Текст книги "Солдатом быть не просто"
Автор книги: Иван Скачков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
На зимней дороге
Чистое небо смотрит на землю холодной суровостью. Бездонная синева кажется Григорию ледяной крышей, откуда наплывает стужа. Сегодня с утра солнце светит на просторе, но даже и оно не в силах подогреть дыхание зимы – после полудня мороз стал крепче.
Григорий вывел свою трехтонку на асфальтированное шоссе и облегченно вздохнул. Проселок, по которому он только что ехал, был сильно разбит с осени, или, как говорят шоферы, разухаблен, а теперь, прихваченный морозом, закаменел, сохранив до весенней распутицы глубокие колеи, выбоины.
На шоссе он увеличил скорость. Морозный ветер мел по чистому асфальту снег, смахивал его на обочины, срывал дым с труб сельских домов, косматил.
«Сердитый сегодня дед-мороз… Если что случится с машиной – заскучаешь». Григорий думает об этом спокойно, даже насвистывает мотив веселой песни. Спокойствие идет от уверенности, что двигатель и ходовая часть у его машины в порядке, а случись задержка – есть под рукой необходимое: в кузове он всегда возит домкрат, лопату и сплетенный из хвороста мат, который можно подложить под колеса, когда они забуксуют в глубоком снегу. Кое-что есть и для двигателя, если он собьется с правильного тона. В роте Григория называют запасистым. Он не возражает – пусть говорят, недаром отец не раз твердил ему, что запас карман не трет. «В этом он прав», – думает Григорий. Вспомнил об отце, и мысли повели по знакомым улицам небольшого городка на Оке, где он жил все годы до армии, но не успели довести до дома, оборвались, когда он увидел на обочине шоссе одинокую машину и вышедшего из-за нее солдата с поднятой рукой.
Притормаживая, по бортовому номеру узнал машину своей автороты. «Чернов загорает». На дороге, потирая уши покрасневшими руками, стоял ефрейтор Чернов, лучший в их автороте водитель.
Григорий соскочил на заледеневшую обочину. Хлопнув дверцей кабины, крикнул:
– Что случилось?
Не ответив, Чернов спросил, есть ли у него запасная свеча.
– Нет… А ну, пойдем посмотрим на твою.
– Посмотри, если хочешь, я уже насмотрелся.
– Тогда разматывай трос.
– Буксировать хочешь?.. – Широкое лицо Чернова как-то сразу затвердело, прихваченные морозом губы сердито поджались. Он поглубже задвинул в карманы шинели застывшие руки, отвернулся. – Не приходилось на буксире-то… И ведь имел же я запасные свечи, два дня назад была последняя – раздал. – Он потопал сапогами по асфальту, прошелся рядом с кузовом, укрываясь от ветра, и попросил: – Сгоняй, Гриша, в гарнизон – тут близко, привези мне свечу.
– Ладно, жди. – Избегая взгляда Чернова, Григорий вскочил в кабину, рывком тронул машину. Несколько минут назад, до встречи с Черновым, у него было если и не радужное, то ровное настроение, а с этой вынужденной задержкой на душе сразу стало сумрачно: у него была запасная свеча, но теперь признаваться в этом поздно.
До встречи с Черновым на дороге его мысли не проникали дальше забот сегодняшнего вечера: приедет, в парке осмотрит машину, спустит воду из радиатора и пойдет в теплую казарму, где его ждет недочитанный роман. Теперь мысли метались, как верхушки деревьев на ветру, а рядом, в жестяном лючке, словно издеваясь над ним, тарахтела новенькая свеча. Он рванул дверцу лючка, сунул свечу в карман шинели.
Машина мчалась по шоссе. Но зачем ему ехать в гарнизон?.. Лента асфальта стала наматываться медленнее, а за крутобокой горой, когда машина Чернова скрылась из виду, совсем остановилась.
От стыда и досады на себя Григорий опустил голову на руль. Как у него вырвалось это «нет»? Ведь тот же Чернов не раз выручал его в трудную минуту. Осенью, когда рота готовила технику к зиме, Чернов раньше всех обслужил свою машину и сразу стал помогать ему. Нет, в гарнизон он не поедет, там ему нечего делать.
