Текст книги "Странный брак"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
– И ты не наградил его пощечиной?
– Я все терпел, лишь бы быть там, лишь бы меня не прогнали с места.
– Ну, а как же тебе удалось уехать?
– Садовник не хотел меня отпускать; дескать, теперь, когда он обучил меня делу, я должен пробыть у него, по крайней мере, год. Тогда этот Брок или Крок – чертовски хитрая бестия! – шепнул садовнику, что он, Крок, тайный полицейский агент, и даже показал документы. А про меня сказал, что я знаменитый Деметер Бавтя из разбойничьей шайки Яношика. Узнав об этом, немец – садовника звали Мюллером – пришел в ужас и сразу же рассчитал меня, заплатив за то время, что я пробыл у него, четыре монеты по двадцать крейцеров.
– С собой они у тебя? – спросил Фаи, который в это время стоял перед зеркалом и возился с пробором: неторопливым движением он разделял посредине свои серебряные волосы.
– Здесь, у меня в кармане.
– Хорошенько храни их, мой сын, а когда придет время, передай их своей невесте, – взволнованно проговорил Фаи, – ибо, скажу я тебе, этими четырьмя монетами ты сильнее привяжешь к себе девушку, если у нее доброе сердце, чем всеми поместьями Бутлеров.
– Я так и сделаю, мой опекун.
– Хо-хо, постой! Ты сделаешь это лишь тогда, когда я тебе разрешу, не раньше. Вообще же у меня есть к тебе серьезный разговор, граф Парданьский!
Лицо Фаи приняло торжественное, почти величественное выражение, а голос зазвенел нежно и мягко, как церковный колокольчик.
– Пообещай мне, дай мне слово дворянина, что ни в каком обличье ты больше не попытаешься приблизиться к своей Пирошке, пока я не позволю тебе. И на сем – мир! Никогда не будем больше вспоминать об этом маленьком инциденте и никому не станем рассказывать о нем.
Бутлер протянул руку.
– Как она дрожит! – сказал Фаи.
– Пусть дрожит. Раз я даю руку, я сдержу обещание.
– Я знаю. Возможно, тебе не придется долго ждать, ибо мы-то не теряли здесь времени даром, подобно тебе. Если б ты только знал, к каким изощренным уловкам прибегнул я сегодня ночью, чтоб удержать в качестве свидетеля словацкого парня – того, что сделал подъемную машину в замке Дёри. Дома я расскажу тебе все подробно. Я наобещал ему золотые горы, и рай земной, и даже дворянство, – хотя ты знаешь, как я сердит на словаков после того, как они съели мои тюльпанные луковицы. Но так нужно было! И сейчас этот парень, слава богу, уже у нас дома, в Бозоше. Да и в остальном наши дела обстоят неплохо. Архиепископ Фишер пообещал мне, что примет твою сторону, будущий тесть твой заручился поддержкой наместника, а Перевицкий разъезжает от Понтия к Пилату и пишет, что через три-четыре месяца можно ожидать приговора. Словом, пока я жив, – не бойся!
Бутлер просиял: опекун вдохнул в него новую надежду. Он бросился к Фаи и, склонившись перед стариком, поцеловал ему руку.
– Всей моей жизни не хватит, чтоб отблагодарить вас за го, что вы для меня делаете!
– Да что ты! Я же не поп, – запротестовал Фаи, нахмурившись. – За что ты должен меня благодарить? Не такой уж я глупец, чтоб ломать себе голову и лезть из кожи вон ради твоей благодарности. Меня ждет за это особая награда. Видишь ли, всякий раз, когда мне удается осуществить подобную виртуозную комбинацию, как с этим Видонкой, мне представляется, что моя сестричка Мари, твоя мать, смотрит на меня с небес и говорит там твоему отцу: "Ну и шельма же этот старый Пишта!" И при этой мысли я всегда так смеюсь, так смеюсь.
Он и впрямь попробовал изобразить улыбку и до тех пор растягивал рот и щурил глаза, пока в них не сверкнули вдруг две крупные слезы.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯНевидимые руки
Шумят еще леса на унгских холмах, но уже не так, как в ту пору, когда к лесному шуму примешивались громкие вздохи Бутлера.
