Текст книги "Близкие люди"
Автор книги: Иван Лепин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
9
Речушка Сновá делает возле нашей деревни подковообразную дугу. Мелка Снова – воробью по щиколотку, да лучше, чем совсем никакой.
Белым песком была вся речушка устлана, а на перекатах – коричневый галечник. Летом сюда синеспинные голавли порезвиться скатывались, ну и мелкота – пескари, окуни, плотва – быстринку любила. Даже самый незадачливый рыбак с удочкой за полтора-два часа тут полуметровый кукан нанизывал.
Там, где поглубже, в корягах и норах, водились, кроме голавлей, крупные красноперки, налимы. Находились такие ловкие ребята, что руками налавливали не по одному десятку рыбин. Раков брали чаще как забаву для младших сестер и братишек, а варили их редко.
Иногда приезжали к нам за рыбой издалека – на машинах «бобиках». По пять-шесть человек. С ними не было ни удочек, ни бредня, они глушили рыбу. Когда такая машина появлялась на берегу, мы, мальчишки, рысью бежали к ней. Интересно посмотреть взрыв – как бросают толовую шашку, как выползает из воды дым горящего бикфордова шнура, как затем жахает и над речкой вздымается вровень с макушками ракит серо-синий столб воды.
Вслед за взрывом мы бросались в мутную воду ловить всплывшую рыбу. Приезжие дяди внимательно следили, чтобы никто из нас не спрятал крупную рыбину. Нам дозволялось брать только пескарей да плотву, но мы охотились за крупной рыбой и выбрасывали ее на берег приезжим. Втайне каждый надеялся спрятать такую добычу, но дяди были бдительными, и счастье выпадало редко кому.
Один раз посчастливилось мне: я принес домой полуметровую щуку.
Наскочил я на нее случайно. Я уже вылезал из воды и у самого берега, в траве, вдруг заметил, как шевельнулась длинная черная палка. Я кинулся на щуку, стараясь схватить ее двумя руками за жабры, но щука вертыхнулась, выскользнула и потонула в мутной воде.
Отчаянию моему не было предела, тем более что машина с дядями уже фыркнула и покатилась дальше, к следующему рыбному месту. Я до боли в глазах всматривался в кружившую у берега воду, но напрасно. И вдруг щука всплыла у самых моих ног, уже совсем обессилев и перевернувшись кверху серебряным брюхом. Я весь напрягся и в одно мгновение впился пальцами в колючие жабры. Щука последний раз ударила хвостом, но вырваться уже не смогла. «Попалась, голубушка!» – торжествовал я, и радость от того, что я поймал такую большую рыбину, переполнила мое сердце. Я представил, как буду нести щуку по деревне и как станут взрослые спрашивать, где я добыл такую зверюгу, а я не буду рассказывать подробности, я только лукаво улыбнусь: «Уметь надо…»
Почти целое лето цедили рыбаки воды Сновы, и никто не уходил с пустыми руками. Правда, в конце августа рыбы становилось совсем мало, но на следующий год, вскоре после паводка, первые рыболовы отмечали, что рыбы опять полно и нужно только уметь ее взять.
Вот такой была Снова наша – неширокий да неглубокий приток Тускари.
Была…
В один из приездов я не узнал речку.
Нет, сначала я не узнал луг за речкой. Вместо него было кукурузное поле. Первое, что пришло мне в голову, был вопрос: «А где же теперь по весне деревенские рвут щавель на борщ, где берут девчонки цветы для венков, как теперь живут луговые птички и куда девались кузнечики?»
– Чудак человек, – сказал мне тогда Федор Кириллович. – Мелкенькие твои вопросы. Ты б лучше спросил, что с речкой будет. За один год вон как заилило. Рыба пропала: дна нетути, корму нетути.