Григорий развернул машину, погнал ее обратно. Через пять минут снова стоял рядом с Черновым.
– Достал тебе свечу… На перекрестке встретил знакомого шофера, – быстро проговорил он, избегая взгляда Чернова; сунул ему в руку свечу и пошел к своей машине.
– Молодец, Нестеренко, выручил! – обрадовался Чернов, но приметив, что Григорий не в духе, смахнул с лица улыбку. «Видно, обиделся, что я не согласился на буксир», – предположил он и крикнул поднимавшемуся в кабину Григорию: – Не серчай! Тебе тоже было бы не весело тащиться на буксире.
Нестеренко не ответил. Настроение у него не улучшилось даже теперь, когда Чернов повеселел: одну ложь пришлось прикрыть другой…
После отбоя Григорий остался наедине со своими мыслями. Иногда он любил эти минуты, когда ничто не отвлекает от раздумий и можно неторопливо разматывать клубок прожитого дня или доармейской жизни. Но когда сильно уставал за день, старался ни о чем не думать в постели и даже жалел, что у человека нет такой форточки, через которую можно бы выветрить из головы назойливые мысли, обкрадывающие солдатский сон.
И сегодня не спалось. О чем бы он ни думал, снова возвращался к случаю на дороге. Выходит, в каком-то отсеке мозга у него затаился вредный червячок. Таится до своего часа, а потом приказывает языку говорить «нет», когда надо сказать «да».
Совсем недавно на комсомольском собрании сержант Карпухин разводил руками, когда говорил о нем: «Не пойму я Нестеренко. Временами кажется, что есть в нем раздвоенность или вроде бы две души уживаются в одном Нестеренко: одна открыта людям, а вторая в раковине сидит…» Григорий вспыхнул от обиды, нетерпеливо перебил Карпухина вопросом: «Может быть, я за машиной плохо смотрю?» – «Нет, машина у тебя всегда в порядке, тут ты, Гриша, молодец». – «Тогда, может быть, я дисциплину нарушаю?» – «Этого за тобой тоже не замечалось… Да ты, Гриша, не сбивай меня, потерпи. Вот все выскажу, а там уж суди, как хочешь… Мы не забыли, какую красивую тумбочку смастерил ты под наш телевизор в Ленинской комнате. И как забудешь? Вот же она, всегда на глазах у всех. Еще шкаф для книг отремонтировал и отполировал не хуже мастера. Это же для нас ты делал, для всех. А потом вдруг временами показываешь свой индивидуализм. Получил посылку из дому и сразу спрятал в тумбочку, будто мы хотим отнять ее. В городское увольнение стараешься ходить особняком… То щедрый на добро, то вдруг уходишь в свою раковину».
Ничего не мог он возразить – о посылке Карпухин верно сказал. И в город он, Григорий, старался ходить один. Перед призывом в армию полгода работал шофером, всю последнюю зарплату увез с собой. В городском увольнении покупал кое-что по мелочи, не хотел делиться с товарищами. Выходит, он скупой?..
В полудреме на него, как видения, наплывали закоченевший на морозном ветру Чернов, а за ним Карпухин с разведенными в стороны руками и вопросительным взглядом на скуластом лице. Мысли заволакивались тончайшей паутиной, расплывались. Один слой этого удивительного покрывала накладывался на другой, за ним еще, еще, и вдруг в шевелящемся кружеве всплыло лицо матери. Григорий побежал ей навстречу, взял за руку. Ему было хорошо с ней. Потом рядом оказался отец, тоже взял его за руку. Они тянули его в разные стороны, спорили, кричали… Ему стало больно и страшно, он вырывался, кричал…
Проснулся от толчка в бок, открыл глаза. Над ним склонился сосед по кровати солдат Головин.
– Кричал ты во сне, видать, дурное привиделось.