Много деревьев погибло с тех пор и мало выросло. Стареет земля, остывает. Исполины-животные, могучие деревья и большие страсти покидают ее.
Но ведь еще свивают гнезда птички, еще поют они и чирикают о любви; еще проносятся над Бозошем летящие в сторону Борноца божьи коровки. А есть ли кому до этого дело?
То здесь, то там можно еще увидеть опрокинутый межевой камень с высеченной на нем большой буквой "Б". Но означает ли он сейчас что-либо? Под плугами бозошских пахарей нет-нет да сверкнет блестящая пуговица или пряжка или вывалится из вспоротой груди кормилицы-земли полуистлевший каблук барского сапогами крестьянин, бредущий за плугом, вздохнет: "Э-эх, может, этот сапог принадлежал графу Яношу!"
А затем будут складывать легенды о добром старом времени, как и что было тогда! Как наезжали сюда экипажи и коляски с форейторами и грумами. Даже сам король не носит сейчас такой одежды, в какой разгуливали в те времена гусары Бутлера… Вспомнят о том, о сем, об этом грандиозном процессе и о многом, многом другом.
В ту пору даже крестьянин был сам себе хозяином. Особенно когда дело касалось топки печей. Нынче у нас уж и дров-то не осталось, а тогда повсюду валились деревья, срубленные в барском лесу. Истребление лесов начал еще почтенный Будаи. Каждый, кому было не лень, со всеми своими домочадцами тащил к себе сваленное дерево, и никто не спрашивал крестьянина, где он взял бревно. И никто тогда не видел в этом большего проступка, чем если кто поднимет в наше время с барской земли соломинку, чтобы прочистить мундштук своей трубки.
Огромное бревно с грехом пополам втаскивали в сени, посреди которых, против двери, Стояла печь. В нее совали один конец бревна и зажигали; люди грелись, варили пищу. Когда же часть бревна сгорала и превращалась в угли, его, насколько было возможно, запихивали глубже в печь. Так проходили дни, недели; медленно таял дуб-великан, подобно тому, как укорачивается карандаш у столяра.
Ясно, что, пока не сгорало почти все бревно, нельзя было закрыть наружную дверь дома, оно торчало через порог. Конечно, это было немного неудобно, но и распиливать да рубить тоже было не по душе крестьянину. И вот из этих двух зол он выбирал наименьшее – предпочитал не закрывать дверь. Во всяком случае, это стоило меньших усилий…
Перед домом стоит скамейка, во дворе под шелковицей еще одна, да к тому же то там, то здесь виднеется лавочка. Даже в будни на каждой скамейке, на каждой лавке сидит женщина в кокошнике; так и кажется, что наседки расселись.
Внутри, в доме, на высокой кровати в перинах нежится всю ночь и до позднего утра молодка. Над ней на веревках, спускающихся с чердака, висит люлька, а в люльке лежит маленький, это его колыбель. Стоит ему заплакать – никакой канители: толкнет мать ногой люльку, и та начнет качаться. Утомительное дело качать ее всю ночь, а так толкнуть можно и во сне. Если же люлька качнется слишком сильно, то ребеночек либо выпадет из нее, либо нет. Если не выпадет – хорошо, матери мало забот, а если даже и выпадет, то к ней на колени. Коли не выпадет, но примется плакать, то и на этот случай есть средство – нежная колыбельная песенка, которую в полусне напевает мать своему младенцу:
Спи же, крошка, баю-бай,
Поскорее засыпай.
Птичку бог принесет,
Клетку тятя собьет.
Мать тебя накормит, детка,
Янош-граф пришлет конфетку…
Давно выросли, а затем состарились и превратились в дряхлых, беззубых старух и седовласых стариков младенцы, которые в те поры грызли или сосали эту конфетку, а о «большом судебном процессе» они если и знают, то лишь по рассказам.
Но в свое время он взбудоражил всю страну, от Вены до Мункача. Даже в чужих дальних краях, в Брашове и иных местах, женщины, возвращаясь из церкви, толковали о процессе: "Чем же все это кончится?"