И впрямь, пошел искупаться, и чистым выйти негде было: кругом ил, ил, ил. Погибли ракушки (ими в сорок седьмом году, кстати, вся деревня питалась), не щекотали теперь пальцы ног смелые пескари…
О, если б эта беда коснулась в то время только одной Сновы, название которой некуда вписать даже на местной карте! Мелели и зарастали реки с именем, нависала угроза над судоходными реками.
Под лемеха ложились тысячи гектаров лугов. Колхозы брали обязательства увеличить площадь пахоты, и председатели – одни с болью, другие равнодушно – назавтра отдавали приказание направлять мощные трактора на луг.
Сеяли кукурузу, свеклу, коноплю, кормовую смесь.
Получали подчас неплохие урожаи – земли-то заливные, влаги хватало на все лето!
Так и у нас вышло…
И не ходили теперь наши хорошаевские мальчишки в Круглый лес за удилищами, гнили на поветях сачки и бредни, бабы белье полоскали в жесткой колодезной воде, подрастало первое поколение детей, живших у речки, но не умеющих плавать – негде было учиться.
А спустя несколько лет газеты запестрели заголовками: «Спасайте Десну!», «Спасайте Кубань!», «Спасайте Сейм!»…
Хватились!
Ну, да лучше поздно, чем никогда.
…Федор Кириллович щурит глаза от наползающего дыма, готовится заговорить – догадываюсь по его сосредоточенному лицу.
Мы сидим на обструганном бревне возле недостроенного сарая («Цельное лето возился с ним, шифером думаю покрыть», – сказал он). Усадьба Федора Кирилловича – над самой речкой, на крутом берегу. Внизу, вдоль речки, заросли лозы, ракит, осины, черемухи, кленов, дикой малины – ни пролезть там, ни пробраться. Оттуда несет запахом свежих осенних листьев.
Над коноплей по обе стороны деревни не умолкает грачиный грай.
Солнце. Летают нити серебряной паутины. Стоит бабье лето. Полыхает за сараем гроздьями молодая рябина, снуют в ее листве прилетевшие невесть откуда дрозды. К рябине крадется черно-сизый кот…
Федор Кириллович поплевал на папиросу, придавил ее каблуком кирзового сапога.
– Речку, говоришь, жалко? – начал он с вопроса. – Э-э, а мне, думаешь, каково? Ты, племяш, родился тут – и уехал. А я родился, живу и помирать на этом месте буду. Да я рыбак еще, сам знаешь, сызмальства. Мне эта вся свистопляска с лугами, можа, лет на десять жисть укоротила. Тах-та во!.. Ить дурачки-то луга распахивают! Вот наш новый председатель, Бирюков, он с головой, правильно рассудил. В прошлом году кулигу под Михеевкой травой засеял, летом трижды косил ее. Пришлось, правда, поливать, так луг, он тоже ухода требует. Почти по сорок центнеров сена накосил. Видел, скирды в кулиге? Тах-та во!.. Обещает Бирюков весной и наш луг засеять, ежели семена достанет. Семян, понимаешь ты, нигде нетути, мало их выращивают.
– Засеют теперь не засеют, а все равно речка пропала.
– Да как тебе сказать? Природа, она, видишь ли, в иных случаях может себя восстановить. Особливо, ежели помогнуть ей, прудов, скажем, напрудить – даже там, где раньше мельницы были. К примеру, наш Бирюков засеял луга, а в тех деревнях, что выше нас, по-прежнему пахать их будут – вот где беда.
Было уже далеко за полдень, желтый ком солнца круто скатывался под гору. К тому же Федора Кирилловича позвала тетя Варя – почтальонка пенсию принесла, и мы нехотя встали с нагретого солнцем гладко оструганного бревна.
10
Надя Павликова поутру забежала к Дуне на минутку.
– Завтра, ма, поросят сдавать повезут. Готовься…
– Ну? А кто повезет?
– Аркашка, должно.
– На своем драндулете?
