444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шмелев » Пути небесные. Том 2 » Текст книги (страница 7)
Пути небесные. Том 2
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:48

Текст книги "Пути небесные. Том 2"


Автор книги: Иван Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

XX
ИСПЫТАНИЕ

– С этого торжества, – вспоминал Виктор Алексеевич, – я как-то освежился, и мне казалось, что случится что-то очень приятное. Неприятности позаглохли, я старался о них не думать. Разумею семейные неприятности. Казалось, и Даринька о них забыла. О разводе с женой не говорили больше. Я набавлял отступного, адвокат писал ей, – ответа не было. После назначенного отцом Варнавой послушания – «вези возок» – Даринька как будто примирилась с положением. Я боялся какого-нибудь подвоха, – могли мстить нам скандалом, – и принял меры. Жизнь устраивалась. Даринька отдалась хозяйству и задушевному деланию. Я был счастлив, и мне почему-то казалось, что будет еще лучше. А что «еще лучше» – не представлял: что-то… «самое главное». После уже понял, что в жизни «самое главное».

Вскоре случилась маленькая неприятность, вместо ожидавшегося «еще лучше».

7 июля, под Казанскую, Даринька собиралась идти ко всенощной. Сидела за чаем на веранде, Алеши не было. Пришла Матвеева и сказала, что становой приехал, «нелегкая принесла». Виктора Алексеевича кольнуло.

Плотный, кургузый становой вытирал пот с лица, чайку с лимончиком принял, но от водочки отказался: «Жарынь-с… да и по долгу службы уж пришлось маленько освежиться, три дня мертвое тело прело, порезали на покосе парня, махонькая драка вышла… хватили с доктором, отшибить дух». Извинился за беспокойство, да мимоездом кстати уж поприветствовать, и справочки насчет новоприбывших: «Время нонче, сами знаете, тьма-с… строгие предписания от губернатора, все чтобы были на виду». Виктор Алексеевич показал, «а кто с нами прибыл, – в конторе». Внося в ведомость, становой спросил: «И при вас супруга… Дария Ивановна… Вен-де… грамер?» Виктор Алексеевич поправил и объяснил: «Жене я отдельно… к доктору в Москву придется ездить, закупки…»– и смутился, поймав взгляд Дариньки. «И хорошо-с, – сказал становой, допивая чай и вытираясь, – злющее время, опять в Мухине поджог, в окружности пока, слава Богу, тихо, все на виду… а в Зазушье опять листки подметные… – внушительно подмигнул он. – Стриженую одну видали в Казакове, завтра чем свет туды… ф-фу-у… да она, шельма, в Бобыри, поди, перестегнула, завтра там ярмонка… мечусь, как волк на гону… да еще господин исправник требуют: „Ты, Бабушкин, хочь одну мне стрыженую пымай, приставлю!“ Да рази их устегнешь…до чего чутки, черти!..» – «Да, да… понимаю, понимаю…» – поддакивал Виктор Алексеевич. Получив положенное, становой укатил на дрожках.

Даринька ни слова не промолвила. Чувствуя неловкость, Виктор Алексеевич стал объяснять:

– Ну, да… так надо. Все по форме, чтобы не было лишних разговоров. Не ради себя, а чтобы тебя не ставить в ложное положение…

Она взглянула, и он увидел в ее взгляде укор н жалость.

– Ты так всегда болезненно… я знаю, как тебя это мучает.

– Надо терпеть.

– Теперь для всех ты – моя жена. Для меня с первого дня жена… законнейшая, больше!..

– А перед Богом?..

– Бог… все видит. Ему не надо документов!

– Что ты говоришь?!. опомнись, Виктор!.. – воскликнула она. – Ты не признаешь таинства?!..

– А-а… – вырвалось раздраженно у него, – не знаю, что признаю, что не признаю… смута во мне! неужели ты не понимаешь?!.. Юридически – признаю, надо для социального порядка, а… Но ты же каялась!.. ты отпущена! Тот старец, Варнава, признал наш… пусть и не… неоформленный брак!..

Она покачала головой: нет.