Протестанты и католики, попы и горожане, знатные и незнатные господа – все разделились на два лагеря; страна следила за процессом, словно за событиями какой-нибудь драмы, от развязки которой зависело состояние посевов.
Когда умер Иосиф II, то, несмотря на строжайший надзор, чья-то безбожная рука (полиция так и не сумела доискаться, кто это сделал) наклеила на саркофаге отпечатанный в типографии пасквиль, две последние строчки которого звучали так:
Монаршья голова и сердце не умрут: Они из камня ведь, а камни не гниют.
Воистину, это так! Все опасались того, что не умрут традиции Иосифа, столь они были еще свежи.
Церковь оберегала себя и старалась не допускать огласки своих дел. Лучше уж замазать поповские грехи, чем обнажить их, ибо ошибки и промахи отдельных лиц могли бы повредить всему духовенству. Сильные мира сего склонны были делать выводы, основанные на ложных посылках. Сатирические картины того времени недаром изображали Иосифа II с двумя сумками на шее: в одной было духовенство, а в другой – венгерская конституция. Монарх, размахивая руками, по очереди бил то по одной из них, то по другой.
Светские тузы до того привыкли к такому поведению Иосифа, что и после его смерти, когда он навечно оставил изрядно поколоченные сумки, всегда испытывали сильный испуг, если кто-нибудь касался одной из них, словно боясь, что тотчас же придет черед и другой. На самом же деле в одной сумке был рак, а в другой дрожжи, вещи, как известно, совершенно между собой не связанные.
Все равно. Светская знать пришла к мудрому решению, что дело о венчании в Рёске нужно вести с большим тактом.
…Ах, этот такт! Он всегда как назойливая собака, которая у нас в стране вечно путается под ногами истины.
Невидимые руки пришли в движение. Кто знает, как и откуда, но внезапно целые полчища всевозможных посредников, словно стаи саранчи, двинулись одни – в Патак, другие – в бозошский замок.
Интимному другу эрцгерцогини Марии-Луизы, пользовавшейся большим влиянием при дворе, могущественному графу Ференцу Зичи пришло вдруг в голову, что он, собственно говоря, приходится сродни Иштвану Фаи, а посему следует во главе всего семейства нанести ему родственный визит. Когда они сидели в курительной комнате, граф Зичи обмолвился Фаи, что ее светлость эрцгерцогиня Мария-Луиза была бы рада услышать о том, что он, Фаи, готов повлиять на графа Бутлера и уговорить его помириться с женой, вместо того чтобы компрометировать знатные роды и подрывать престиж церкви.
– Но, дорогой мой Ференц, она ведь не жена ему, – возразил Фаи с кислой миной.
– Вот именно. Пусть он признает ее своей женой!
– А если он ее не любит?
– Эх, неужели он не может совладать с собой, если этого требуют общественные интересы?
– Какие же это общественные интересы?
– Мир и спокойствие в обществе, доверие к церкви, которое никак нельзя подрывать у верующих.
– Но если он все-таки любит другую?
– Ах, оставь! Эти рассуждения достойны сапожника, который берет себе в жены какую-нибудь Жофику, и она после этого становится его вьючным животным, его усладой, служанкой, другом, спутницей жизни и советником! Конечно, он держится за ту, которую однажды выбрал себе. Другое дело – дворянин, такой большой магнат, как Бутлер. Жена нужна ему лишь для того, чтобы появляться с ней в свете. А для этого необходимо, чтоб на ней хорошо сидело платье, что же касается любви – бог мой, ведь сколько цветов распускается на белом свете! И пусть Бутлер срывает тот из них, к которому его влечет.
Все это было подано сиятельным Ференцем Зичи под соответствующим соусом, причем особо было подчеркнуто, что в случае благоприятного разрешения вопроса Фаи будет удостоен высокой награды. При этих словах хозяин дома еще сильнее помрачнел; он становился все менее разговорчивым, пока, наконец, не умолк совсем. При прощании Зичи еще раз спросил:
– Так что же все-таки передать эрцгерцогине? Что я должен сказать ей?
– Передай, что я сапожник!