– А на чем же еще? Машину счас не дадут – бураки. Вон даже из-под Москвы пригнали на помощь… Моли бога, что «Беларусь» Бирюков не пожалел.
Надя была одета в теплый полусак, голова покрыта толстой коричневой шалью, за пояс подоткнуты старые перчатки. Лицо крупное, раскрасневшееся, по-прежнему красивое.
– Никак на Север собралась? – попробовал я подначить. – Вон до двадцати градусов передавали…
– Молчи ты, – отмахнулась Надя. – Их дело передавать. А побыли бы они цельный день в поле, узнали бы эти двадцать градусов. Бывает, так заколовеешь, зуб на зуб не попадает. Хорошо, хоть Бирюков чай распорядился подвозить.
– А вы что делаете-то?
– Счас все одно делают – бураки. Мы, бабы, чистим… Скоро кончим. Вчера Бирюков по телевизору выступал, говорил, что план уже выполнили. Прибрехал маленько: возле Болотного еще гектаров двадцать не выкопано.
– Может, это внеплановая какая.
– А можа, кто ее знает…
– Подработаете, должно, на свекле-то? – поинтересовался я.
– Молчи ты! У нас счас не работа, а ругня одна. Этот, конфликт у нас со старухами. Чистить бураки все поприходили, а как сажать их, тяпать – никого не дозовешься. Трудно, видите ли. А деньгу сидя заколачивать не трудно? Ведь конечный расчет с нами по центнерам производят. Нам не выгодно, чтобы у нас меньше центнеров выходило. Сами управимся!
Надя привстала, заторопилась.
– Ну, не забудь, ма! Побежала я, а то опоздаю.
– А можа, позавтракаешь с нами? – спросила Дуня.
– Не, я дома наелась, спасибо.
И тихо закрыла за собой дверь, легко сбежала с крыльца и повернула за угол хаты.
– Сколько, теть Дуня, Наде лет?
– Э-э, не помню. Сорок или сорок пять. Сорок пять, должно. Галю она родила, когда двадцать было? Ну да. А Гале двадцать пять весной исполнилось.
– Выглядит Надя, однако, неплохо.
– Дыть пятерых выносила. А дети, они молодят женщину… Вот только Оля красивше ее была…
11
Павлик ловко завязал поперек туловища поросенка петлю и, придерживая ее, чтобы не сползала, кинул концы веревочки в открытую дверь сеней.
– Тащи!
Тракторист Аркашка Серегин поймал веревку, натянул ее, Павлик подталкивал поросенка сзади, поросенок же, чуя недоброе, визжал, упирался, а когда Павлик поронул его лозиной, кинулся в сторону и вырвал веревку из Аркашкиных рук.
– Помогай, чего стоишь? – прикрикнул на меня Аркашка.
А я действительно стоял поодаль – руки в боки, легкомысленно полагая, что поросенок тихо-мирно проследует из сеней на прицеп «Беларуси». Поняв свой промах, я мигом подскочил к Аркашке и ухватился за веревку – Павлик по новой приспосабливал петлю. Потом по его команде мы дружно дернули, поросенок визжал еще неистовее, упирался еще больше, и, может, мы бы его так и не сдвинули с места, но Павлик приподнял поросенка за задние ноги, и он покорно потопал на передних. Вывели поросенка на крыльцо, тут мы с Аркашкой схватили его за уши и втащили на прицеп.
– У, зараза, сильный какой! – выругался Аркашка, тяжело дыша, и хлестнул поросенка веревкой. – Сколько в нем будет?
– Центнера полтора, – предположил Павлик.
Закрыли борт. Длинная щетинистая свинка Дуни подошла к забившемуся в передний угол плотному Павликову хрячку и обнюхала его.
– Мой смирный, а эта ведьма! Смотри, как глазами зыркает. Сожрать готова. Мать, должно, и не кормила ее.
