали по общежитию в поисках доброй души, которая не только напоит чаем, но и предложит перекусить. Или составляли график посещения родичей, где можно разжиться ужином и получить сухим пайком гостинец. Выручал ещё бесплатный морковный салат – для витаминизации студентов он горами лежал на подносах посреди зала университетской столовой. И чай можно бесплатно нацедить из титана. Только без сахара. Сахар – за деньги.
Заманчиво халявный морковный салат и чай без сахара Соня не любила. Так же, как не любила терять время на беседы «за угощение».
Соне нравилось самой приглашать кого-то к столу или осваивать московские кафушки, где она время от времени буквально жила – читала за неспешной трапезой и, часами потягивая кофе с ликёром, писала письма, стихи, статьи, воображая себя Эренбургом на Монмартре.
Соню тяготило, что за её прихоти платят родители. И хоть это освобождало от части проблем, но ещё больше закабаляло, лишая возможности говорить «Отстаньте!» столь часто, как хотелось. К желанию ускользнуть от мелочной опеки примешивалась жалость: старые уже, экономят на всём, чтобы дочь выучилась и достигла высот. Освободить бы их скорее от трат, показать, что она в состоянии себя обеспечить, и даже обучение на дневном факультете этому не помеха. Но честно говоря, заботилась не столько об их кошельке, сколько о независимости.
Попыталась зарабатывать профессионально – гонорарами. Но трёшка за машинописную страницу была несоразмерно скудна по сравнению с затратами времени, тем более что дневные часы съедала учёба. Больше двадцатки в месяц не заработаешь. Она не бросила эти упражнения (в конце концов, надо просто «поддерживать форму»!), но сделала их эпизодическими.
И устроилась на полставки уборщицей в своём общежитии, о чём не сообщила родителям, – ни к чему им переживать, что дочь не спешит делаться знаменитой.
Пройти со шваброй по двум этажам – час утром перед занятиями и час вечером – несложно. Ежемесячно гарантированная тридцатка в дополнение к стипендии давала упоительное ощущение свободы. Тем более, что оставалось время на безответственные поступки!
Она гордилась, что может радовать родителей посылками с бабаевскими конфетами, а к московским тётушкам приходить не как бедная родственница, а с экзотическим ананасом или затейливым тортом.
Соня забавляла их рассказами об университетском житье-бытье и ничего никогда не просила, зная, что обедом накормят и напихают в сумку гостинцев. Родичи любили Соню лёгкой любовью – отчасти за то, что она не доставляла хлопот. А Соне было с ними интересно – её вводили в разные сферы столичного мира и радовались, что та везде оказывалась своей. Они нужны были друг другу не для корысти, не как «локоть» и «плечо», а просто для душевного тепла, интеллектуальных бесед, каких-то совместных дел, если таковые находились и были взаимно приятны.
Но на неё не посягали. Она могла бегать, как кошка, сама по себе. Каждый день быть немного другой, примеряя разные образы.
В общем, в Москве Соня освободилась от пут, найдя здесь всё, что нужно юному существу, которое пробует жизнь на зуб, – и никто не обязывает съедать каждое блюдо целиком, если оно не пришлось по вкусу.
Итак, в это воскресное утро, устроив себе то ли поздний завтрак, то ли ранний обед в профессорской столовой, наслушавшись умных разговоров, Соня весело летела от МГУшной высотки к метро «Университет», увлекаемая потоком беспечных скерцо, которые всегда звучали на этом отрезке пути, заполненном бесшабашной студенческой публикой.
Потом невидимая органная труба, изогнувшись, ушла под землю, наполнилась глухими шумами метрополитена. Вступили альты, басы.
Звуки стали неопределённее, объёмнее, как и положено в органных трубах большой ширины и протяжённости.
Снова вынырнули к солнцу у Манежа, где на Моховой располагался сонин факультет. Растеклись плавным legato по Манежной площади и широкой Тверской. И ну разбегаться скачущим staссatto, опять приобретая что-то легкомысленное. По прозрачным протокам узких улочек – к палевым переулкам с пёстрыми маковками церквей и сизыми воронками подворотен, где играли невидимые скрипочки и тоненькая дудочка звала в загадочные лабиринты проходных дворов.