В то же самое время графа Яноша Бутлера посетил в Бозоше граф Антал Мозеш Цираки, ставший впоследствии председателем верховного суда, влиятельнейшей персоной при венском дворе, любимцем императрицы Людовики. Дело изображалось так, будто он поехал в Унт на охоту к графу Шёнборну. Однако, как остроумно заметил один из охотников, Дёрдь Лоняи, "граф прибыл охотиться на кабанов, а хочет убить голубя". Потому что из Унга Цираки направился в Бозош, где познакомился и сдружился с Яношем Бутлером, в течение двух недель развлекался у него, с хитростью заправского дипломата увещая своего нового друга не страдать по Пирошке и оставить все дело так, как оно есть. Случаю угодно было, чтобы одновременно в тех же местах проездом оказался и его преосвященство трансильванский епископ Шандор Руднаи, который ночной порой заехал в бозошский замок, где, опять-таки случайно, встретился со своим любезнейшим другом и школьным товарищем графом Цираки. Тут уже за дело взялся и епископ, и они вдвоем повели разговоры с графом Яношем, а граф склонялся то в ту, то в другую сторону, напоминая собой молодую яблоню, крона которой гнется под сильными порывами ветра.
И все-таки уговоры оказались бесплодными, ибо гнется яблоня, ломаются ее ветки, опадает листва, но есть нечто, чего никак не удается изменить: цветы ее по-прежнему остаются розовыми…
Однако – увы! – и этим дело не кончилось. Невидимая рука перепробовала все. Графу Яношу предлагали высокий пост унгского губернатора – но какой ценой! И он отказался.
Тогда же случилось, что молодой граф Пал Шёнборн, обычно проживавший в Вене, выехал вместе с женой на лето в свой унгский замок. Они привезли с собой известную в ту пору актрису Эржебет Кларетон, которую император называл своей "милой кошечкой". Мадемуазель Кларетон учила якобы петь графиню Шёнборн. Супруги Шёнборн, конечно, пригласили к себе Бутлера, и мадемуазель Кларетон смертельно влюбилась в него, в чем эта очаровательная обольстительница с фигурой лесной феи и призналась ему, целомудренно зардевшись, при второй же встрече в парке; третья встреча не состоялась, так как граф Бутлер отклонил приглашение супругов Шёнборн.
Все это расценивалось "сторонниками Пирошки" как хороший знак. Старый Фаи, приезжая в Бозош "на вареники", как он обычно говаривал, – ибо тетушка Капор, уже было похороненная доктором Гриби, по-прежнему готовила их для Фаи, – весело рассказывал о всех этих искушениях.
– Они чувствуют, что суд каноников расторгнет брачные узы, иначе они не вели бы себя так нагло. Хотел бы я только гнать, кто стоит за этими ходатаями и направляет их? Дёри? Он недостаточно силен для этого. Иезуиты? Возможно! Во всяком случае, кто-то тут скрывается. Мы видим лишь перья павлина, саму же птицу не видим.
Так, в планах и надеждах, прошло лето. Перевицкий объехал всех членов суда, шестерых каноников, а главному судье на прошлой неделе послал два золотых блюда из фамильных-ценностей Бутлеров. Затем он разыскал в Лудани, в комитате Ноград, мадам Малипо, которая служила гувернанткой в семье некоего Дюрки. Она рассказала, что приходский поп в Рёске, отец Сучинка, был влюблен в баронессу Маришку Дёри и по утрам самолично клал ей на окно букет цветов. Мадам даже стыдила его за это, ибо считала недостойным подобное поведение учителя по отношению к своей ученице. Однако ничего более значительного против Марии Дёри мадам сказать не могла.
В Бозоше часто совещались. Раза два приезжал туда и старый Хорват. Кроме того, там постоянно обретались многочисленные родственники Бутлера: Майлаты, Стараи, Переньи, Кор-латы, старавшиеся добиться расторжения брака. Порою повариха даже не успевала готовить, и в помощь тетушке Капор приходилось звать молодую Видонку, которая в своем шелестящем белом переднике и таком же белоснежном кружевном чепчике тонкой работы была поистине очаровательна. Иногда могущественные магнаты сами забредали на кухню за угольком для трубки и щипали Катушку, нимало не заботясь о том, что за дверью стоял столяр с изуродованной губой и терзался горькими муками ревности.