Я сбегал помыл руки, оделся – все-таки на открытом прицепе предстояло ехать. Дуня вчера осторожно мне только намекнула, чтобы я сопровождал ее поросенка. А я с готовностью согласился, понимая, что тяжеловато придется Павлику одному.
Мы с Павликом вспрыгнули на прицеп, Аркашка залез в кабину и, рванув так, что свиньи чуть не попадали на нас, сидевших у заднего борта, покатил вдоль деревни. По дороге мы еще должны были заехать в Болотное за бригадиром Дамаевым, который, кстати, и выпросил трактор, чтобы сдать на мясокомбинат своего поросенка – деньги позарез ему нужны были, он сына в армию провожал.
От Хорошаевки до Болотного километра четыре. Деревня эта большая, центральная в колхозе «Победа». И школа там находится. Пять лет я туда ходил. А после пяти классов в ремесленное поступил, в Свободу.
Ехать на прицепе было свежо, правильно я поступил, надев свитер. Трактор бежал быстро, не сбавляя скорости ни на колдобинах, ни на бугорках. Раньше, я знал, Аркашка вот так же бесшабашно на лошадях ездил, когда возчиком горючего работал.
– Как он едет по деревне, все бабки крестятся, – сказал Павлик. – Змей! Анадысь чуть было гусенят моих не подавил…
Павликов хрячок по-прежнему смирно стоял у переднего борта, а Дунина свинка без конца топталась, недружелюбно поглядывая на нас и все ближе подступая к нам.
– Узё! – двинул ее Павлик в лоб сапогом.
Поросенок отпрянул, но не успокоился.
Мы сидели на корточках, держась за борт, ноги уже начали уставать, и я сказал Павлику:
– Может, пару снопов прихватим? – Мы как раз проезжали конопляное поле.
– Не, за конопи ругают… Да Аркашка и не услышит… Соломы где-нибудь прихватим, потерпи маленько.
Из-под задних колес «Белоруси» летели ошметки грязи, особенно после того, как переезжали лужу. Я устроился так, чтобы на меня грязь не попадала, а Павлик не обращал на нее внимания и просто делал резкое движение головой, если ошметок залетал ему на старый картуз.
Ехали по большаку. После Хорошаевки с полкилометра вдоль него с двух сторон шумят высокие тополя и осины. Федор Кириллович рассказывал, что их посадил мой двоюродный дед Савелий. И шумят деревья теперь, радуя людей и украшая землю, – добрая память о старике.
– Хорошо, быстро едет, – прервал молчание Павлик.
– Километров тридцать, – предположил я. – А чего вы, Павлик, в Золотаровку, а не в свой район везете?
– Ближе, и дорога лучше.
– А примут из чужого района?
– Какая им разница? Одно ведь государство.
Павлик, мне сдается, год от года высыхает, мельчает телом. Раньше он и полнее был, и ростом выше. А теперь сзади посмотришь – подросток.
– Там же, на мельнице, работаешь? – спросил я, хотя иного ответа и предположить не мог: Павлик, унаследовав мельничье дело от отца, бессменно молол муку и на водяной, и теперь на механической мельнице. Но он нехотя сказал, что перешел на ферму истопником, чему я немало удивился.
– А что ж случилось?
– С Бирюковым не ужились. Застал выпимшим, ну и сказал, чтоб я больше на мельнице не появлялся. Я и не появился – у меня пока гордость есть.
Въехали в Болотное. Деревня стояла по сторонам глубокого, заросшего бурьяном оврага (где-то я читал, что предки наши специально обосновывались на вот таких не очень удобных для пахоты местах – берегли землю).
Когда я жил у Федора Кирилловича в первый свой заводской отпуск, то частенько в Болотном бывал. Вместе с Аркашкой, трактористом нынешним, мы сюда любовь ходили крутить. Он на три года старше меня, ну и подбил однажды: «У нас в Хорошаевке ни одной девки путевой нетути, пошли со мной, враз познакомлю».