– Да, признал! Какие у него были соображения, это его дело, его совести… я тебе не раз говорил, вполне искренно, что меня это удивило. Высокой, говорят, жизни и… при-знал!.. даже не гражданский, как обычно в Европе, а внебрачное сожительство. Даже благословил!..

– Не благословлял!.. – вскрикнула Даринька. – Не знаешь ты его страданий за мой грех! не знаешь, почему так… не можешь знать!..

– А ты знаешь?!

– Не знаю… но так надо… почему-то надо. Это после откроется, почему так!.. – страстно воскликнула она. – Я верую, что он знает сердцем!.. он провидит…

– Про-ви-дит!.. что?!..

– Господь знает. Может быть… больше было бы зла, греха… страданий, если бы…

– Ну, раз тут мистика… я отказываюсь спорить… мистики я не понимаю, не принимаю…

– Ты привык принимать только то, что тебе приятно… Я не могу, я неспокойна… Темные, мы ничего не знаем… Оставь.

– Ты не выслушала, дорогая… успокойся, прошу тебя. Он благословил не эту нашу… незаконность… он не мог этого, конечно… он благословил тебя нести этот грех, «везти возок». Ты приняла, и я с душевной болью принимаю, хотя и не постигаю решения. Пусть на меня падет грех!.. Значит, я еще мал духовно… Но кто виноват в этой проклятой лжи?!.. Она!.. Она нарушила… совесть моя чиста!..

Даринька хотела сказать что-то – и не сказала, скрыла лицо в ладони. Виктор Алексеевич чувствовал, что хотела она сказать… Он сознавал, что совесть его вовсе не чиста, что он перед ней страшно виноват… не только насилием над нею, пусть в безумии, но и после, когда страстно любил ее, и она металась над пропастью, и только что-то… – чудо?.. – спасло ее. Все страшное и больное, что казалось почти зажившим, вырвалось вдруг наружу и крикнуло в нем: «Я с вами и буду мучить!..» Он воскликнул с болью:

– Есть же, наконец, правда?!.. Я признаю: я грязен, я виноват, я… да, грешник, страшный и окаянный грешник!.. – В этом слове звучало для него что-то бездонное, «провальное», связанное с жуткой и темной силой, «как бы бесовское», признавался он, – Но ты!.. чистая вся, святая?!..

Она подняла руки в ужасе.

– Не смей говорить так!.. – вскрикнула она, побледнев. – Молю тебя, не смей!.. Мой грех я не искупила… я должна искупить его и за тебя, пойми же! если ты не найдешь в себе силы искупить, воли….веры… сознать и принять твою долю в этом… я должна все принять!.. И я приняла, и понесу… за нас. Люблю тебя, виню и себя… и – приму. Старец Варнава… при тебе!. ты помнишь?., при тебе возложил на меня – «везти…» и так ласково на тебя смотрел!.. И ты… не понял?..

– Что не понял?.. – недоуменно-искренно спросил он.

– Что он без слов, жалея, внушал тебе…

– Что внушал?!.. – улавливая что-то в ее словах, воскликнул он.

– Как – что?!.. Но ты же так много знаешь, так много думаешь… как же ты не?.. сознать грех и…

Она перекрестилась: благовестили ко всенощной.

Когда, уже по заходе солнца, вернулась из церкви Даринька, Виктор Алексеевич все так же сидел у неубранного стола. От цветников лился земляной дух поливки, петуний, никотианы, резеды… – напоминал июльский вечер, цветники Страстного.

Тихая, умиротворенная, Даринька подошла к креслу, где он сидел, подперев рукой голову, опустилась у его ног, дала на ладони, теплый от теплоты ее, пахнущий «цветом яблони» кусочек благословенного хлеба и сказала покояще:

– Скушай и успокойся.

Он принял благословенный хлеб, притянул к себе темную ее головку, прижался губами к ней, слыша, как пахнет от нее теплом ржаного поля, и она почувствовала томящим сердцем, как все его тело дрожит от сдержанных рыданий.

XXI
ПРОЯВЛЕНИЕ

Приезд станового запомнился Виктору Алексеевичу: и душный вечер, и фельдфебельское лицо, и луково-потный дух, и клетчатый, в сырости, платок. Но особенно– сосущее, тревожное ощущение, связанное со становым и болезненным объяснением с Даринькой, С этого вечера, под Казанскую, стало в налаживавшуюся жизнь их вкрадываться новое, тревожное.