В древнем замке всегда было многолюдно и шумно. Двор был заставлен множеством экипажей; слонявшиеся без дела господские кучера вовсю волочились за сельскими молодками, хотя отбить жену у дальновидного русина довольно трудное дело. Он ведь и заплаты на свои порты заставляет жену нашивать заблаговременно, чтобы в случае чего на колене разорвались не штаны, а заплаты.
Не только родня, но и именитые дворяне комитата – Оросы, Петроваи, Айтаи, Серенчи, Боты – заметили гостеприимно раскрытые ворота замка. Они устремились к знатному богачу и облепили его, как мухи кусок сахара. Они приучили Яноша к охоте, к картам и вину. А это было ему на руку: когда он пил, то забывался, а когда забывался – бывал счастлив.
Постепенно Бутлер становился весьма компанейским человеком. Он проводил время с гостями, кутил, играл, охотился, принимал участие во всех развлечениях. Втянули его и в общественную жизнь комитата, так что на осенней сессии коми-татского собрания он даже выступал, приветствуемый громогласным "виват!". Знатному магнату легко прослыть великим человеком. Бутлер выступал не по такому уж важному вопросу, говорил всего лишь о постройке столбовой дороги, но это не имело значения, – он стяжал лавры, достойные ораторского искусства Кёльчеи;[41]41
Кёльчеи Ференц (1790–1838) – критик, поэт, автор венгерского национального гимна, выдающийся оратор, один из лидеров либерального дворянства; Кёльчеи считал, что уничтоженпе в Венгрии крепостного права является необходимым условием завоевания национальной независимости страны.
[Закрыть] те, кому довелось слышать Кёльчеи, а теперь услышать Бутлера, ломали голову: кто из них сильнее?
Овации сопутствовали графу и после комитатского собрания; собственно говоря, они лишь теперь начались. Всегда находились поклонники "великого оратора", которые спешили сесть в свои кареты, коляски и брички, чтобы сопровождать его в бозошское имение. Там-то, наверное, их ждет лукуллово пиршество!
Так оно и было. Через пять залов тянулись столы, гнувшиеся под тяжестью яств, подававшихся на чистом серебре; закалывались быки, в жертву приносилось несчетное количество гусей и уток; все женщины села, умевшие сносно готовить, мгновенно созывались нашим достойным Будаи, и тотчас же начиналось пиршество, подобное тому, о каком рассказывал Миклош Эстерхази, вернувшийся на прошлой неделе с коронации русского царя.
Быстро подготовлялось, но долго длилось это пиршество: время клонилось уже к полуночи, а господа все еще сидели за столом; раскрасневшиеся и разгоряченные, они осушали заздравные чаши. Речи текли обильнее, чем вино, и каждый тост славил молодого графа.
Ни в одном саду не найти столько цветов, сколько пестрело в этих речах, а столько меду не сыскалось бы и в сотне ульев. Гости изыскивали все пути, чтобы польстить самолюбию хозяина.
Пили за счастливый исход процесса, – по слухам, через неделю начнется уже допрос свидетелей; пили за здоровье архиепископа Фишера (небольшой задаток не вредит попам). Некий дородный господин Вицманди поднял бокал за "отсутствующую". Все есть в доме магната, не хватает лишь нежной лилии во главе стола – благоухающей лилии, которая томится сейчас в борноцком саду и томится по солнечному свету, скрытому от нее тучами. "Но солнца, господа, не украсть!"
Почтенные комитатских заседатели разразились бурными аплодисментами и громкими здравицами, ибо в те времена действительно нельзя еще было похитить солнце; ныне, правда, тоже нельзя, но комитатские предводители не стали бы теперь устраивать овации по поводу столь прозаического факта.
Пока в залах шла речь о вздохах лилий да об их аромате, за стенами замка разразился сильный ливень. Могучие порывы урагана сотрясали и гнули вековые деревья, струйки дождя проникали сквозь щели в оконных рамах, и несколько слуг были заняты тем, что вытирали лужи.