Свел меня Аркашка с толстушкой одной, как сейчас помню, Мотей ее звали. Каждый вечер она, бывало, беспрестанно повторяла одно: «Вы ко мне просто так ходите, а потом бросите, как отпуск кончится. Правда же?» Однажды я не выдержал и буркнул: «Правда». И больше к Моте не ходил…
Тут трактор круто повернул к большой свежепобеленной хате и резко затормозил. Прицеп наш остановился возле самого крыльца. Из хаты вышел среднего роста мужчина, кивком головы приветствовал нас и поспешно скрылся в сенях. «Дамаев», – догадался я.
Во дворе визжал поросенок…
Дорога возле мясокомбината – сплошное месиво. Бедные шоферы. Машины бросает из стороны в сторону, они буксуют, ревут, шоферы матюгаются и, как спасения, ждут, когда появится случайный трактор.
А наш «Беларусь» проскочил через это месиво будто по чистому асфальту. Аркашка даже скорость не убавил. Правда, мы вместе с поросятами чуть-чуть не выскочили за борт, но «чуть-чуть», говорят, не считается.
В контору мясокомбината пошли Дамаев, Павлик и Аркашка. Я остался за сторожа, да и не нужен я там был. Справку от ветеринара Дуня отдала Павлику, и он официально, так сказать, отвечал за всю операцию по сдаче ее свинки.
Минут через десять появились невеселые Павлик и Дамаев. Они шли вслед за каким-то мужчиной и что-то доказывали ему. Он же твердил одно и то же: «Нет! Не могу!»
У меня похолодело внутри: неужели не принимают? Это что, обратно везти уставших поросят? Трястись с ними, без конца успокаивать пинками свинку Дуни? А сама Дуня? У нее ведь еще есть в закуте одно вот такое же божье создание, и она окончательно замучится с ними.
«Они меня съедят, – жаловалась Дуня мне. – А тут деньги нужны, уголька на зиму привезти».
И вдруг из конторы буквально выбежал Аркашка.
– Бюрократы, заразы, засели тут, ни черта не делают, лозунгов понавешали: «Больше мяса государству!», а сами от мяса отказываются! – кричал он громко. Аркашка своего поросенка не сдавал, но он рассчитывал на обратном пути погрузить купленные у своей здешней родни дрова и теперь, разумеется, откровенно негодовал. Он подошел к прицепу и накинулся на меня: – Чего сидишь, иди звони куда надо! Засели тут, мясо им не нужно. «Временно личный скот не принимаем!» А чем личный поросенок хуже колхозного?
Я соскочил на землю, взял Аркашку за руку.
– Не шуми. В чем дело?
– Некуда, говорят, холодильников железная дорога не дает.
Что делать?
Хмуро курит Дамаев, Павлик отыскивает в кармане фуфайки по конопляному зернышку и каждое подолгу катает во рту, прежде чем его расщелкнуть. Аркашка смотрит на меня зелеными глазами.
Эх, рискну! А вдруг получится?..
– Директор у себя?
– В том-то и дело, что нетути. В сельхозуправлении, сказала секретарша.
– Пошли со мной, – решительно говорю Аркашке.
В приемной директора мясокомбината я вежливо поздоровался и подошел к столу.
– Разрешите позвонить?
По моей городской одежде и вежливому тону пожилая секретарша, видно, догадалась, что я не колхозник, и разрешила. Она, конечно, не могла предположить, что я тоже обеспокоен судьбой трех поросят.
Я снял трубку.
– Слушаю, – сказала телефонистка.
– Первого секретаря райкома, – отчеканил я.
– Рогов его фамилия, – подсказал Аркашка, стоявший у дверей. Секретарша зыркнула на него, потом уставилась на меня, гадая, должно быть, кто этот молодой человек. Неужто какой новый начальник?
Я волновался, не в силах придумать, как представиться Рогову.
– Алло…
– Товарищ Рогов?
– Да, да.