В это утро Соню пронесло мимо факультета, закрытого по причине воскресенья. Приземлилась у библиотеки Ленина.
Ей нравились огромные сумеречные анфилады этой главной читалки страны, запах переплётов, зелёные старинные лампы на столах, утрированно интеллигентные библиотекарши. Возбуждали сами книги, некоторые из которых полсотни лет никто не держал в руках, и как бы случайные взгляды очкариков с умными лицами. Кто-то обязательно подсядет, заинтересуется, что она читает, потом пригласит в курилку или на чашку кофе в буфет и затеет витиеватый разговор о чём-то значительном, намекая на продолжение знакомства. Может быть, она позволит кому-то себя проводить. Интересно, кто это будет сегодня?
Впрочем, сегодня приедет физик-интеллектуал Серёжа Гуревич из своего Долгопрудного, где он учится на физтехе и живёт там же, но не ленится ездить к ней через день вот уже четыре месяца кряду. Он вывалит на стол какие-нибудь булки или батон с колбасой, она напоит его чаем с пряниками. И они пойдут в Политехнический слушать поэтов. А потом станут целоваться под стеной Китай-города. Серёжа начнёт подтыкать колючий шарф под её красивую ярко-жёлтую куртку, касаясь шеи и ключиц холодными пальцами. Она будет смеяться и вытаскивать его руку из-за пазухи, как бы случайно направляя её не наружу, а глубже, внутрь.
И медлительная виолончель заструит густой медовый поток, обволакивая их. И в этом медовом потоке увязнут другие звуки. И колючий шарф перестанет ворчать и кусаться…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
…Летит куда-то галактика – сквозь чёрное пространство, вспыхивающее огнями, – как огромный космический корабль. Летят с ней, в ней, безостановочно кружась при этом, Cолнце и планеты, и Земля среди них, то приближаясь друг к другу, то отдаляясь, но каким-то чудом удерживаясь вместе, как партнёры по бесконечному танцу.
Раз-два-три. Раз-два-три. Вальс! Вальс! Вальс!
Славный вальс в летящем с безумной скоростью межгалактическом зале!
Крутится, крутится в зале общежития под потолком шар, облепленный осколками зеркал.
Блики мечутся по стенам, лицам танцующих, выхватывают чью-то страстно закушенную губу, чей-то отрешённый взгляд, чьё-то ушко в мерцающих волосах, беглое скольжение рук, вздрагивающую грудь, подавшиеся вперёд бёдра, интимное мокрое пятно на брюках, окурок в горшке с пыльным фикусом, целующуюся пару на диване. Крутится, крутится пластинка. «Ла-а-йла, а-а, Лайла!» проникает томная мелодия в сердце, заставляет тела прижиматься друг к другу.
«Ла-а-йла, а-а, Лайла»…
Куда летит музыка? К каким берегам вынесет?
Или и в утреннем свете будет продолжаться это призрачное круженье, этот полёт без цели? Полёт, пока тело сильно и жаждет движения, которое ничем никогда не разрешится, ибо в нём – вся цель… и бесцельность… и смысл…
И всё вокруг вроде бы разное – эффект движения… мелькания…
…но всё одно и то же… Всё правда… и всё иллюзия… Сюр, одним словом. Одним словом – жизнь.
Вобрав в себя ночную страсть, жар тел, мечты и надежды, что отражают зеркальные осколки в житейской суете дня?
Стоп-кадр… Шар останавливается… Толстая книга падает с подоконника и раскрывается на странице с загнутым краешком…
20 декабря 1966-го года был самый рядовой день, если не считать нескольких событий, в том числе – не вполне обычных, происшедших на Земле и в Космосе. Впрочем, события случаются ежедневно, если не сказать – ежесекундно, и кое-какие – из ряда вон! Но здоровому человеку не придёт в голову составлять из них последовательности и вдумываться в их особый смысл.