Гостей в этот раз было такое множество, что на ноги была поставлена вся прислуга; даже сам управляющий имением почтенный Будаи таскал под мышкой бутылки с вином. Катушка подавала черный кофе, а Видонка с неслыханной ловкостью вытаскивал зубами пробки.
Вдруг вспышка молнии осветила парк, и последовавший тотчас страшный удар грома потряс могучие стены; на столах затанцевали чаши и бокалы. Затем наступила гробовая тишина, и граф Янош заметил:
– По-видимому, в дом ударила молния.
В ту же минуту пронзительно заскрипели ворота. Гости напряженно прислушивались: слышно было, как во двор вкатила какая-то тяжелая повозка.
– Видонка, – приказал граф, – ступайте и посмотрите, кто прибыл. Кто бы ни был этот путник, нужно приготовить ночлег и ужин. Дьявольская погода на дворе! Послушайте-ка, Видонка, если приезжий господского звания, можете ввести его сюда.
Через десять минут Видонка вернулся бледный как мертвец; колени его дрожали, зубы стучали.
– Кто же там? – спросил Бутлер. – Вас что, трясет лихорадка, Видонка? Почему вы не отвечаете?
– Их сиятельство графиня здесь, – прохрипел Видонка.
– Какая графиня? – допытывался граф Янош.
– Да супруга вашего сиятельства, Мария Дёри.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯПортреты двух прекрасных женщин
В зале наступила гробовая тишина, которую нарушало лишь торжественное тиканье больших бронзовых часов: тик-так, тик-так. В люстрах ровным пламенем горели свечи, отбрасывая трепещущие тени на стену, сплошь увешанную оленьими и турьими рогами и всевозможными охотничьими трофеями.
Граф Бутлер молча уставился на Видонку, словно перед ним был какой-то страшный призрак. Бокал вина выпал из его дрогнувшей руки и разлетелся вдребезги, а благородный напиток образовал на скатерти желтое пятно, которое поползло в сторону графа Яноша. В другое время раздались бы игривые восклицания: "Ого-го, быть крестинам!" Но сейчас никто не проронил ни слова. Казалось, все боялись нарушить страшное молчание, прогнавшее с уст сотни людей шутки и остроты, и только из соседних зал доносился шум веселья: там еще ничего не знали о происшедшем.
В это время господин Будаи распахнул дверь, первым нарушив тишину. Управляющий вместе с Видонкой вышел во двор на стук экипажа, однако сообразил, что с такой дурной новостью лучше послать вперед столяра, а сам, с вытянувшейся, испуганной физиономией, появился немного погодя. Он и сейчас не решался отойти от дверей и, остановившись у притолоки, смотрел на перекошенное судорогой лицо Бутлера, выражавшее растерянность и нерешительность.
Добряк-управляющий имел дурную привычку думать вслух. Обычно он старался преодолеть ее, но сейчас, напряженно ожидая, что предпримет его господин, Будаи не удержался и тихо сказал, словно беседуя с самим собой:
– А бедная госпожа больна.
Быть может, именно эти слова и предопределили ответ Бутлера в эту роковую минуту.
– Ну, что вы на меня уставились? – гневно воскликнул граф хриплым голосом, не сводя с Будаи своего неподвижного взгляда. – Что вы мне докладываете о подобных вещах? Раз приехала сюда несчастная, так дайте ей приют. Не в обычае Бутлеров прогонять кого бы то ни было, кто приходит под их кров, будь то разбойник, нищий или враг. Они никогда не спрашивали, кто он и как себя именует.
С этими словами Янош схватил со стола другой кубок и одним духом осушил его.
Будаи, сделав несколько нерешительных шагов, подошел ближе и глухим голосом сообщил:
– Госпожа не одна, ваше сиятельство.
– С кем же она?
Управляющий поколебался с минуту – объявить ли такую весть во всеуслышание?
– С нею… с нею…
– Ну, кто же с нею еще?
– Уж и не знаю, как сказать. С нею эта… повивальная бабка из Уйхея, – сказал господин Будаи и поспешил прочь опасаясь той реакции, которую должны былп вызвать его слова-он предпочитал услышать об этом от других.