– Тут вот такое дело. С мясокомбината вам звонят. Понимаете, я приехал в отпуск. К тетке… Ну, мы трех поросят привезли, а их не принимают…
– Так что, я буду вашими поросятами заниматься?
– Ну, понимаете, тетке семьдесят лет, – продолжал я, – больше никто не поможет… А их не принимают…
– А зачем вы привезли? – вдруг резко оборвал меня Рогов. – Мы и в газете, и по радио объявляли, что временно личный скот не принимаем – некуда мясо девать, вагонов не дают.
– Про лозунг ему, про лозунг! – подсказывал за спиной Аркашка.
– Но мы не знали про объявление, – виновато сказал я, а сам с дрожью подумал, что, если Рогов спросит, откуда мы, и узнает, что из другого района, тогда – никакой надежды. – Понимаете, трактор нам со свеклы на день сняли, ведь это ж еще день терять…
– Да… – вздохнул Рогов. И я почувствовал: лед тронулся…
– Пожалуйста, товарищ Рогов.
– Ладно, примем мы ваших поросят. Но скажите там у себя в деревне, чтоб до Октябрьских больше не привозили.
Аркашка выскочил из приемной и кинулся на улицу, где по-прежнему тарахтел его трактор (Аркашка не выключал мотор от начала до конца рабочего дня), где в безнадежном ожидании стояли Дамаев и Павлик.
Дамаев уже улыбался, Аркашка выбивал запылившийся зеленый берет, а Павлик невесело топтался на месте.
12
Война, можно сказать, нашу Хорошаевку помиловала. Страшные бои рядом шли, бомбы на огородах рвались, подбитые – и наши, и немецкие – самолеты падали за Сновою, а деревню ни с одного боку не зацепило. Одна только колхозная конюшня сгорела.
Помиловала, война…
Я лежу на своей скрипучей раскладушке и загибаю на руках пальцы. Начинаю с конца деревни. Шишкин – убит, Кузьма Полинин – убит, тесть Васьки Хомяка – убит, мой отец, потом Сенька, Иван, Кузьма – братья Федора Кирилловича, Гришка Серегин, Колбаихин муж, Аким Ковалев, Матвей, Фрол Угольников, Петрак Тарубаров, Илья Чумаков… Четырнадцать убитых на тридцать два двора…
А среди вернувшихся – тот без руки, тот с осколком в легких, тот хромает, тот трясется после контузии.
Что и говорить, помиловала Хорошаевку война…
Полдеревни вдов, полдеревни сирот.
Слезы, слезы, слезы…
Однако, сколько ни плачь, погибших не вернешь. А жить надо было.
И жизнь продолжалась.
Мужиков заменяли подростки. И учиться б еще нужно, да мать семью одна не прокормит, с хозяйством каким-никаким одной ей трудно управляться. Бросали школу, и, кто поспособнее, доучивался уже потом в вечерних школах да на разных курсах.
Медленно, болюче становился колхоз на ноги. Как сейчас, помню однорукого бригадира Тимоху. Ходил вдоль деревни он в победную весну, давал наряд:
– Нынче, бабы, пахать. Поднатужимся, а молодцы ваши тем временем Берлин возьмут.
Вот он к нам повернул, помахивая хворостинкой, Дуня, принесшая нам черствую лепешку, шикнула на Дашу:
– Прячься! В чулан быстро! Скажем – нетути.
Даша было, кинулась к дверям, во в мгновение раздумала.
– Не, не могу. Узнает – застыдит…
– Во, дуреха! Ну, угробляй корову, мори ребят.
А Тимоха уже под самым окном.
– Даша, пахать…
– Можа, дядь Тимофей, отдохнет сёдни корова-то. Утром одну литру всего дала…
Тимохе, конечно, жаль обижать нашу сиротскую семью – пятеро, как-никак: Даше, старшей, восемнадцать, мне, младшему – шесть. Но и о председателевом приказе он помнит: на неделе закончить пахоту.