Прислушиваясь к частым ударам сердца, Григорий прикрыл глаза. «Сон, как откровение. Не чудо ли это? Может быть, промелькнувшее сновидение и есть ответ на вопрос Карпухина о странном сожительстве в моих поступках добра и индивидуализма. Прожил девятнадцать лет, не задумываясь Над этим, а теперь…»
Доброе лицо матери, сумрачное – отца. Нарядный домик на окраине города. Запах свежей древесной стружки, лака, клея. Он привык к этим запахам, они всегда были рядом с той поры, сколько помнит себя. Единственное окно кухни смотрит на маленький двор с аккуратно выложенной кирпичом дорожкой, на сарай, где против двери стоит его верстачок, за которым он часто работал с малолетства, а в дальнем углу – верстак отца, всегда в пене стружки. Днем отец столярничает на фабрике (там же ткачихой работает мать), а вечерами и в выходные дни мастерит что-нибудь в сарае Для дома или делает мебель на заказ. Вдоль стен много полок – и чего только нет там! – гвозди, клей, петли и ручки разных размеров и фасонов, банки с олифой, краской – много разного добра на тех полках, все лежит в строгом порядке.
Мастеровые руки отца – большие, в узлах – ценятся высоко: стол письменный сладит, посудный шкаф или еще что – на загляденье. В разговорах с товарищами Гриша гордился своим отцом. И вдруг однажды соседский Колька больно обжег его: «Твой отец – жадина». Гриша догадывался, почему Колька сказал такие обидные слова. Запальчиво ответил: «И вовсе не жадина он, а разумный хозяин». Недавно он слышал, как отец переговаривался через забор с соседом, тот просил его одолжить олифы. «Чего нет, того нет, не обессудь, сосед». Гриша метнулся к отцу: «Есть олифа на полке, целых четыре банки. Ты забыл?» – «Ничего я не забыл, – отец отстранил его в сторонку. – Сказал нет, стало быть, нет». А после наставлял: «Не встревай, сынок, когда взрослые говорят. Пусть каждый думает о своем хозяйстве, а не побирается. Я никогда не одолжаюсь, потому как все свое имею. Запас карман не трет, а всегда выручит: гвоздь ли понадобится, доска какая или инструмент – все у меня под рукой, не хожу по соседям и их не балую…» – «Он же отдаст». – «Кто знает – отдаст, а может, забудет. Вернее, когда банки с олифой стоят на своем месте… В дом надо нести, а не из дома. Ты, сынок, когда-нибудь видел, чтобы курица гребла от себя? Не видел. Или граблями ты ведь тоже гребешь к себе?.. Так и в хозяйстве». Гриша кивнул, соглашаясь. Да, куры у них во дворе гребут только под себя, а граблями он в огороде тоже подгребает к себе – так удобнее.
В ту пору Григорий считал, что его отец самый разумный на их улице и мастер хоть куда – поди сыщи такого. Их маленький, красивый, как игрушка, домик отец поднял своими руками от фундамента до конька крыши, украсив его деревянным кружевом. Многие прохожие заглядывались на ажурные наличники, резное крыльцо, узоры у торца крыши. Но мало кто знал, что жизнь в этом доме была сумрачная. Стены их дома никогда не слышали песни, не видели веселых лиц гостей и даже соседи, зная нелюдимость хозяина, заглядывали к ним только при крайней нужде. Мать не раз говорила: «Мы так забирючились, что тошно становится, от людей совестно». «А что тебе до людей? – отец отвечал спокойно, он редко повышал голос. – Думаешь, у них голова болит о твоих нуждах? Ничуть даже. Потому и у меня о других голова не болит: они сами по себе, мы тоже сами по себе. У каждого колесо счастья крутится по-своему – у одного быстро, все ему само прет в руку, а у другого оно еле шевелится. Я так считаю: надейся на свои руки, живи своим трудом, и тогда твое счастье никуда не уйдет». С последними словами отца мать соглашалась, но его доводы в оправдание отчужденности от людей вызывали с ее стороны протест. Часто вспыхивали ссоры, а наедине она внушала Грише: «Живи с радостью и все делай тоже с радостью, не закрывай свою душу перед людьми, приноси и им радость».