Небо милостивое! Что тут произошло, какая поднялась суматоха! С каким треском лопнули все рамки приличия. Такой случай! Такой неслыханный случай! Как? Она осмелилась явиться сюда, да еще в таком положении?!
Поразительная весть в мгновение ока разбудила в людях завистника, который втайне злорадствует над чужим несчастьем, фарисея, который своими причитаниями отравляет атмосферу, любопытствующего, который хочет все знать, сплетника, жаждущего рассказать больше, чем он знает. Одни вскочили, чтобы разнести эту новость по залам, другие тайком переглянулись, пряча усмешку, а третьи на пальцах принялись высчитывать месяцы, – те, что поделикатнее, – под столом, а те, что поциничнее, – прямо в открытую: май, июнь, июль, август, сентябрь… Итого, пять месяцев! Ха-ха-ха, пять месяцев! За окном ветер продолжал раскачивать кроны деревьев, а порой врывался и в залу, словно повторяя вместе со всеми: "Ха-ха-ха, пять месяцев!" Даже часы, казалось, изменили свое тиканье и выговаривали: тик-так, пять-пять, тик-так, пять-пять!
Граф Бутлер откинулся в кресле, на лбу его выступил холодный пот. Словно молния осветила темные кулисы всего происшедшего, все стало ему ясно: что толкнуло Дёри на это покушение, поспешность, и дикое насилие, и все, все… О позор, вечный позор! Со стен огромной гостиной на него сурово смотрели предки – рыцари из рода Бутлеров, люди в доспехах и шлемах. Они, казалось, угрожающе хмурились, будто желая спросить: "Ну, что ты скажешь на это?" А великан Дердь Бутлер, чудилось Яношу, прямо на него направил свое копье.
Граф вздрогнул и закрыл глаза. Нет, это лишь видение. О боже, ведь все это только кажется. Но если б этот ничем не запятнанный витязь Дёрдь встал сейчас из гроба, то копье его с острым наконечником выглядело бы куда более правдоподобно, чем на картине, где всадник на белом коне торжественно держит его в одной руке, как это приличествует королевскому герольду на коронации, а в другой руке у всадника медная фанфара, тоже неподвижная, нарисованная. Но если бы ожила эта картина, если б всадник мог поднести фанфару к губам, о чем бы протрубила она тогда? В ее звуках прозвучал бы призыв: "Убей!"
Кровь кипела в жилах, грудь Яноша тяжело вздымалась, голова гудела. И казалось, все предки со стен гостиной, будто по сигналу великана Дёрдя, одновременно принялись кричать: "Убей, убей!" Тук, тук! – каждый звук казался ему теперь ударом молотка. Уже множество молотков стучало по голове Яноша Бутлера. Они били и били, вколачивали в нее одну и ту же мысль: "Убей! Убей ее!"
"Ну, хорошо, я убью ее!" – сказал он себе и быстро поднялся.
Взоры всех присутствующих обратились к нему. Стены рыцарского зала, где были накрыты столы для гостей, были увешаны всякого рода оружием: булавами, ружьями, пистолетами. Нужно было взять только одно. Да, но ведь эти люди вырвут у него из рук оружие.
– Разрешите мне удалиться, господа, – сказал он глухим голосом, шедшим словно из-под земли. – Я должен написать моему адвокату об этом неприятном случае. А вы продолжайте веселиться.
Янош направился прямо в свой кабинет. Двое слуг несли перед ним зажженные свечи.
– Можете идти, – отпустил он слуг.
Бутлер выдвинул ящик письменного стола, где всегда лежал заряженный пистолет, и принялся искать его. Пистолет оказался под бумагами, и графу долго пришлось рыться в них, прежде чем он нашел его.