– Вот управимся, и отдохнет твоя корова, – опустив глаза, говорит Тимоха. – А пока, дочка, сама понимаешь… Да, ты когда этих двоих в приют отдашь?
Двоих – это меня и сестру Аню. Многие Даше советуют отдать нас в детдом, она вроде бы и соглашается, даже бралась уже документы оформлять, но дела до конца так и не довела.
– Жалко, дядь Тимофей…
А мне, признаться, очень хотелось в детдом. Что-то таинственное возникало в моем воображении, когда произносили это слово. Возникал большой-пребольшой белый дом – в сто раз больше нашей церкви. Дом стоит на бугре, над речкой – в сто раз шире нашей Сновы, вокруг лес растет – в сто раз гуще нашего Круглого леса.
Перед домом – солнечная поляна. На ней – длинный ряд столов ну как… на поминках матери. Нет, как на последнем колхозном празднике. А на столах тех – белый хлеб, конфеты-подушечки, морс, и можно есть все это сколько хочешь…
Зря все-таки не отдает нас Даша в детдом…
А пока мы уплетаем в пять ложек из общей миски картофельную похлебку, жидко забеленную молоком.
Корова Лыска тем временем щиплет в саду прошлогоднюю траву. У коровы костлявая спина – после голодной зимовки ходит она спотыкаясь, а в печальных глазах – упрек Даше за то, что она водит ее в поле, где Лыску впрягают в плуг. А Даша иногда еще и стегает ее веревкой…
– Не веди Лыску, – умоляю я старшую сестру, и глаза мои наполняются слезами.
– Ты еще тут!.. – заругалась на меня Даша. – Я не поведу, другая не поведет, третья, а что жрать осенью будем?
Заругалась, а сама повернулась к печи и плачет. Я заметил, от меня ничего не утаишь…
Взяла ухват, ловко вытащила из печи чугун, набросала в него несколько пригоршней молодой жигуки. Значит, на обед щи будут! Ура! Вон какой чугунище! Хлебать можно – от пуза! И не задумаешься даже, почему жигука, когда ее ешь, не кусается, а когда дотронешься рукой или нечаянно наступишь, так она жжется.
…Я лежу, загнув на руках все пальцы – их при счете не хватило. На губах – несладкий вкус ничем не заправленных пустых крапивных щей.
Тишина в деревне и густая осенняя темнота. На потолке жужжит муха, попавшая в паутину.
Не спится. Пальцы на руках боюсь разжать… Четырнадцать убитых на тридцать два двора…
Это, наверно, Дамаев разбередил мою память. Когда возвращались из Золотаровки, он, молчун, вдруг разговорился.
– А ты чей там в Хорошаевке будешь? – спросил он.
– Был, – поправил я его. – Захара знали?
– Знал. И ты – сын?
– Я.
– Вот это да! Я ж твоего отца, как брата, знаю. Мы с ним воевали. В сорок третьем, когда под Понырями стояли, сено для армейских лошадей вместе косили… Ох и ловок был! Маленький, а любого обставлял. Хороший мужик. Мы в одной землянке жили. Бывало, курим, он и говорит: «Никудышний из меня вояка, я винтовку так и не научилси правильно держать. Вот косишь – другое дело. Или нехай пахать…» В первом же бою разлучились. Я в плен попал, а он – не знаю куда… Где его, говоришь, убило?
– Под Витебском.
– Ну-ну!.. Хороший мужик был… Да, сколько нашего брата полегло!..
Четырнадцать на тридцать два двора…
Я оделся, вышел на улицу. В листве кленов, выросших выше хаты, пошумливал ветер, светилось окно у Аркашки Серегина – должно, кормили новорожденную девочку.
Небо чистое, звезды на нем крупные, яркие, даже, кажется, потрескивают, как горящие угольки…
Спит Хорошаевка.