С детских лет его поставили на перекресток: к людям быть ближе или жить, как говорил отец, самому по себе? Но жизнь за стенами их дома, школа давали простор материнским росткам, пропололи в его душе много сорняка. Все же некоторые корешки, посаженные отцом, еще сохранились…
Григорий стоял в ротной комнате бытового обслуживания перед зеркалом. Расправил под ремнем складки шинели, всмотрелся в налитое здоровьем лицо с крепкими щеками и усмехнулся: «Мать по фотокарточке определила, что я возмужал, а тут усишки еле пробиваются».
За спиной с конвертом в руке остановился Головин:
– Гриша, ты в город собрался?
– Иду, Серега… – Григорий повернулся к Головину, посмотрел на него с высоты своего роста. – А ты что же? Идем вместе.
– Настроение не подходящее… Получил от матери плохое письмо. Жила с дочерью, моей старшей сестрой. А та вдруг уехала с мужем куда-то на стройку, матери денег не оставила – живи, как можешь. А матери под шестьдесят, больная.
– Из родственников у тебя еще кто есть?
– В тех краях никого… Брось письмо в ящик. – Головин передал ему конверт.
Шагая по узкому тротуару малолюдной улицы, Григорий пытался представить себя на месте Головина и не смог, не хотелось даже думать о том, что его мать, добрая и ласковая, может оказаться в подобном положении. Если бы можно было какой-то мерой измерять глубины человеческих чувств в радости и горе, то письмо Головина, которое он сейчас несет в руке, наверное, было бы очень тяжелым. Он не знает содержания письма, но можно предположить в нем стремление Сергея как-то облегчить боль материнской души, хотя, быть может, пишет об этом скупыми словами.
Вот и почтовый ящик. Григорий поднял руку с конвертом к щели ящика, но не опустил письмо. Постоял несколько секунд в раздумье, потом списал в блокнот адрес матери Головина и, опустив конверт в ящик, быстро пошел к почтамту…
Прошло полмесяца. Как-то после ужина старшина собрал роту в Ленинской комнате и объявил:
– Считайте, что вы пришли сюда по просьбе рядового Головина. Сейчас он сам обо всем скажет.
Сидевший впереди всех Головин поднялся со стула, повернулся к сидевшим в комнате – все ждали, что он скажет. Головин рассказал сначала о письме матери, которое он получил полмесяца назад, а потом о втором, пришедшем сегодня. Во втором письме мать благодарила его за перевод пятидесяти рублей, но спрашивала, где он взял эти деньги и почему адрес на переводе написан не его рукой.
– Правильно спрашивает: откуда у меня могут быть такие деньги? – Головин развел руками. – Короче говоря, я не посылал перевод, а деньги выслал – спасибо ему – кто-то из нашей роты, больше некому. Скажите, друзья, кто помог мне?
Солдаты переглянулись, потом снова стали смотреть на Головина, на лице которого без труда можно было заметить волнение. Кто-то выкрикнул:
– А ты, Серега, не переживай!.. Помог кто-то из нас, и хорошо, ему при случае тоже помогут.
В комнате вспыхнул оживленный разговор, в котором выделился громкий голос сержанта Карпухина:
– Да что – деньги! Один человек помог другому – это дороже стоит.
– Так-то оно так… Только я все же хочу знать, кто помог. – Его голос прерывался. – После, когда смогу, отдам. Много людей сейчас помогают моей матери. Командир полка письмо послал в военкомат, соседи заходят к ней. Пишет: поправится здоровье – работать будет, где полегче.
Григорий смотрел на повлажневшие глаза Головина и чувствовал, как в груди разливается тепло.
После дождя
Мой друг Алеша Самарин любит тишину, уединение. В свободное время часто уходит в лес или занимается резьбой по дереву. Последние три недели мы живем в учебном центре, и здесь на тумбочке и подоконнике в нашей комнате появились фигурки людей, птиц, зверей, сделанные Алешей из кусков дерева, корней и веток.