В день Казанской пришла депеша из Иркутска: сообщалось, что условия приняты и сорок тысяч сдано в депозит, квитанция выслана страховым. Это окрылило, и Виктор Алексеевич решил прокатить Дариньку в Москву, закупить для новоселья, путейцы будут.

Но тревожное не пропало, хотя после «благополучной прописки» нечем было тревожиться: «Все оформлено». Перед отъездом из Москвы он побывал у знакомого полицеймейстера, который раз уже помог ему «в этих обстоятельствах», и в пять минут полицеймейстер выдал ему нужный Дариньке документ, за номером и печатью, с напутствием: «Свято и нерушимо, живите и… наполняйте». Томившая Виктора Алексеевича петля свалилась вмиг. И как удачно: на другой день знакомец-полицеймейстер уезжал в армию.

В Уютово примчалась украшенная цветами тройка с Арефой, высланная путейцами, чествовавшими новоприбывших друзей обедом «у Касьяныча на Зуше», в наречном ресторане на сваях, гремевшем славой по трем губерниям. Ресторан славился и живописным видом, и «шереметьевским» поваром. Дня за три до чествования весь городок говорил о «Касьяныче», когда-то татарине-официанте, державшем буфет в большом вокзале, ныне – «при капиталах». Говорили, что будет неслыханный пир, «все на екстренных паровозах мчится, со всей России»: зернистая-парная прямо с Дону, московские горячие калачи от самого Филиппова.

Только выкатили из аллеи к ржаному полю, Арефа попридержал своих серых в яблоках и сказал несколько таинственно-радостно:

– А нам, ден пять тому, проявление Господь послал!..

– Как?!.. проявление?!.. – воскликнула Даринька, а Виктор Алексеевич перебил ее, не поняв: «Что такое-проявление?..»

– Ты не знаешь?!.. – возбужденно сказала Даринька. – Что-то чудесное случилось!.. Что Господь послал?..

– Настенька наша в разум пришла! Только и говорят про это…

– Пришла в разум?!.. – воскликнула Даринька и перекрестилась. – Ну, говори… пришла в разум?!..

– В полный разум. Меня доспрашивают, как все было… значит, про цветочки ваши, барыня, дали-то ей… велели Пречистой молиться, отнести. Она и понесла, сам видал. И протчие, которые в церкви молились. Значит, видали. Крестителю цветы вы положили и Пречистой свечку поставили-молились… а Настенька тоже прибежала, цветочки Пречистой становила, белые… и на коленки припала. Сразу и поняли, – молились вы за нее.

– И выздоровела?.. в разуме стала?..

– Вполне. Папаша да и мачеха плачут с радости. Позвали доктора: велел вымыть ее, сама просить стала, оболокли во все чистое, не узнать. Кто видал – краше прежнего стала, говорят, как святая мученица-дева! И ничего не помнит, как по городу бегала, в сторожках зимой обогревалась. И все говорит: «Меня Креститель Крестом крестил».

– Креститель?..

– И Пречистую поминает, все «Богородице, дево, радуйся» читает, умная совсем. Вчерась ее у Разгонихи видали, платочек с папашей ходили покупать, в Оптину пешком собирается, Хотела ровный, без каемочки, а без каемочки не было, она и говорит, разумно: «Голубенькое за дорогу выгорит, будет платочек ровный, как у белицы».

– Так и сказала, сама сказала?!..

– Слово в слово. И как прежняя: тихая, кроткая, ласковая… в папашу своего. Доктор говорил: «Это бывает, очуховаются… да, может, она под юроду напущала!» Известно, доктора Бога не признают.

Даринька слушала в сильном волнении и все крестилась. А вот и городок. Из лавок глядят на разубранную тройку, снимают картузы.

– Какое уважение вам, барыня… все вчуствуют, – сказал Арефа, – за пример будут почитать. Народу-то у трактира… ярмонка, а всего только понедельник нонче!..

