Текст книги "Близкие люди"
Автор книги: Иван Лепин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
13
Две стены у Дуни – сплошь в фотокарточках. Самодельные рамки покрылись пылью, стекла позасижены мухами – Дуня в последние годы не так следит за чистотой, как раньше. Да и много возни, если приняться протирать. Вот будет побелка…
Каждый раз я вглядываюсь в фотографии, в знакомые и незнакомые лица, открываю новых, ранее не замечаемых людей. И удивляюсь, что вот эта большеротая девчушка – ныне уже бабушка: содрогаюсь, узнав, что вот этого подростка в пилотке уже нет в живых – подорвался после войны на мине.
Фотографии, фотографии… Пожелтевшие и свежие, с ноготь размером и во много раз увеличенные – с настенное зеркало.
Фотографии, фотографии – своя домашняя летопись.
Вот в черной большой рамке фото тридцатых годов – шесть рядов овальных снимков. В левом верхнем углу нарисован Сталин, а правом – Ворошилов. Внизу—на ленточке – подпись: «Выпуск м/лейтенантов артиллеристов КОВС». Среди них – Петр, неродной Дунин сын. Выпускников – я подсчитал – сто двадцать пять…
А сколько их осталось теперь, после войны?
Еще: пожелтевшая любительская фотография. Емельян Иванович с первой женой Павлой и Петр, Оля, Надя. Надя на руках у матери сидит – еще совсем кроха.
– В двадцать восьмом году они снимались, – дает объяснения Дуня – шьет ли, готовит обед или моет посуду, – но каким-то чутьем угадывает, на кого я смотрю в данную минуту, и тут же рассказывает, кто сейчас где, кто кем, кто куда.
Лица, лица, лица… Дети, родственники, внуки, правнуки и просто знакомые…
– А что ж, теть, вашей фотографии ни одной нет?
Дуня оперлась об ухват – она в печь чугун ставила, махнула рукой, усмехнулась:
– Э-э, детка, рожей я не вышла – сниматься. А чужие карточки люблю беречь. Не так одиноко с ними… А еще – жисть вспоминаешь…
14
Васька Вялых, по-деревенски Хомяк, был ольховатовским примаком: вскоре после войны женился на хорошаевской красавице Полине и перешел к ней жить. Хатенка, в которой выросла Полина, скорее походила на курятник. Перезимовав, Васька ранней весной принялся завозить лес – благо, будучи лесником, он доставал его без особого труда.
А как построился – во избежание последствий оставил лесничество и перешел в колхоз учетчиком. Полина – одного за другим – нарожала ему пятерых детей, которых он без памяти любил и из которых ныне при нем осталось только младшая Людка, а остальные поразъехались. Года три назад он устроился в отдел снабжения на Возовский завод. Полина работала в колхозе, и в общем Васька Хомяк считал свою жизнь вполне удавшейся.
А еще он считал себя добрым. До нынешнего дня считал…
Он сидел на завалинке и боялся войти в хату. Там ревела Людка. Полина то нежно жалела ее, то грозно прикрикивала: «Хватит, успокойся!» Боролись в душе Васьки два чувства – неправоты и правоты. Сначала он особой вины за собой не признавал, но, поразмыслив вот здесь, на завалинке, все тверже уверялся, что неправ был сегодня.
Я как раз за водой к колонке пришел – захотелось холоднячка. Уже был сумеречный час, но я разглядел на Васькином лице выражение озабоченности и печали.
– О чем грустишь, сосед? – бодро, а потому не совсем, наверно, уместно сказал я.
Васька приподнялся с завалинки, медленно подошел поближе.
– Хреновина, понимаешь, тут одна вышла, – ответил Васька. – Сам посуди…
И вот что я узнал, вот что произошло.
Дружок шел позади Васьки Хомяка, хозяина своего, и рассматривал ружье.
По заросшей мелкотравьем меже, разделявшей огороды, Васька ступал широко, но не быстро. В одной руке он держал ремень висевшего за спиной двуствольного ружья, в другой – поводок из старой полусопревшей веревки.