Сегодня Самарин занялся любимым делом сразу после ужина. Он сидел в белой майке у стола, спиной к распахнутому окну, а я рядом читал книгу. За окном, в седловине между горами, золотилась гребенка леса, верхушки деревьев таяли в пламени заката.
Временами я отрывался от книги, смотрел через голову Алеши на вечернюю зарю, потом на руки друга, из-под которых на стол сыпались мелкие стружки. Круглое лицо Алеши было сосредоточенно, складки между светлых бровей то напрягались, то разглаживались.
«Увлекся – не оторвешь… Вот если бы и на службе ему такое же вдохновение», – подумалось мне вдруг. Служит он в другой роте, но я хорошо знаю, что его взвод отстает. Весной после одного из служебных совещаний, где взвод Самарина называли в числе отстающих, я заговорил с ним по праву старшего по возрасту друга. Алексей слушал, мрачнел, потом молча надел шинель и ушел. Вернулся ночью. Сапоги заляпаны грязью. Долго чистился у входа в общежитие, а когда вошел, объявил: «Вот ведь как, Михаил, уже птицы прилетели». – «Ты где был?» – спросил я. «За городом. Все ходил и думал о твоих словах. По дорогам ходил, по пашне и ничего не придумал». Больше к тому разговору не возвращались.
Сегодня по дороге с полигона я нашел кусок корня, показавшийся интересным. Сейчас вспомнил о нем, нашарил под кроватью и протянул другу:
– Может, что-нибудь выйдет?
Самарин осмотрел корень, взялся за перочинный нож:
– «Что-нибудь»! Сейчас увидишь…
Он отсек один отросток, второй, что-то подправил, потом, проделав ножом щель, вставил в нее два кусочка из отрезанных отростков. Отвел руку с корнем в сторону:
– Смотри!
Я удивился тому, как в его руках ожил мертвый обломок дерева, в котором мне лишь что-то смутно угадывалось. Теперь передо мной была выразительная фигурка скачущего оленя. Голова с ветвистыми рогами запрокинута на спину, сильная грудь рвется вперед.
– Да ты чудеса творишь, Алешка!
– Э, Миша, не я сотворил чудо, а природа. Человеку вмешиваться в ее работу надо очень деликатно, она самый искусный художник. – Алеша повернулся к окну, некоторое время молчал, а потом кивнул в сторону заката: – Скажи, может ли человек вот так передать заход солнца?
Самарин опять умолк, потом повел рукой в сторону своих изделий:
– С детства этим увлекался. Часто бывал с бабкой в лесу. На пути – чащи, вырубки, ручьи, не уходил бы. Лягу где-нибудь на опушке и смотрю, как бегут облака, а метелки деревьев качаются на ветру, будто рисуют по голубизне, рисуют и нашептывают. Зелень и синева – без предела, и перед ними я мельчаю, теряюсь, кажусь себе песчинкой в пустыне или вроде ползающей рядом букашки. Велика природа! Бабка ищет меня, зовет – откликнусь и опять присматриваюсь, прислушиваюсь. Еще в те годы научился примечать причудливые корни, сучки и понял, что необычное надо искать рядом, в самом неприметном.
– Согласен. В людях это особенно. – Я осторожно поворачивал разговор на свое. – В рядовом, кажется, человеке часто можно приметить необычное. Но бывает и так: иному все на одно лицо, все серые, кроме него самого, разумеется. У таких людей и дела, конечно, серенько идут.
Самарин понял, что камешек в его огород, нахмурился, отвернулся к окну.
Закат уже погас, теперь лес едва угадывался сплошной темной стеной. Словно эта смена красок повлияла на настроение Самарина, даже лицо его, за минуту до того одухотворенное и симпатичное, стало вдруг неприятно хмурым: уголки полных губ опустились, большой лоб пересекся морщинкой. Вернувшись к столу, он отодвинул обрубок дерева вместе с резцами, стружками и, медленно стряхивая с крепкой ладони древесную пыль, скучным голосом спросил:
– Скажи, Михаил, тебя удовлетворяет служба?