В этот день…
…на тихоокеанское побережье выбросились киты…
…на экваторе Солнца появились новые пятна…
…сгустились, ожили, задвигались серные облака Венеры, образуя плазменные хоботы, далеко окрест выбрасывающие смрадное дыхание…
…оно проникло в пролетающую мимо комету из разреженного газа и льда – она будто набрала силу, разметала соседний метеорный поток, изменила его направление, захватила хвост другой кометы, сделав его своим, и помчалась дальше…
…во Вселенной запахло серой…
…первый секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев после празднования шестидесятилетия проснулся с головной болью и ощущением раздвоения личности, что могло быть вызвано долгим застольем с бурными аплодисментами, а также сильным чувством признательности самому себе по поводу подписания им Указа о присвоении себе же в честь юбилея ордена Героя Советского Союза. «Счёт открыт. Счёт открыт!» – навязчиво шептал внутренний голос, порождая не менее навязчивое – пророческое? – видение, что скоро станет он четырежды Герой Советского Союза, Герой Соцтруда, и много ещё других красивых орденов и медалей повиснет на его груди. Черепную коробку давила забота, что придётся шить всё новые пиджаки со всё более широкими полами, чтобы для наград хватило места, – и значит, надо набирать вес, а то пиджаки будут висеть, как на вешалке…
…в это же утро терьер москвички Анны Павловны притащил с прогулки задушенного белого кота соседки, извалянного в земле. Видно, долго боролись – и терьер победил давнего недруга, на которого лаял каждый раз, как видел, и готов был вцепиться, но Бог кота до сих пор миловал. Анна Павловна в ужасе от предстоящего скандала оглядела труп и, не найдя ран, вымыла в ванне шампунем, расчесала и – белоснежно-душистого – положила на соседском пороге. Будто кот сам по себе скончался от разрыва сердца перед запертой дверью. «Чудо! Чудо! – послышались через час крики. – Ко мне усопший котик пришёл! Ночью он умер, утром я его во дворе похоронила. А он – вот он! Не вынес разлуки. И чудесными ароматами пахнет. Не иначе – святой»… Анна Павловна смекнула, что её терьер – не убийца, а просто выкопал похороненного кота. Но признаваться не стала. И вышла восхищаться «чудом» вместе с другими. Было коллективно одобрено решение соседки повесить фото кота в красном углу рядом с иконками других святых, а мощи поместить в обувную коробку и за небольшую плату давать прикладываться к ним страждущим – для поправки здоровья. Кота в качестве местного святого тут же опробовали. Он мгновенно излечил от тяжёлого похмелья запойного пьяницу дядю Серёжу – тот воскликнул «Йошкин кот!» и протрезвел на глазах. Ароматы святости проникли в квартиру обезножевшей месяц назад тёти Кати, подняли её с постели и явили народу в распахнутых дверях, где она стояла, как в раме картина «Сикстинская мадонна», – в длинной ночной рубашке и собственным чёрным котом Шайтаном на руках в надежде напитать его святым духом почившего в бозе собрата. После чего очевидцы, кроме убогой тёти Кати и знавшей правду Анны Павловны, разошлись закупать соль, мыло и спички, потому что чудеса ни с того ни с сего не случаются, это – знак, и чего-то надо ждать, а ждать они привыкли всегда плохого…
…за солью, спичками и мылом образовались очереди, потому что в это же время расползался слух: по Красной площади на рассвете опять бродила тень Сталина…
…в тот же час на другом конце света – в Японии – попытка запуска искусственного спутника Земли кончилась аварией ракеты-носителя…
…в Тонкинском заливе усовершенствованные радары Седьмого флота США засекли неизвестный летающий объект. С авианосца «Kitty-Hawk» поднялись «Фантомы» и, как сообщено в донесениях, «установили визуальный контакт с объектом». Он им чем-то не понравился, но выпущенные в него с двух «Фантомов» ракеты «воздух-воздух» пролетели мимо. Промахи сверхточного оружия наблюдали с авианосцев «Kitty-Hawk» и «Entreprise», что и было занесено в бортовые журналы. Свидетелями конфуза оказались и другие суда сопровождения…
…действия воздушных сил США, направленные на земные объекты, были более победительны: вьетнамцы продолжали вытаскивать из-под развалин трупы – налёт американской авиации на пригороды Ханоя оказался успешным…