Когда поравнялись с невысокой кучей картофельной ботвы, Дружок вдруг заметил желтую мышку, юркнувшую под ботву. Не устояв перед соблазном, он прыгнул на кучу, зарычал. Васька чуть не выронил поводок, недовольно повернулся.
– Не балуй!
Дружок виновато отступил от кучи, завилял своим пушистым хвостом. Ваську он побаивался, хоть тот никогда не бил его, а кормил всегда досыта и три раза в день. Но не баловал его хозяин, резким, властным голосом отдавал он команды. Не позволял себе и играть с собакой.
Другое дело – Людка. Пуще всех любил ее Дружок, ждал, когда она вернется из школы и, заметив ее издалека, начинал от нетерпения визжать, царапать передними лапами землю. Людка первым делом шла не в хату, а к будке Дружка, гладила его по голове и все просила дать лапу. Дружок сначала не понимал, чего хотела Людка, но постепенно стал догадываться и в последнее время охотно клал на теплую Людкину ладонь попеременно то правую, то левую лапу.
Сегодня же, против обыкновения, Васька был веселый и разговорчивый с Дружком. Придя с работы, он вынес целую миску теплого жирного борща. Дружок ел, а Васька, сидя рядом на корточках, время от времени гладил его по спине и все говорил, говорил:
– Ешь, Дружок, ешь. Последний раз ешь. Скоро тебе – копец. Пойдем сейчас за огороды, на конопляное поле – и копец тебе. Благо Людки дома нету, реветь не будет: «Не убивай, лучше кому-нибудь давай Дружка отдадим». А кому ты нужен? Да и сбежишь от любого хозяина, если отдать, – не дурак ты, хоть и дворняжка, обратно дорогу за сто километров найдешь. А держать тебя, Дружок, нет никакой надобности. Зачем нам две собаки? Видел, какого я щенка от брата привез? Не смотри, что он такой маленький да пузатенький. Вырастет – волкодав будет! С ним и на охоту можно, не то, что с тобой. Ты, кроме как на людей брехать, да на кошек еще, ничего не можешь… Ешь, Дружок, ешь… Пока Людка футбол гоняет, мы, это самое… за огороды с тобой. А она пусть к щенку привыкает. Во щенок, породистый! Грэй! У него в родословной всех на букву «Г» кличут… Ешь, не поминай на том свете лихом, я тебя мог бы и так, не кормя…
А потом Васька сходил в сарай и принес веревочный поводок. Пока Дружок облизывал миску, он снял с него кожаный ошейник и вместо него завязал простым узлом веревку…
Привязав другой конец поводка за крыльцо, Васька сбегал в хату и вернулся с ружьем. То, что эта штуковина сильно громыхала и могла свалить даже быстрого зайца, Дружок, конечно, знал: прошлой зимой Васька взял его как-то на охоту. Дружок плохо гонял зайцев, поэтому Васька его больше не брал.
Кончились огороды, Васька вдруг запнулся и досадно сплюнул:
– Эх ты, черт, лопату забыл… – И подумал: «А, ладно, вернусь еще раз и закопаю».
Пройдя шагов пятьдесят по пустому полю, пахнущему созревшей коноплей, он остановился, снял ружье.
Дружок присел на задние лапы и стал чутко вслушиваться в предвечернюю тишину. Он напрягал зрение, водил головой из стороны в сторону и ждал от Васьки команды.
Васька тоже осмотрелся и с сожалением произнес:
– Черт, не за что и привязать…
Васька вставил патроны в стволы, и Дружок почуял еле уловимый запах гари, тревожно взглянул хозяину в лицо.
– Что, жить хочешь? Сейчас, сейчас…
Васька стал отдаляться от Дружка, наводя на него два черных ствола.
Дружок кинулся к ногам хозяина, заскулил.
– Сидеть! – грозно приказал Васька и топнул ногой.
Дружок ткнулся мордой в пропахшие солидолом сапоги.
– Сидеть! Не буду же я в упор…
Васька пнул Дружка сапогом, острая боль на мгновение лишила собаку сознания. Дружок перевернулся на спину. Но через мгновение вскочил и опять ткнулся в сапоги. Не доверял он сейчас хозяину, неладное тот затеял, иначе б не ударил, не пятился от него… Ведь поначалу-то, после работы, он был ласковым, а когда кормил, то и разговаривал долго. И вдруг переменился…
И тут до его чуткого уха со стороны сада донесся знакомый зов:
– Дружок! Дружок! Дружок!