Смотрит Бутлер и видит: под курком лежит свернутая белая ленточка и какая-то сухая былинка. Янош повертел былинку в руках, раздумывая, как могла она попасть сюда, не засорила ли пороховницу? Но пока граф прочищал и продувал пистолет, он вдруг вспомнил, что сухая былинка – это та самая белая гвоздика, искорка, которую первый бумажный кораблик, приплывший по ручейку, привез ему из парка Хорвата в Борноце, а белая ленточка – та самая, которой было перевязано первое письмо Пирошки! Эти реликвии любви, привезенные из Патака, спрятал его камердинер в этом ящике. От милых воспоминаний на душе у Яноша стало теплее, и он не удержался, чтобы не сказать: "Милая, зачем ты пришла сюда сейчас? Чего ты ждешь от меня в минуту, когда я решился на убийство? Ты хочешь стать мне на пути, испортить пистолет? Скажи, чего ты хочешь?" И засохшая гвоздика ответила: "Тогда, помнишь, я., предупредила тебя, чтоб ты не трогался с места, оставался, дома и не ходил в лес, – иначе быть беде. Сейчас я повторяю то же самое. Была я белой, теперь пожелтела, но мой совет тебе только один: не двигайся с места, не то приключится беда".
Кто-то постучал в окно. Бутлер вздрогнул от неожиданности и поднял глаза. Ах, ничего особенного, всего лишь птичка, мокрая маленькая ласточка, отбившаяся от своей стаи. Ее подруги еще позавчера улетели большим караваном на юг, а она, бедняжка, отстала и дрожит сейчас под дождем на осеннем про-: мозглом холоде. Она спряталась на подоконнике, но дождь и там продолжал ее преследовать; она ищет убежища. Бутлер сжалился над птичкой: надо впустить ее, ведь это птица девы Марии.
Янош положил пистолет и отворил окно. Ласточка впорхнула и принялась летать по комнате. С ее промокших крыльев стекала вода, капая на пол, на мебель. Наконец птичка уселась наверху большого зеркала в золотой раме, как раз туда, где был вырезан фамильный герб Бутлеров, и весело защебетала. Подняв на нее глаза, граф увидел в зеркале себя – растрепанного, с искаженным болью лицом, с дикими глазами, а позади – кроткое доброе женское лицо, которое глядело на него с портрета, отразившегося в зеркале, с портрета его матери – Марии Фаи. Алые губы ее, казалось, улыбались; ему чудилось, будто он слышит ее милый голос, говоривший: "Сынок, сынок, как же ты можешь убить кого-то, после того как пожалел эту продрогшую птаху?" И он обернулся, чтобы отдаться созерцанию портрета и выплакать перед ним свое горе.
Янош Бутлер опустился в кресло у письменного стола напротив портрета и так долго и пристально смотрел на него, что ему почудилось, будто портрет ожил. Зашуршали кружева белого шелкового платья, облегавшего ее стройный стан, засияли жемчужные нити.
Рядом с портретом матери висел другой, изображавший пречистую деву Марию, отличная копия Тициановой мадонны. У обеих женщин – высокий благородный лоб, ясные глаза. Портреты были расположены так, что лица женщин были обращены друг к другу, – словно для того, чтобы они могли иногда побеседовать между собой.
Что сказали бы они, если б могли?
Святая матерь – недаром она богородица, – наверное, утешила бы другую и сказала ей: "Мой сын нес крест, он был сильным".
На это госпожа Бутлер ответила бы: "И мой сын несет крест. И он будет сильным".
Так гордились бы своими детьми обе матери.
При этой мысли из глаз молодого графа хлынули обильные слезы, облегчившие его измученную душу. Он уронил голову на стол и горько плакал до тех пор, пока пистолет и засохшая гвоздика не стали совсем мокрыми. Только выплакавшись, он почувствовал облегчение. Так уж расплачивается бог с человеком: за влагу – влагу, за слезы – живительный бальзам веры!
Бутлер вытер глаза и вспомнил о гостях. Он поспешил к ним, почти успокоившись, но все залы были уже пустынны: гости разъехались с такой поспешностью, словно их метлой вымело.
Граф позвонил; вошел гусар.
– Все гости уехали?
– Все.
– Тогда оседлайте и мою лошадь.
Несколько минут спустя во дворе уже нетерпеливо ржал его любимый скакун Огонь. Граф в сером плаще прошел по коридору, где в углу заметил Будаи, с печальным видом курившего свою трубку. Узнав господина, управляющий почтительно встал.
– Вы еще не спите, дядюшка Будаи?
– Никак нет, ваше сиятельство. Любуюсь грозой, уснуть не могу.
– И все же идите и ложитесь. Старым костям нужен покой.