…кардинал Спеллмен, архиепископ Нью-Йоркский, готовился к проповеди на военно-морской базе близ Сайгона, в которой он скажет, что вьетнамская война – это великое сражение за прогресс и высшие ценнности. И должна окончиться только победой. Чьей – предполагалось. Как само собой разумеющееся…
…глава одной из центрально-африканских стран в гневе откусил ухо подданному и сжевал его, что привело к волнениям, но мудрый правитель умело направил их против тех, кто не желает жить цивилизованно, пока что-нибудь у них не откусишь…
…на всей территории СССР отмечали День работников органов госбезопасности, в честь чего, опровергая научно-техническими достижениями устаревшую поговорку «на чужой роток не накинешь платок», установили несколько новых «глушилок» – для защиты граждан от «вражеских голосов», бесконтрольно вещающих по радио, что вздумается…
…в Москве на Лубянке продолжались допросы участников политической акции, осквернивших две недели назад красный день календаря – праздник лучшей в мире советской Конституции, в которой злопыхатели углядели пункты, нарушающие права человека. Отщепенцы демонстративно трясли цепи у памятника Пушкину, что-то желая этим сказать. И теперь сотрудники КГБ допытывались – что. Как раз недавно в Уголовный Кодекс ввели статью 190-1, предусматривающую лишение свободы «за распространение клеветнических измышлений, порочащих советское государство и общественный строй». Применение другой подобной статьи Уголовного Кодекса – 70-й – было затруднено, хотя трудностей органы госбезопасности не боялись. Однако 70-я содержала коварные строчки: «Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления советской власти, распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы того же содержания наказывается лишением свободы…» – было трудно доказывать, что злоумышленники действуют именно «в целях подрыва или ослабления советской власти», а не просто читают книжки в целях самообразования или обсуждают что-то с целью пообщаться. Новоиспечённая статья 190-1 освобождала от необходимости доказывать цели – и сотрудники КГБ горели желанием её опробовать. В соответствии с новой статьёй в последующие двадцать лет с лёгкостью и на вполне законных основаниях упекут в тюрьмы, ссылки, лагеря и психушки более 10 тысяч человек…
…в Югославии, напротив, готовились выпустить из тюрьмы диссидента Милована Джиласа…
…в Чехословакии на страницы газет выплеснулись мутные потоки гнусных инсинуаций в адрес старшего брата – СССР. Пражское телевидение показало «клеветнические» кадры: пустые прилавки российской глубинки с тараканами на ржавых лотках под вывеской «Мясо», драку в очереди за капроновыми чулками, тощих русских коров с безнадёжным взглядом, утопших по брюхо в жидко-мёрзлой грязи полусгнившей деревянной фермы, и покосившийся плакат рядом – видимо, с названьем колхоза, но без кавычек: Родина. А на улицы Праги вышли студенты с плакатами, где Советский Союз назывался «колонизатором», его братская помощь – «вмешательством во внутренние дела Чехословакии», модель советского социализма – «неэффективной», и содержались требования ориентировать экономику на запад…
…запланированный на этот день в СССР пуск космического корабля «Союз» не состоялся, ибо он был запущен с опережением графика и, наскоро собранный, взорвался на старте, что привело к человеческим жертвам, – и теперь к высокому начальству на ковёр были вызваны отцы космонавтики. Случился большой разнос. Но больше всего попало за утечку информации в зарубежную прессу об этом взрыве и двух других, недавних. Отцы оправдывались. Мол, утечки не было – это вражеские спутники-шпионы, зафиксировав аварии, дали повод «порочить достижения СССР». Что касается причин последнего взрыва, то они похожи на причины предыдущих неудач: теоретические и технические расчёты были верны, но напортачил гордость страны и её авангард – рабочий класс, не так приварив-привинтив в спешке какие-то детали, что с рабочим классом, увы, случается. И отцы космонавтики предъявили ответные претензии «верхам» – за поторапливания. Ведь именно поэтому – чтобы не потерять партбилеты – пришлось, уступив подталкиваниям сверху, сократить срок подготовки к полётам, что снизило надёжность и кончилось, чем кончилось. Но это ещё не конец, и они, руководствуясь верным курсом КПСС, пойдут к новым свершениям…