Голос у Людки дрожал, дочь, чувствовал Васька, кричала на бегу, задыхаясь.
Дружок повернул голову на крик, перестал скулить и забыл про боль в боку. Вот оно, спасение!
– Учуял? – недовольно сказал Васька. – Ну беги, беги к ней… Беги…
Дружок вильнул хвостом, оттолкнулся что было силы задними лапами и рванулся…
Когда рассеялся дым, довольный Васька сплюнул через губу:
– Порядок.
…Васька мял подбородок и виновато смотрел себе под ноги.
– Понимаешь, – закончив рассказ, подытожил он, – после я подумал: зря убил Дружка. Можно б было кому и вправду отдать, а прибежал бы, черт с ним, пусть бы оставался. А так – будто и девчонку ранил. Ревет, жалко, говорит. Не нужен, говорит, мне твой волкодав, Дружка никто не заменит… Жестокий, говорит, ты человек, не люблю я тебя больше. – И он, как бы оправдываясь, вдруг горестно выдохнул: – А я-то добрым себя считал…
– Пойди извинись, – посоветовал я Ваське Хомяку.
Он поднял на меня удивленные глаза.
– Перед кем?
– Перед ней, Людкой.
– С ума сошел? Это как – перед дочерью извиниться? Да она после этого на горб мне сядет. Чуть что – капризы, плакать начнет: отец-де слез моих боится. Не! Детей нужно в строгости держать, чтобы родителей уважали.
– Но она ведь уже заявила: «Не люблю тебя…»
– Можа, ремня ей дать, а? Лупка, что бы там ученые ни говорили, – лучшее средство…
– Пойди извинись. Ты прав: ранил ты Людку. В душу.
– Насчет души вот что скажу. Я тебя пацаном еще помню. Первым живодером в деревне был. Котят закопать – кого звали? Тебя. Воробьев разорять под соломенной стрехой, чтобы крышу не растаскивали, – кто мастер был? Ты. Верно?
– Был такой грех.
– Однако душа твоя осталась в целости, насколько я знаю. Да и не ты ли как-то говорил: козявку теперь жалко обидеть… Я сам такой жа…
– А Дружок?
– Но за шесть лет я его пальцем не тронул!
– А потом убил. Это еще хуже.
– Не оправдываю я себя! – вскипел Васька. – Случилась промашка! Но Людка-то, Людка! Вот это отмочила: «Не люблю…» А я ей – подарки: платья, юбки, кофты… А она, глядишь, однажды тоже заявит отцу, как Женька, старший сын. Тот как-то на праздник приехал с дружком, сели они за стол, бутылку поставили, а меня не зовут. Ну, я без приглашения сел. А Женька заявил: «Отец, не мешай нам беседу вести». Во, черт? Где это только его этому воспитали?.. Так что мне делать?
– Иди извинись. – Я взялся за ручку ведра. – Всего доброго.
Хорошаевка спокойно готовилась ко сну.
Лаяла просто так Пальма Федора Кирилловича.
Плакала, должно быть, Людка.
Терзался в своей неправоте Васька Хомяк.
15
– Здравствуйте вам!
Это я в гости заявился к Никите Комарову.
Никто не отозвался, только черно-белый кот, дремавший на загнетке, посмотрел на меня одним глазом и опять зажмурился.
– Есть кто? – уже громче спросил я.
Тишина. «Во дворе, может, пойду-ка туда загляну».
Выхожу – так и есть. Никита красит наличник темно-синей краской. Заканчивает.
– Здравствуйте!
– О, здоров, здоров!
Никита поставил банку с краской на завалинку, протянул правую руку, поджав пальцы – они были вымазаны. Как бы извиняясь, сказал:
– А я тут, понимаешь, покрасить решил. Погода стоит теплая, чего, думаю, краске пропадать, дай подновлю наличники… А ты в хату заходил?
– Заходил. Вас и обокрасть так можно.