Даринька сидела бледная. Виктор Алексеевич помнил ее взгляд – «будто она не смотрит, а… где-то, в своем, таинственном».

XXII
ПОКЛОН

Когда сходили с коляски; толпа раздалась, освобождая проход к крыльцу, обтянутому полосатым полотнищем. На крыльце встретил глубоким поклоном в пояс сам Касьяныч, при белом фартуке, круглоголовый, в малиновой тюбетейке. Виктор Алексеевич слышал голоса в толпе: «Самая она, та барыня… ютовская новая…» Парадные путейцы, свои и с боковой колеи, приняли под руки, повели, в шуме возгласов. Даринька приняла букет еще не виданных ею душистых цветов. «Магнолии, только что из Ялты!» – сказал кто-то. Подал магнолии старейшина, Караваев. Не нашлась ответить на сказанное приветствие, кивнула и спрятала в сладко пахнувшие цветы разгоревшееся теперь лицо. Посторонних никого не было: на весь вечер Касьяныч был оставлен за путейцами, и у полосатого входа стал на стражу вызванный по наряду рослый жандарм со станции.

Даринька как будто выпила шампанского: глаза блестели, лицо бледнело и снова разгоралось. Виктор Алексеевич тревожился за нее, но она скоро обошлась, стала общительной. Рядом с ней посадили пожилого инженера, спокойного и приятного, и он стал занимать ее рассказом о Сибири, так чутко и ласково, будто рассказывал девочке занимательную сказку.

Сервировано было великолепно, богато и обильно, радовало глаза. «Фруктовый» стол поражал роскошью Крыма, Кавказа, Туркестана, – «дышали тончайшими ароматами дыни и персики, – красота! – вспоминал Виктор Алексеевич. – Алели в изморози небывало ранние арбузы». Вина… – но об этом надо писать поэму…

Виктор Алексеевич помнил, что подавались раки-исполины, «кубанские». Хорошо помнил: случилась одна история.

Только стали закусывать, совсем молодой путеец, с розовыми щеками, смущавшийся перед Даринькой, вошел в раж после второй рюмки: объявил громогласно, что самая пикантная закуска… – и привлек общее внимание. Налив «по третьей», открыл секрет: «Живым раком! но… каким?.. рукоплещущим такой чести!» Это всех захватило. Сам, значительно погрозив, кинулся в кухню и, сопровождаемый Касьянычем, видавшим виды, но с таким номером еще не знакомым, принес на блюде огромнейшего рака… – «совсем омар!» – недавно отлинявшего, в совсем еще нежном панцире. «Надобно бы, собственно, совсем мягким, но я и с этим справлюсь!» – заявил дерзатель.

Все окружили путейца, выжидая. Виктор Алексеевич помнил, какими «пытливыми» глазами смотрела Даринька. Прежде чем приступить к закуске, шутник предварил, что сей исполин «очень польщен вниманием такого избранного общества, в восторге от такой чести и сейчас примется аплодировать, – айн, цвай, драй!..» – вилкой перекувыркнул рака на спину, и в самом деле, – исполин бешено защелкал по блюду шейкой, и до того похоже, что все зарукоплескали. И тут случилось, – вспоминали после – «самое лучшее изо всего меню»: услыхали радостный возглас, – Виктор Алексеевич не понял сразу, что это Даринька, – «будто не ее был голос, такой восторженный, высокий…».

– Стойте, стойте!.. вот это как надо делать!..

Виктор Алексеевич увидал Дариньку, и в страхе показалось ему, что она не в себе…

Она схватила вилку, в мгновенье ловко перевернула щелкавшего по блюду рака спинкой вверх, схватила… – и рак полетел в Зушу – было слышно, в мертвой тишине, как он шлепнулся. И тут же прелестный, «вдохновенный» голос:

– Так ведь лучше живому раку?.. правда?..

Если бы грянул гром в чистом вечернем небе, не поразил бы так, как это. Не только это: надо было видеть Даринькино лицо, глаза, робко… будто хотела сказать: «Глупая, сбаловала, простите меня…» Опомнившись от такой нежданности, все обступили ее, и ни возгласа, ни аплодисментов, а… взирали, в восторженном молчании. Виктор Алексеевич отлично помнил это «восторженное молчание». Что было в нем? Ему казалось, – «какое-то сложное душевное движение, неопределимое словами, как бывает при восприятии совершеннейшего произведения искусства».