– Да.
– Тебе, конечно, легче – взвод передовой.
– Чудак! Разве взводы раздаются по сортам? Одному – передовой, другому – отстающий? Знаешь, в чем, по-моему, высшее наше удовлетворение: отстающий взвод передовым сделать.
– Не получается у меня, – Самарин огорченно вздохнул. – Не все стараются, а кое-кто даже… А, что говорить! Только добьешься чего-нибудь, а один вот такой всем ножку подставит… Месяца два назад к нам перевели механика-водителя Мартынюка…
– Коренастый, широколицый?
– Он. Откуда знаешь?
Я ответил, что видел ефрейтора Мартынюка на трассе – хорошо, по-моему, водит танк. Еще у вышки видел, когда дежурный по танкодрому ругал его за что-то.
– За дело ругал! Мартынюк разворотил колейный мост и не признался: так, говорит, и было. Потом ушел в самоволку и опять не признался: поблизости, мол, гулял. Знаем мы это поблизости!
– А ты вызывал его на откровенность?
– Такого вызовешь! Только время терять. Вкатил выговор для начала.
– На всякий случай? – усмехнулся я, дивясь, каким все-таки разным бывает Алешка Самарин.
– Твои остроты не к месту, – рассердился он и опять отвернулся к окну, наглухо замолчал.
Мне вдруг подумалось: не дай бог, если в роте, которую мне, вероятно, скоро принимать, найдется вот такой лейтенант…
В воскресенье я со своим взводом полдня провел на озере. Загорали, купались, перебрасывали на берегу волейбольный мяч. Было хорошо и весело. После прошедшего ночью дождя земля парила. Под жарким солнцем умытые деревья словно расправили плечи, и я с удовольствием любовался ими, вспоминая Алексеевы слова. Потом внимание мое привлек сидящий в отдалении на обрывистом берегу одинокий солдат. Час сидит неподвижно, второй… Со стороны дороги его скрывали кусты лещины, с берега тоже не сразу увидишь – ивняки над заводью свисали к самой воде.
Когда мы возвращались в казарму, я поручил своему заместителю вести взвод, а сам двинулся берегом. На повороте тропы увидел Мартынюка. Когда я приблизился, он поднялся с земли.
– Думал, рыбу здесь ловите, место самое подходящее.
Ефрейтор промолчал.
– Почему в одиночестве? Тишину любите?
Мартынюк покачал большой головой и снова промолчал, следя, как прошумевший в кустах ветерок погнал по воде рябь.
– Пора обедать, товарищ Мартынюк! И грустить в вашем возрасте еще рано.
Я направился по тропе к дороге. Следом пошел ефрейтор. И быть может, потому, что я не навязывался больше с разговорами, он все-таки ответил, когда мы уже вышли к дороге.
– А я не грущу, товарищ старший лейтенант. Мне ли грустить? Настроение – песни петь!
– Это хорошо, когда у человека радость, – ответил я в тон. – Может, поделитесь?
– А чего не поделиться, если вам интересно? На той неделе получил письмо из села от соседки. Сообщает, что тетка моя обижает сестренку, поколачивает, всякую работу наваливает без меры, оттого сестренка учиться стала хуже. А ей всего одиннадцать. Отец мой лет семь назад уехал в город, семью там новую завел. Матери у нас давно нет, а к отцу сестренка не хочет… Когда уезжал, тетка клялась, что будет смотреть, как за дочерью… Сестренка у меня терпеливая – молчит. Да ведь ребенок еще.
– Вам когда увольняться?
– Осенью, месяца через три.
– Уволитесь в запас, все наладится. Может, в сельсовет или в военкомат написать?
– Не надо писать, товарищ старший лейтенант. Все равно сестренка у тетки останется, жить ей больше негде, кроме как у нее. Теперь уже недолго. Дослужить надо, как положено. Только вот служба не заладилась к концу. Все был отличником, а тут, как перевели в первую роту, и пошло наперекос. Видите, сколько радостей!