– Э-э, молчи. Что там красть? Телевизор? Так он у нас старый, счас вон больших все понакупили… Я-то слышал, что дверь хлопнула, да думал, это ветер.
Маленький, худенький Никита (что время с людьми делает – когда-то он мне казался мужиком в теле!) докрашивал наличник, я осматривал его хату.
– Вы, смотрю, пристройку сделали?
– Да, сделали. Летося Володька приезжал, ну мы и поставили. И Виталька маленько пособлял. Все строются, а мы чем хуже?
При этом Никита довольно улыбнулся. Был он уже без зубов, полысел до макушки, дышал тяжело – то ли от самосада, то ли старость уже подошла.
Слыл в деревне Никита Комаров чудаком. И не без причины.
С войны он вернулся с покалеченной правой ногой – сантиметров на десять короче левой. Были еще какие-то ранения, и комиссия хотела дать ему вторую группу инвалидности. Никита воспротивился, зашумел: «Никакой я не инвалид! Чуть прихрамываю, но весь целый!» Члены комиссии растерялись: впервые такого встречают. Ему что, неохота пенсию большую получать? Стали уговаривать: «Мы вам, рядовой Комаров, временно вторую группу даем». – «Нет и нет, – кричал Никита, – если и согласен, то только на третью. Да меня баба на порог не пустит со второй группой. Можа, скажет, ты негодный мужик теперь».
Удивил и рассмешил членов, медицинской комиссии Никита. Согласились в конце концов с его желанием.
В армии Никита немножко сапожничать научился. Инструмент, понятно, после демобилизации с собой прихватил и сразу же открыл у себя на дому мастерскую. Не ровня он был Федору Кирилловичу, мастеру отменному, работавшему тогда по патенту. Но заказов к Никите поступало больше. И никакого секрета в том не было: почти не брал платы Никита, всю деревню за «спасибо» обслуживал: валенки подшивал, ходоки, ботинки, завалявшиеся у кого-то на чердаке и нечаянно найденные, подковки привинчивал к сапогам старых фронтовиков. Вот только новую обувь не шил – боялся испортить материал. За новой к Федору Кирилловичу ходили.
А сын Никиты Вовка, ровесник мой, тем временем в галошах стоптанных бегал.
Привез с войны Никита и машинку для стрижки волос. Вот уж зажили мужики хорошаевские! Не надо было перед праздником в район ездить в парикмахерскую. Пойди к Никите – живо подстрижет. Еще и побриться даст своей заграничной бритвой.
Особенно нам, мальчишкам, повезло. Раньше чем нас подстригали? Овечьими ножницами. Кое-как. Потому головы у всех полосатые, как арбузы, за ухом или на шее вечно оставался невыстриженный клок. Теперь, как только кому нужно было «снять патлы», он шел к Никите, робко открывал дверь и здоровался. Никита не допытывался, зачем пожаловал, он хвалил за вежливость и догадливо подставлял пришедшему табуретку: «Садись, да не плакай, если ущипну чуток». Бывало, тетя Клава ругалась: «Город копать надо, а ты стрижку затеял». Никита в таких случаях багровел, ярился и топал здоровой ногой: «Замолчи! Никуда твой город не денется! А у ребенка воши могут завестись».
Был у Никиты самый крепкий в деревне табак. Сеял он его на лучшей, самой жирной земле, целое лето заботливо ухаживал за ним, поливал, цветы обрывал. Выше пояса вырастал табачище.
Когда срезанный табак подсыхал на чердаке, Никита заносил в хату ступу, большое соломенное лукошко и начинал чудодействовать; столько-то корня, столько-то листьев. Толок сам, но чихали все: и тетя Клава, и Вовка, и послевоенная дочка Нина. Тетя Клава ворчала, а Никита улыбался: «Вон есть люди, специально покупают табак нюхать, а ты нюхаешь за так да еще и серчаешь на меня».
Полное лукошко самосада наготавливал. Всю зиму, считай, многие мужики курили табачок-крепачок Никиты Комарова. Понаходят вечером к нему, Никита самодельное домино на стол – и коротают время. Дым стоит, хоть топор вешай, всю «Курскую правду» Никиты покурят, за отрывной календарь примутся. С краю стола Вовка примостится уроки делать. Делает уроки – учился он хорошо – и еще кому-нибудь успевает подсказать, какой костью лучше пойти, что у соперника осталось.