Первым отозвался Караваев. Он отстранил мешавших, встал перед Даринькой, собрал мысли, обдумывая… и взволнованно произнес:

– Дария Ивановна… кланяюсь вам, от всех нас…

И он поклонился ей по-русски, в пояс, коснувшись перстом земли. Помнили, как длинная борода его коснулась пола.

А Даринька, странно спокойная, так же низко, легко, по-монастырски, поклонилась ему.

Все произошло в полном молчании, как бы в оцепенении. Чудесное было в поклонах этих.

Встряхнулись, оживились, всем сообщилась задушевность. Обед проходил в радостном возбуждении, «в какой-то пьянящей взбудораженности». Небывало разнообразный, тонкий, удививший самих хозяев. «Шереметьевский» превзошел себя. Много было выпито шампанского. Оно и все не прошли даром Дариньке: дорогой домой она чувствовала себя совсем разбитой. А за обедом была оживлена, до одного, впрочем, случая… – не одного: в конце обеда произошло «два явления».

Один из путейских, очень замкнутый, отличный певец, – вскоре он был принят в оперу и восхищал столицы – согласился охотно петь. Не захотел под имевшийся у Касьяныча рояль, а под отличную, привезенную Караваевым гитару. Спел «Во лузях», «Лучинушку». Был он некрасив, что-то калмыцкое, но так жило его лицо, что Даринька не могла глаз отвести. Пение захватило всех и растрогало Дариньку. И только кончил петь «Лучинушку» и взял дрожавшей от волнения рукой стакан вина…

XXIII
ЯВЛЕНИЕ

…сочный голос отмерил барственно:

– Браво, Шурик. Сегодня вы совершенно несравненны. Народу у трактира!..

Вошли двое: путейский и плотный высокий барин, лет за сорок, смугловатый, с безразличным взглядом чуть свысока. Одет приятно-просто: синий сюртук в талию, жилет-пике, брюки в клетку, верховые сапоги с отворотами, белейшие манжеты, стек. Кивнул знакомо-рассеянно: депешу подали в Липовом, на охоте… «Но лучше поздно, чем…»

– Ах, Павел Кирилыч, на сей раз не «лучше»! – сказал Караваев. – Пропустили неповторимое.

– А-а… – оглянул Кузюмов, – что же?..

– Это и непередаваемо.

– Досадно… – и развел руками.

Касьяныч хлопотал, опрастывая место для прибора. Кузюмов отказался: перекусил уже, да и жарынь. Вот коньяку – можно, и замороженного «Кремля». Его представили. Он отчетливо поклонился Дариньке, и ей запомнился его удивленный взгляд. Она была в голубой сарпинке, как на Иванов день в церкви, в серебристо-голубой повязке, синие бокальчики глоксиний в бутоньерке. Посадили рядом с Даринькой, были предупредительны-сдержанны. На дороге он был персона, – его леса требовали тысячи вагонов, путейцы охотились в его угодьях.

– Скоро едете?.. – спросил кто-то.

– Пока охочусь… – неопределенно сказал Кузюмов, – с манифеста дожидаюсь, торопятся не очень. Я уже имел удовольствие видеть вас… – обратился он к Дариньке, – при встрече на станции, в одном поезде ехал с вами. И тогда же пришло мне… Вы человек свежий и вызвали такую у всех симпатию… это редкость в нашем городишке. Здешние легендарно злоречивы… да и плуты, Тургенев еще отметил. Когда на кого зуб, высказывают пожелание: «Амчанина те во двор!..»

– Не знаю… – сказала смущенно Даринька, – все приветливы, столько церквей… мне нравится здесь.

– Когда мы сами хороши, все сияет, – английская, кажется, поговорка. Желал бы знать ваше мнение…

Не находит ли она, что надо что-то… Проходят воинские составы… с лазаретами пока преждевременно, но… встретить на станции, наделить теплыми вещами… комитет тотчас же разрешат.

– Я совсем неопытная в этом… что же надо?..