– Самоволка у вас, говорят, была. За это никто хвалить не станет.
– Не было самоволки, товарищ старший лейтенант, как на духу говорю! Да ведь и слушать не хотят… Вот на том самом месте у озера я тогда сидел в личное время. Оно, конечно, надо было пойти к командиру, отпроситься… Тут я не спорю, виноват. Расстроился тогда. На вождении кто-то, видать, еще не совсем пройдя колейный мост, дал разворот: колеи сдвинул. До нас водила третья рота. Ну, а как мой танк влез на них – они и полетели… Вернулся на исходную, доложил. Не поверили, сказали, это я мост порушил. И давай ругать, и давай. Дежурный по танкодрому говорит: не водитель вы – агротанкист…
– Пахарь, значит?
– Пахарь. До службы на тракторе работал. Выведешь его по весне на поле, и ходит он у меня без продыху – с зимы был ухоженный. Мне самому в радость зиму с ним возиться. И теперь часто весна вспоминается: поле парит, будто вдыхает тепло, когда лемехами режешь. Или уборка. Тогда еще веселее бывает…
«Ах, Самарин, Самарин, – думал я. – Ты бы сейчас своего Мартынюка послушал!»
– …А в армии какой же я «агротанкист»? Танкист – первый класс у меня. И не мог я мост порушить, не делал разворота… А вы из какой роты, товарищ старший лейтенант?
– Из той, что колейный мост поломала.
– Значит, вы верите? – Мартынюк посмотрел вопросительно.
Я лишь кивнул.
В столовой мне встретился старшина нашей роты. Он подтвердил, что на последнем вождении один из танков повредил колейный мост. Надо было, конечно, привести препятствие в порядок, но роте объявили срочный сбор.
– Почему не доложили?
– Моя вина. Но, пока собрали людей, соседи уже водить начали. Думал, они сами наладят.
Я быстро шагал к офицерскому домику, хотелось поскорее встретиться с Самариным. Что он теперь скажет? Вспоминались его рассуждения о духовном родстве с природой, о зоркости собственного взгляда на нее… Рассуждает о мироздании, а рядом с собой не видит человека. Такие вот ахают, умиляются при виде стайки облаков или зеленой лужайки, могут с гневом говорить о тех, кто сломал зеленую ветку, и безучастно относятся к душевной боли человека…
Хорошо, что в ту минуту я не застал Самарина в нашей комнате. Мог наговорить такого, что дружбе нашей, вероятно, пришел бы конец.
Я сидел с книгой, слушая, как дождь шепелявит по стеклам и листьям деревьев под нашим окном.
Алешка вернулся к вечеру. Промок, но, кажется, был доволен проведенным днем. Остановился у порога с берестяным лукошком в руках – успел смастерить в лесу! С козырька фуражки стекали капли. Поставил лукошко с грибами у порога, тут же присел на табуретку, намереваясь снять сапоги. Оживленно рассказывал:
– Грибов!.. Год нынче особый выдался, набрать можно, сколько унесешь. А ты как провел день?
– С солдатами на озере… Видел там, между прочим, Мартынюка. Говорил с ним.
– Интересно, о чем?
– Да вот, оказывается, тот колейный мост повредила наша рота, я проверил. Так что делай выводы.
Мои слова застали Самарина в напряженной позе, когда он пытался стянуть с ноги промокший сапог. Внезапно выпрямился, натянул сапог, поднялся и прошел к столу, оставляя на полу следы, сел.
– Еще что?
Я рассказывал подробно, не опуская ни одной мелочи из беседы с Мартынюком, даже старался передать оттенки его речи. Против обыкновения Алешка ни разу не перебил меня, не задал ни одного вопроса, а когда я умолк, поднялся, внимательно оглядел выставленные на подоконнике фигурки и вдруг одним движением смахнул их на пол.
Я собрал фигурки, поставил их на подоконник. Некоторые были поломаны.
– Разве они виноваты, Алеша?
Самарин молча надел фуражку и ушел. Я не задерживал, хотя вообще-то ему следовало обсохнуть.