Курят мужики и потом по горсти-второй с собой прихватывают. Тетя Клава смотрит с печи на муженька, вздыхает: «Непутевый он у меня. Вон другие за стакан табаку два яйца берут, а мой за так раздать готов все. Вот уж бог наградил муженьком…»
Одно лето Никита сад колхозный сторожил. Надо сказать, что у большинства хорошаевских свои сады были, но их берегли, яблоки детворе рвать не разрешали, хотя бы до полуспелости. А до этой поры кормил колхозный сад. Пока сторож, бывало, в один конец уйдет, мы с другого нарвем. Тем более, что сторожа не особенно, усердствовали и часто дозволяли нам лакомиться, стоило только их жалостливо попросить.
Но вот поставили сторожем Никиту, и жить стало худо. От него, хромого, конечно, легче убежать, но уж коли он ловил, то спуска не давал. Натрет уши, надерет ремнем или хворостиной, а под конец еще и жигуки в штаны сунет.
Для ребят постарше он ореховую палку носил.
Берег Никита колхозный сад пуще своего. Даже Вовке, сыну, не разрешал яблоки рвать.
Да что там сын? Один раз председатель колхоза с каким-то уполномоченным подкатил на тарантасе к сторожеву шалашу и попросил сорвать для гостя десяток-другой поспевающих груш. И что? Никита так стыдил и матюгал председателя и его спутника, что они сочли за лучшее убраться подобру-поздорову.
Большую выручку от сада получил в ту осень колхоз. Но только на следующий год председатель ни за что не согласился поставить сторожем «этого жлоба Никиту Комарова». А какой он жлоб? Просто честным был. Он чужого в жизни и грамма не взял. Все своими руками добывал.
Был такой случай. Упало как-то с проезжающей колхозной машины два пуда свежего лугового сена – как раз напротив крыльца Никиты. Другой бы обрадовался, взял вилы и перекидал сено к себе за ограду. А этот выкатил тачку, поклал на нее оброненное сено, увязал веревкой и отвез к конюшням, где мужики и бабы навивали длинный-предлинный скирд.
А сейчас, я заметил, осенью, когда огороды убраны, он не выпускал кур из ограды. «Чего вы их под арестом держите?» – просто так, шутя, спросил я. А он серьезно ответил: – «Чтоб конопи не ходили клевать». – «Так со всей деревни куры ходят, вон грачей целое небо… Сколько уж ваши склюют?» – «А все равно – не положено, колхозное раз… Вон сосед мой, Максим Викторович, выкашивал все берега да меж кустарников возле речки. Вроде бы безобидным делом занимался. А колхоз усмотрел в этом нарушение и оштрафовал Максима Викторовича на тридцать рублей. Да еще в школу сообщили – он там уроки труда преподает. Позор! А я позора не хочу…»
Он закончил покраску и медленно разогнулся.
– Ну, пойдем, что ля, в хату?
В сенях Никита остановился возле умывальника, намылил куском хозяйственного мыла руки, взял лежавший тут же, на подставке, гладкий брусок из кирпича и стал оттирать прилипшую краску. Два раза намылил, два раза потер – и руки чистые, красные от жесткого кирпича.
– Счас Клава из кооперации придет, пообедаем… А ты пока включай телевизор, можа, концерт какой передают. Не стесняйся…
Я прошел в чистую горницу с новыми полами. Сел за стол, покрытый льняной скатертью. На столе в беспорядке лежали журналы «Радио». Я взял один, начал от нечего делать листать. Никита переодевался, увидя мое занятие, сказал:
– Это Виталька, меньшой наш, радиом балуется. Вы с Володькой учились – никаких отвлечений, журналов там да телевизоров. И было дело. А счас им, – он, должно, имел в виду Виталькино поколение, – не до учебы. Поспевай по кинам бегать, концерты слушать, мастерить приемники всякие. А ить десять классов кончить не заставишь, на завод норовят…
– Многих, я вижу, из колхоза завод переманил, – сказал я.