– В вас с избытком, что надо!..

Даринька не поняла. Кто-то воскликнул: «Дарья Ивановна может горами двигать!..»

Она взглянула на Виктора Алексеевича. Кузюмов уловил ее взгляд и откачнулся на стуле, как в удивлении.

– Очень верно! – сказал он, не отмеривая слова. – И сама жизнь это раскрывает… проявля-ет. Сейчас один мне внушал: «проявление», барин!..

– Это про юродивую вы?.. – сказал Виктор Алексеевич. – Мы тоже слышали, но как-то не… Это о себе я… Дарья Ивановна верит, что чудеса возможны.

– Да, про дурочку, считали ее «юродной»… благодать на ней! Выкрикивала невнятицу, мазалась грязью… – опять мерил слова Кузюмов, и можно было понимать надвое. – Теперь она будто бы… Вы, Дарья Ивановна, ее видали… мне рассказывали, она вам попалась у моста, как раз в день вашего приезда, и вы пожаловали ей белые лилии. Она побежала с ними в церковь, видели там и вас, с такими же цветами… и все это связывают с «проявлением». Весь городишко знает, что вы молились за Настеньку… и до моей Кузюмовки докатилось: «Настенька наша воздвиглась в разуме!» Что она, по-видимому, «воздвиглась», я сам свидетель. Сейчас с Георгием Владимирычем видели ее чисто одетой и будто здравой… – развел он руки, – она плакала, и взгляд у ней был ясный, никакой сумасшедшинки…

– Я тут не… – в сильном смущении отозвалась Даринька, – я только испугалась за нее, она чуть не попала под лошадей… попросила цветочков, и я дала. Если она исцелилась милостию Божией, надо радоваться и благодарить Господа!.. – сказала она покойно, без смущения, и Виктор Алексеевич понял, что она овладела собой, чувствует себя в своем воздухе, свободной.

– Разумеется… – сказал, пожав плечами, Кузюмов, – если случилось… чу-до… – и чуть уловимо улыбнулся.

Эту неясную улыбку, с оттенком усмешливости в тоне, Даринька поняла и взволновалась.

– Вы говорите усмешливо… – сказала она, бледнея, – зачем же говорить о таком, если не веруешь?..

Это так было неожиданно, что Кузюмов как будто растерялся. Поднял руки и сказал уже другим тоном:

– Боже упаси, я могу сомневаться, но никак не думал шутить таким.

– Ну, положим!.. – выкрикнул кто-то с концп стола. – Тон делает музыку… и Дарья Ивановна чувствует, что «усмешливо»!.. За здоровье Дарьи Ивановны!.. ура-а!..

Оказалось, крикнул юный путейский, собиравшийся закусывать живым раком. В первые минуты после своего «опыта» он был подавлен, считал себя «недостойным сидеть в присутствии…» – но его уговорили, Даринька сама подошла к нему и успокоила, даже сказала, что «смутила его», и он чуть не до слез растрогался. Теперь он был снова в раже и «восторгался». Хотя и осторожничали с Кузюмовым, но «раж» сообщился всем, и «ура» дружно поддержали. Все поднялись и, в гомоне, протягивали бокалы к Дариньке. Но что особенно примечательно, встал Кузюмов, с сияющим видом, и, поклонившись, выпил за ее здоровье. Но мало этого: сказал, неожиданно для всех:

– Перед вами, Дарья Ивановна, я могу быть только искренним. Вы правы, и я каюсь: в моем тоне было немножко и… усмешки. Ради моей искренности, вы, может быть, простите меня?..

Оглушительное «ура» было ответом на «искренность»: всем стало на редкость весело. Но Даринька чувствовала себя совсем смущенной, наклонила голову и нервно собирала крошки на скатерти. Все же ответила Кузюмову:

– Я не хотела обидное… мне показалось… усмешливо. И вы сами…

– Помилуйте, разве я могу быть в обиде!.. – воскликнул Кузюмов, – напротив, я должен благодарить вас, что вы так чутко подошли… и сказали так прямо, так достойно. Поверьте, я уважаю верующих людей и сам искренно хотел бы верить…

– Я знаю… – неожиданно для Виктора Алексеевича, сказала Даринька; неожиданно и для Кузюмова.