– Дыть мужиков в основном да ребят. А и кто там в колхозе остался, не горюют, хорошо зарабатывают. Вот Аркашку возьми – под триста рублей в месяц у него выходит. В колхозе теперь можно работать – не те времена.
Я встал, подошел к стене с фотографиями: любимое мое занятие в крестьянских избах – рассматривать фотографии. Много Вовкиных снимков. Вот он со своим классом, вот несколько армейских, вот с женой и дочерью. В отдельной рамке – давний-предавний выгоревший Вовкин похвальный лист – еще за пятый класс.
Я тогда учебный год тоже закончил на «отлично». Вовке похвальный лист дали, а меня обещали послать в «Артек». Я готовился уже к отъезду, школа сатину на рубаху купила, штаны мне пошила Даша, как вдруг сообщили, что поездка не состоится. Может, горевал я, узнали, что курю, и не взяли. А Дуня сказала, что это кто-нибудь из районного начальства вместо меня свое чадо послал. Не знаю, что случилось на самом деле, только мне было очень горько и обидно, и я не раз по ночам плакал.
Тем же летом я поступил в Свободу. Тут, правда, помогли мои пятерки. Меня не хотели принимать из-за маленького роста, но, увидев мой табель, приемная комиссия смилостивилась и взяла с меня слово, что я буду расти.
– А Нина ваша где? – спросил я, рассматривая увеличенную фотографию пышноволосой красавицы, снятой в профиль.
– Там жа, в Курске. Электриком. Вот приезжала с мужем, стиральную машину подарили. Теперь моя Клавка и горюшка не знает.
– Почти как в городе, смотрю, живете.
– И то верно. Только асфальта не имеем, – согласился со мной Никита. Он вытащил пачку «Севера», закурил, синяя паутина дыма медленно поползла к потолку.
– Самосаду изменили?
– Да нет, сохнет пока. Никак заготовить не соберусь. А ты бросил, говоришь?
– Бросил. От курева как худая гармошка начал было хрипеть.
– И то дело. А мой Володька маленьким не курил, вырос – начал, дурачок. В армии. В институте полгода один раз терпел, а не вытерпел.
Никита был в клетчатой новой рубахе, застегнутой на все пуговицы, в синих хлопчатобумажных штанах, на ногах – свежие носки. Все трогал небритый подбородок, время от времени поглядывал в овальное зеркало на стене.
– Тут, понимаешь, должны пионеры ко мне прийти, следопыты какие-то. Участников Курской битвы ищут. – Подумал, сделал глубокую затяжку. – Вот бы и отца твоего пригласить. Да… Я вон в газетах читаю, во многих деревнях памятники своим погибшим землякам ставят. С фамилиями, с годами рождений… Вон в Драчевке, читал в районной газете, в честь твоего родственника Николая Вялых даже улицу назвали. Правда, он герой, погиб смертью храбрых, однако же и рядовых не гоже забывать… Надо сказать следопытам – и у нас, можа, они возьмутся за памятник. Я уже и место для него придумал. На выгоне перед колхозным садом, где счас мальчишки футбол гоняют. Нужен такой памятник! Верно говорю?
Верно, верно, дядя Никита Комаров! Очень даже верно, дорогой! И не обязательно ставить памятник, а можно бы скромный обелиск с именами хорошаевцев, отдавших на войне жизнь. Я уже зримо представляю его и рядок в четырнадцать имен. Где-то в середине списка – фамилия моего отца.
Это нужно для увековечения памяти погибших и для нас, живых. Скромная плита может стать магнитом для меня, для другого, для третьего. Тот магнит будет вечно притягивать к земле отцов наши прижившиеся в городе сердца. И приедет тогда бывший хорошаевец проведать подернутую дымкой воспоминаний родину, где прошло его детство, «могилу» своего без вести пропавшего отца. Положит букет полевых цветов, постоит в молчании возле серого камня и еще сильнее почувствует, как дорого заплачено за нашу жизнь, за эту тишину над деревней. И не одному поможет это переосмыслить прожитое, не одного заставит спросить самого себя: а что я оставил на земле?..