Он посмотрел удивленно, недоуменно даже.

– Вы знаете?!.. – спросил он. – Или, может быть, я не так понял ваши слова?.. Вы изволили сказать, что знаете, что… я уважаю верующих людей… Но вы же меня не знаете!..

Даринька смотрела растерянно, не понимая, почему она так сказала. Что-то спросив в себе, она ответила совсем спокойно и утвердительно:

– Думаю, что я могу сказать это: это хорошее, а о хорошем можно и нужно говорить. Я вас не знаю, но я слышала от других, и я не могу не верить, что это правда, так чувствую… – Виктор Алексеевич слушал, изумленный. – Вы защитили одну девушку, в Москве, очень религиозную… над ней посмеялся, над ее религиозным… один студент. Правда?..

Это «правда?» она сказала наивно-просто, совсем по-детски.

– Вы знаете это?!.. – сказал в удивлении Кузюмов. – Да, что-то в этом роде было… Но это… я, кажется, и тогда «сшутил». А тут, в случае с юродивой, проявление, то есть чудо, нельзя абсолютно отрицать, налицо факт, и вы… как-то участвовали в этом, по общему утверждению: глас народа – глас божий.

– Я только дала цветы, такая малость…

Она была в замешательстве, не знала, как кончить разговор. Но Кузюмов, видимо, вовсе не хотел кончать.

– Не смею спорить, но и через малое… Где-то сказано о «большом» через «малое»… «если имеешь зерно горушное…» – запутался Кузюмов, может быть, и небессознательно.

Даринька взглянула на Виктора Алексеевича, прося избавить ее… и он понимал, как мучительно ей все это, пытался переводить на другое, но Кузюмов очень умело возвращался все к тому же:

– Поверьте, Дария Ивановна, этот случай меня очень захватил!.. Узнав, что говорят в городке, я послал за ямщиком Арефой. Право, отличный малый? И он мне все передал, со всеми подробностями. И по его тоже мнению, а он душевно умен… это началось с цветов. Он удивительно обстоятельный и верующий, в Оптину собирается…

– Да?!.. – воскликнула Даринька. – У него в лице такая чистота, доброта… духовная даже мудрость…

– Вот видите… и я ему поверил больше, чем всему городишке. Как он рассказывает, с каким воодушевлением… Говорил – весь сиял!.. Больная вдруг перестала бегать по городу и сидеть на Зуше, в грязи. А вчера видели ее в церкви, впервые за два года, во всем чистом. А сейчас я ее сам видел тихой, будто совсем здоровой.

– Да?!.. – воскликнула Даринька, взглянув на Кузюмова «осветляющими глазами». – Пречистая просветила потемнение в ней…

– Вы мне верите?.. – сказал Кузюмов, как бы прося, чтобы она верила ему. – Вам… я могу говорить лишь правду. Все сейчас говорили там… – махнул Кузюмов к городу, – что она в первый раз за эти годы заплакала! Вот сейчас, как мы проходили сюда в толпе. Народ тут, говорят, с самого утра толпится, чего-то ждет. Когда наш чудесный русский Мазини, Александр Иванович… Вы, дорогой, несравненней итальянца! ка-ак вы спели «Лучинушку»!.. ваше здоровье!.. – Он чокнулся с Артабековым. – И как раз она проходила с отцом и остановилась послушать… и – заплакала!.. Все говорили: «Гляньте, Настенька наша плачет!..» Она будто бы не могла плакать, была как закостенелая. Это на моих глазах было. И ее отец, лавочник, тоже заплакал и стал креститься. Она показалась мне очень привлекательной! Как-то показывали мне ее, еще до «помраченья»… ну, мещаночка-красавка… чиновнички называли «дуська». А сегодня… никакой мещаночки, а, просто… девочка… дева… как вот пишут чистых… – Кузюмов чуть отклонился на стуле и посмотрел на Дариньку, – светильник, лилии… Словом, преображение, или, по-здешнему, проявление. Мне пьяненький почему-то пальцем грозился и кричал: «Проявле-ние, барин… про-я-вле-ние!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю