355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Солоневич » Диктатура сволочи » Текст книги (страница 8)
Диктатура сволочи
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:47

Текст книги "Диктатура сволочи"


Автор книги: Иван Солоневич


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Самые дешевые места в этой великолепной опере – с Шаляпиным, Собиновым и прочими – стоили 17 копеек. На эти места студенты стояли в очереди целыми ночами, а у рабочих для таких очередей времени не было. Американские же горки и прочие «Луна-парковые» предприятия для рабочих никакого интереса не представляли. Словом, один из первых в России «парков культуры и отдыха» превратился в революционный трактир. А кроме трактира в Петербурге не было для рабочего в общем ничего… И едва ли могло быть.

Итак: деревенский неудачник – по преимуществу не из русских областей, а из Эстонии, Латвии, Карелии, отчасти из северо-западных губерний, попадает в красивейший город мира, город, где летом нет ночи, а зимой нет дня, город, построенный на не-русском прибалтийском болоте, город дворцов и казарм, где «восток» и «запад», Россия и отбросы Западной Европы, вцепились друг в друга в схватке, которая не закончилась и до сих пор. Кроме кабака, рабочему деваться было некуда. И в Петербурге – и досоветском, и нынешнем – пили так, как, вероятно, не пили нигде и никогда с тех времен, когда Ной сделал свое всемирно-историческое открытие по части виноградной лозы.

Петербург был беспочвенным городом, родиной беспочвенной русской интеллигенций. Беспочвенным был и петербургский пролетариат. Его заработная плата была, по-видимому, самой высокой платой в мире, но и это ничего не говорит. Петербург был самым дорогим городом России. И петербургская промышленность была вообще экономической нелепицей: издалека, с Донбасса возили туда уголь, из Украины возили хлеб, а продукцию петербургской промышленности, также и петербургской бюрократии, приходилось направлять «встречными маршрутами» за тысячи верст от места изготовления. Петербург был наполнен «выходцами», – коренного населения не было почти вовсе. Была большая немецкая колония – ремесленников и мелких торговцев, населявшая тот Васильевский Остров, в котором черпал свое вдохновение Достоевский, была английская колония, импортировавшая в Россию ткацкие машины и футбол, была финансовая колония, целиком монополизировавшая водный транспорт на Неве и Финском заливе, были просто низы» вербовавшиеся из тех неопределенных племен финского происхождения, которые именовались общим и полупрезрительным термином «чухна».

Это был идеальный город для революции: беспочвенный город неврастеников, город белых ночей и черных дней, туманов и морозов, болот и дворцов. Деревенский парень, попавший на Петербургский завод, не мог не стать пролетариатом.

Под этим легальным слоем населения, где-то в подпольи, шевелился полулегальный мир портового города: контрабандисты и просто воры, торговцы живым товаром и профессиональные нищие, знавшие несколько латинских фраз и обрабатывавшие свеженьких студентов: «дайте полтинник во имя альма матер», – традиционные польские конспираторы из партийных товарищей пана Пилсудского, такие же конспираторы из партийных товарищей Ленина – то уголовно-политическое дно, которое промышляло «экспроприациями», – так тогда назывались идеологически обоснованные грабежи, грабежи с философской подкладкой – ими не брезговали ни Пилсудский, ни Ленин. Здесь же, понятно, находился и узел иностранного шпионажа – главным образом немецкого.

При всех поправках на роль интеллигенции, на «историческое развитие» и прочие элементы историко-философского фатализма, нужно сказать, что главной двигательной массой революции был петербургский, петроградский и ленинградский пролетариат – подонок города с тремя именами. ЭТОТ пролетариат в результате революции погиб целиком: это он поставлял «красу и гордость» красной гвардии для гражданской войны, это из его среды набирались первые комиссары советской власти, вырезанные в крестьянских и прочих восстаниях, это его остатки вымирали от голода в эпоху коллективизации деревни и немецкой осады: посевы разумного, доброго и обязательно-вечного петербургский пролетариат пожал полностью. Сейчас его больше уже нет – есть нечто новое, едва ли лучшее, но старого петербургского революционного пролетариата больше нет. Он заплатил своей жизнью не за свою вину.

Кроме Петербурга и в некоторой, слабой, степени – Москвы, никакого «пролетариата» в России больше не было. Были рабочие. Обыкновенные рабочие – средние люди страны, со своими слабостями и добродетелями, но, в общем, очень толковые и очень порядочные люди. Люди, имевшие и родину, и Бога, и совесть, и семью, и профессию, а также и уважение к профессии, к родине, к семье и к религии. Они не были пролетариатом и тем более не были революционным пролетариатом.

Иностранные историки изучают русскую революцию по русским источникам а как же иначе? Русские историки, как и все остальные, делятся на революционных и контрреволюционных. Революционные историки ни строки не пишут об участии рабочей массы в контрреволюции, ибо в каком тогда виде окажется «рабоче-крестьянская власть», укрепившаяся как раз на почве разгрома именно рабочих и крестьянских восстаний? Не пишут об этом и контрреволюционные историки, ибо тогда пришлось бы объяснять: как именно обманула контрреволюция рабочие и крестьянские массы.

Таким образом роль ижевских, уральских, донецких и прочих рабочих масс в формировании и в помощи Белой армии еще «ждет своего историка», может быть, и дождется. Лично я помню рабочих киевского арсенала, к которым командование Белой армии обратилось с просьбой соорудить в кратчайший срок три бронепоезда: рабочие работали днями и ночами, не выходя из цехов, оставаясь там и есть и спать, только чтобы помочь разгрому «рабоче-крестьянской власти». Батальоны ижевских рабочих отступали с Колчаком до крайнего востока. Ярославское рабочее восстание большевики буквально утопили в крови. Обо всем этом писать не принято, как не принято писать о тех страшных еврейских погромах, которые проделала Красная армия в годы Гражданской войны: ни рабочие батальоны Деникина, ни еврейские погромы Буденного не укладываются ни в какую историко-философскую схему. Их обходят молчанием. Современный историк подобен радиоприемнику: он улавливает только те волны, на которые настроен он сам: остальные его не касаются.

Французскую революцию сделали «подонки невежества и порока». Русскую революцию подготовила беспочвенная, в основном книжная, интеллигенция и реализовали подонки петербургского «невежества и порока». Мне трудно говорить об основных движущих силах германской революции. По-видимому, основная масса ее родителей вербовалась из того воинственного слоя немецкого населения, который, в силу Версальского договора оказался выбитым из строя в самом буквальном смысле этого слова – из военной профессии. Но за исторической спиной всех этих подонков стояла целая философская традиция: энциклопедисты Франции, гегелианцы Германии и «западники» России. Невежество и порок поделили свои функции: невежество вскарабкалось на кафедры, а порок взялся за ножи. Рабочий класс не разглагольствовал с кафедр и не орудовал ножами. «Мозолистые руки» пролетариата «обагрены кровью эксплуататоров» только в полных и не полных собраниях сочинений. В действительности «пролетариат», по крайней мере, русский пролетариат, решительно никакого отношения к этой крови не имел.

Рабочий человек страны есть ее средний, типичный, нормальный человек. Над ним возвышается прослойка квалифицированной интеллигенции, под ним осела прослойка неквалифицированной массы. Современная организация промышленности, образования и прочего дает возможность поднять свою квалификацию всякому, кто к этому способен. Если в России, после тридцатилетних попыток «выдвинуть» на общественные верхи всякого подонка, остались люди, работающие грузчиками, то это – люди, которые оказались лично неспособными ни к какой иной работе, кроме работы вьючного животного.

Бывают, конечно, и исключения. Я сам три раза в жизни – и сравнительно долгое время – работал в качестве грузчика. В первый раз в Петербурге после Февральской революции, ибо работа грузчика оплачивалась раз в пять выше работы журналиста, потом в Одессе 1923-24 года, ибо не желал идти служить советской власти. В зиму 1934-35 года я проработал грузчиком в Гельсинфорском порту, ибо после побега из советского концентрационного лагеря нам нечего было есть. Во всех трех случаях профессия грузчика была избрана потому, что единственным капиталом, находившимся в моем распоряжении, были бицепсы.

Портовый грузчик разместился, конечно, на самом низу всего рабочего класса в мире. Он работает исключительно спиной и ногами. Портовая обстановка не благоприятствует развитию никакой невинности. Обращение со всякого рода импортными товарами приучает к воровству. Эта профессия имеет, впрочем, и свои хорошие стороны: она дает непробудный сон и снабжает аппетитом, за какой Лукуллы заплатили бы сумасшедшие деньги.

О петербургском грузчике у меня осталось довольно неясное впечатление. Дело было в том, что Россия еще переживала сухой режим, введенный Николаем Вторым – водки нельзя было достать почти ни за какие деньги. И петербургские грузчики пили денатурат. Трудно предъявлять особо высокие требования к людям, переживающим хроническое денатуратное похмелье. А – как без денатурата? Работать в петербургском климате приходится или под дождем, или под снегом… Ветер с залива пронизывает насквозь; туман, оседая, покрывает груз тонкой ледяной коркой – истинно собачья работа.

Гениальная мысль, возникшая у нас в атлетическом кружке студентов Петербургского университета, сводилась к тому, что мы, гиревики, борцы и боксеры, чемпионы и рекордсмены, мы к не с такой работой справимся. Практическая проверка не подтвердила гениальности этой идеи: первые часы мы обгоняли профессиональных грузчиков, потом шли наравне, а к концу рабочего дня мы скисли все. Назавтра явилось нас меньше половины. На послезавтра пришло только несколько человек. Грузчики зубоскалили и торжествовали. Но все это протекало в совершенно дружеских формах, пока дело не дошло до денатурата.

Я никогда не принадлежал и, вероятно, никогда не буду принадлежать ни к какому обществу трезвости. Я уважаю водку. Если ее нет, то, в худшем случае, можно пить коньяк. Если нет ни водки, ни коньяку – я предпочитаю чай. Российский же денатурат снабжался какой-то особенной дрянью, которая иногда вызывала слепоту. В общем, когда слишком «интеллигентная» часть нашего атлетического кружка дезертировала с погрузочного фронта и на Калашниковской пристани остались только самые сильные и самые голодные, грузчики протянули нам оливковую ветвь. На мешках с пшеницей были положены доски, и на досках возвышались две четверти денатурата, окруженные ломтями черного хлеба, кислыми огурцами и еще чем-то в этом роде. Мы были приглашены на «рюмку мира», и мы отказались. Боюсь, что по молодости лет мы сделали это не слишком дипломатично. Грузчики были глубоко оскорблены. Грузчики восприняли наш отказ, как некое классовое чванство. Стакан денатурата был выплеснут в физиономию одного из студентов. Студент съездил грузчика по челюсти. Грузчики избили бы студента, и всех нас вместе взятых, если бы мы, презрев наше тяжелоатлетическое прошлое, не занялись бы легкой атлетикой: бегом на довольно длинную дистанцию при спринтерских скоростях. Так кончилось наше первое «хождение в народ».

Тогда – опять же по молодости лет, – я жалел, что у нас не было, например, револьверов. Сейчас об этом не жалею: грузчики были оскорблены в своих лучших чувствах, а чувства у них и в самом деле были не плохие. Они, грузчики, не принимали никакого участия в революции, но они были очень довольны ее достижениями: десятки тысяч тонн пшеницы лежали не груженными, рабочих рук не хватало и грузчики стали зарабатывать в три, в пять, в десять, в пятьдесят раз больше, чем они зарабатывали раньше. Даже падение курса рубля не могло угнаться за ростом их заработка. И только потом, осенью, рухнуло все: грузить больше было нечего.

Это был «отряд пролетариата», приветствовавший революцию безо всяких оговорок. Другие «отряды» начали голодать уже в марте 1917 года: заработная плата грузчиков стала поперек горла металлистам, текстильщикам, коммунальникам и прочим. Где-то на волжских пристанях, на украинских элеваторах и прочих местах другие грузчики тоже получали в пятьдесят раз больше прежнего, и хлебные очереди в «столице революции» исчезли: стоять было не за чем. Пролетариат бросал станки, заводы и квартиры и бежал кто куда. «Вооруженный авангард» этого пролетариата – кронштадтские матросы ответили революции вооруженным восстанием. Тогдашний Вождь пролетариата Лев Троцкий – утопил это восстание в крови.

В мир одесских грузчиков я окунулся летом 1921 года – через четыре года после торжественного восхода Февральского революционного солнца и через год после окончательного занятия Одессы Красной армией. Одесские грузчики говорили о революции безграмотно, но мудро, а меня опекали всячески. За годы голода и тифов я сильно ослабел физически и шестипудовые мешки приобрели несвойственную им тяжесть. Мне было очень трудно. Кроме того, наличие в грузчицкой среде человека в очках вызывало недоуменное и подозрительное внимание советской полиции, – меня укрывали от этого внимания.

Одесса была таким же интернациональным городом, как и Петербург, но с южным оттенком. Кроме того, революция в Одессу пришла на четыре года позже, чем в Петербург. Техника гражданской войны была выработана окончательно: главной опорой большевиков в Одессе был уже чисто уголовный элемент во главе с профессиональным бандитом Яшкой Япончиком, – грузчики все это знали очень хорошо. Город голодал. Грузчики организованно и традиционно воровали все, что было в порту и что можно было съесть. Но и этого с каждым днем становилось все меньше и меньше. Одесский пролетариат вымирал от голода.

Одесскому пролетариату власть предложила допинг. На собраниях и митингах, в газетах и плакатах было объявлено о «дне мирного восстания». Дни мирного восстания должны были заключаться в окончательном ограблении «буржуазии». Пролетариату было предоставлено право отнять буржуазии все ее излишки. Группы рабочих должны были обходить буржуазные квартиры и отнимать все, что по их мнению не было безусловно необходимым: лишнее белье и платье, посуду, мебель, часы и прочее. Одесса пережила отвратительные дни: вот-вот в вашу квартиру ворвутся обоего пола питекантропы и начнут рыться в шкафах и комодах, столах и сундуках. А вы будете стоять и смотреть – бессильный представитель вымирающего мира собственности. Спрятать можно было только драгоценности – у кого они были, повальный обыск должен был охватить весь город, выходы из города были заперты отрядами того же Яшки Япончика и деваться было некуда.

Первый день мирного восстания был назначен на воскресенье – даты я не помню. Перекрестки улиц были заняты вооруженными отрядами. Выход на улицы населению был запрещен.

Над вымершим городом поднялась заря первого «дня мирного восстания». Люди сидели и ждали. День пришел и день ушел: никаких «ударных отрядов», никакого грабежа; на дни мирного восстания одесский пролетариат не пошел. Хотя каждая национализированная пара белья имела цену сытости: можно было повезти в деревню и обменять на хлеб. Или, иначе, – пара белья могла означать цену спасения от голода. Очередной «день мирного восстания» был перенесен на следующее воскресенье. В следующее воскресенье пролетариат тоже не пошел.

Кое-где в районе порта, кое-какие портовые подонки, «шпана» – по одесской терминологии, прошли «железной метлой» по кое-каким квартирам. До моей портовой работе был у меня знакомый грузчик Спирька, промышлявший, кроме того, рыбной ловлей и контрабандой, пьяница и, по портовой традиции, вор: портовая традиция включала в себе право на «шабашки» – на кражу всего того, что можно было унести за пазухой. При удобном случае никто не брезговал и тем, что можно было унести на спине, увезти ночью на лодке или вообще «национализнуть» любым способом. Слово «национализировать» на бытовом языке русской революции приобрело значение просто «кражи», как в немецком языке слово организация. Словом, никакими выдающимися добродетелями Спирька не блистал, как и все его сотоварищи. Дня через три, после неудачи дня мирного восстания, этот Спирька говорил мне: «Это не мы по фатерам ходили, это шпана. А на кого потом люди скажут: на нас скажут. Так мы шпане говорили: не лезь с чекистами. А они полезли. Ну, я, например, одному ящик на ноги сбросил. Несу ящик, а он рядом стоит, я ему ящик на ноги, ну и ноги пополам. А кого – в воду скинули. Больше по фатерам не погуляют».

Спирькин рассказ я передаю только приблизительно: портовый диалектна хорошую треть состоял из сквернословия. Но «шпана» очень хорошо поняла и язык, и образ действия портового пролетариата; очередной день мирного восстания окончился полным провалом.

Но все это было в первые, весенние дни революции, когда аппарат власти еще не был сколочен, когда у «пролетариата» еще оставались кое-какие «гражданские свободы», когда власть еще искала в нем союзника и друга. Потом – наступило обоюдное разочарование и проигравшей стороной оказался, конечно, пролетариат.

Третий и, вероятно, последний раз в моей жизни я вступил в соприкосновение с портовым пролетариатом в Гельсингфорсе зимой 1934 – 35 года. Из советского концентрационного лагеря мы – я, мой сын и брат бежали, не унеся с собой решительно никаких «буржуазных излишков». Чужая страна, на обоих языках которой – финском и шведском, ни один из нас не знал ни слова. Опять – зима, порт, погрузка и разгрузка, с тою только разницей, что каждый год революционной жизни отнимал все больше и больше сил. Эмигрантская колония в Гельсингфорсе снабдила нас кое-каким европейским одеянием, но оно было и узко и коротко; наши конечности безнадежно вылезали из рукавов и прочего и общий наш вид напоминал ближе всего огородные чучела. Да еще и все трое – в очках. Среди финских грузчиков наше появление вызвало недоуменную сенсацию.

Записываясь на работу, я теоретически предполагал массу неприятностей – не только физических, но и моральных. Мы, русские контрреволюционные интеллигенты – «буржуи», по советской терминологии, попадаем на самое дно финского пролетариата: представители враждебного класса, представители народа-завоевателя, политические беглецы из страны победившей пролетарской революции. Русские грузчики – те уже знали, что есть и пролетариат, и революция, и социализм, и прочее. А что знают финские? И не станут ли они бросать нам под ноги или на ноги такие же ящики, какие Спирька бросил на ноги одесской шпаны?

Наше проявление вызвало молчаливые и недоуменные взгляды: это что еще за цирк? Так же молча и недоуменно финские грузчики смотрели на наши первые производственные достижения – эти достижения не были велики. Навыки и техническое оборудование в Гельсингфорсе были несколько иными, чем в Петербурге и Одессе. На нас всех трех были обычные шляпы, а шляпы в данном случае не годятся никуда, рукавиц у нас и вовсе не было. Первая интервенции финнов в наши дела заключалась в том, что молча, жестами и показом, финские грузчики начали демонстрировать нам «западно-европейские методы работы», потом снабдили рукавицами и шапками, потом кто-то, так же молча и деловито, всунул мне в руку плитку шоколада, относительно методов приобретения которого у меня не было никаких сомнений. Потом выяснилось, что кое-кто из грузчиков кое-как понимает по-русски, и в перерывах работы мы сидели кружком, курили папиросы – купленные, конечно, по спирькиному методу, и я, по мере возможности, внятно пытался объяснить, что такое революция и почему мы от нее бежали.

Финские грузчики слушали молча и напряженно. Иногда высказывались мысли, что у них, в Финляндии, было бы, может быть, и иначе. Истории финской гражданской войны я тогда еще не знал – в Финляндии иначе не было: пленных здесь жгли живыми на штабелях дров. Может быть, именно об этом по-фински напоминали друг другу мои собеседники, обмениваясь мыслями на финском языке? Не знаю, о чем говорили и что вспоминали они. Но среди этих людей, чужих нам по всем социальным, экономическими национальным признакам, мы проработали почти всю зиму. Я рассказывал о том, что вот, я пишу воспоминания о моей советской жизни и, если они появятся в печати, мы, наконец, бросим работу. Финны сочувственно, но скептически кивали головами. Работать в порту и одновременно писать книгу было, конечно, очень трудно. Но вот, наконец, в парижской газете появился первый очерк моей книги: порт можно было бросить. Грузчики жали нам руки, хлопали по плечам и просили «писать правду», что я, собственно, делал и без них.

Они были грубы – все эти люди, петербургские, одесские и гельсингфорские грузчики. Это был, конечно, самый нижний этаж «пролетариата». Я не хочу придираться к петербургскому инциденту с денатуратом, выплеснутым в физиономию моего товарища по университету: денатурат был предложен от самого чистого пролетарского сердца, и отказ был принят как оскорбление. Не хочу идеализировать Спирьку: он был пьяницей, контрабандистом и вором. Он, правда, оправдывался тем, что он-де ворует только у «товарищей», товарищ в те времена считался ругательным словом. Но Спирька лицемерил: до «товарищей» он точно так же воровал и с буржуазных пароходов и складов. Воровали и финские грузчики. Только недавно в одном американском романе «The Key Men» я прочел сентенцию такого рода: не принято воровать у частных лиц. Моральные запреты по адресу акционерных компаний средактированы несколько менее категорически – и чем компания крупнее, тем менее ясны и запреты. Что же касается государственной собственности – то тут уж пусть государство не зевает, а если прозевает – само виновато. Так что некоторая относительность этических запретов характерна не только для Спирьки. Но тот слой населения, который, после революции именовался у нас собирательным и ругательным именем «товарищи», – был лишен какой бы то ни было этики и каких бы то ни было запретов: это была истинная и стопроцентная сволочь, морально неприемлемая даже и для Спирьки. И над этой сволочью возвышался организующий слой революции – слой людей, одержимых ненавистью ко всему в мире, слой фанатиков, изуверов, садистов, кровавых мечтателей маратовского стиля.» Но и фанатики и сволочь никаким пролетариатом не были. Они были «out coast» – не социальным, а биологическим осадком нации.

Одесские грузчики, скрывавшие и опекавшие меня, интеллигентного контрреволюционера, финские грузчики, отечески наставлявшие о тайнах профессии нас, русских контрреволюционных «империалистов», украинские мужики, прятавшие меня с братом во время одного из наших побегов, пролетариат концентрационного лагеря ББК, снабдивший нас кое-какими приспособлениями для нашего побега из лагеря (если бы мы попались и если бы, попавшись, проболтались о происхождении этих приспособлений, люди, нас снабдившие, были бы расстреляны, и они знали, что были бы расстреляны), потом рабочие одесских железнодорожных мастерских, среди которых я проработал три года… Нет, революционного пролетариата за все 17 лет советского моего житья я и в глаза не видал. Нет его, этого пролетариата. Никто «трудящийся» не пошел в революцию, которая оказалась направленной прежде всего против трудящихся. И которая была сделана никогда не работавшими людьми – тунеядцами и паразитами, в самом буквальном смысле этого слова.

Я никак не хочу идеализировать ни рабочий класс вообще, ни пролетариат, в частности. Социалисты всех стран до окончательного захвата власти рисуют его в нимбе Мессии и с крылышками херувимов и серафимов, а после захвата власти обращаются с ним, как с наследственным каторжником. Рабочая публика каждой страны есть приблизительно ее средняя публика: грузчики слегка ниже среднего уровня, паровозные машинисты – слегка выше. Рабочий физического труда это есть человек, неспособный удовлетворить современным требованиям умственного труда, иначе он перешел бы на умственный труд. Рабочий крупных индустриальных центров есть, кроме того, человек, оторвавшийся от «почвы», от земли, от традиции, человек, который разучился толком молиться, но не научился толком читать, человек, питающийся жирами и литературой чисто маргаринового качества, человек, в сущности, стоящий на неизвестном перекрестке: так вот всю жизнь и простоять за тейлоровским конвейером, не видя ни неба, ни леса, не помня предков и не заботясь о потомках – предки все равно померли, а о детях пусть уж заботится социальное страхование; человек, в общем, выдернутый из нормальной социальной среды. В качестве «правящего слоя» он не годится никуда, но на правящий пост он и не претендует – по крайней мере, русский рабочий. История новой Европы достаточно ясно показала и доказала, что в качестве правящего слоя никуда не годится и интеллигенция, но та на правящие посты претендует. Многомиллионный Спирька ворует и краденое пропивает, а в пьяном виде норовит набить друг другу морду – в особенности русский Спирька.

Старая история, старая, как социализм: пролетариат есть Мессия, пока он поддерживает мою партию и есть сволочь, когда он моей партии не поддержал. Мое утверждение будет, конечно, кощунственным: ни к каким революциям пролетариат никакого отношения не имел. Читатель, склонный к критическому мнению, возмутится и спросит: так кто же делал революцию? И я отвечу: революцию делала сволочь. А пролетариат? – пролетариат тут решительно ни при чем. Но читатель, даже и склонный к критическому мышлению, уже находится под некоторым гипнозом таких терминов, как «народ», «масса», «трудящаяся масса», «рабоче-крестьянские массы» и склонен предполагать, что без «массового движения» революция невозможна вообще. Я привел свои личные наблюдения, которым, конечно, можно и не поверить. Позвольте привести фактические данные Ипполита Тэна о Французской революции.

По подсчетам Тэна, на всю революционную Францию было 21.000 членов революционных комитетов, а в день падения Робеспьера по революционным тюрьмам Франции сидело 400.000 человек. По отдельным городам число французских большевиков и фашистов было до невероятия мало: в Труа – 22 человека, в Гренобле – 21, а в Бордо только семь. Общее количество революционного актива Франции Тэн определяет в 300.000 человек. Все население Франции равнялось тогда 25 миллионам. Следовательно: «фанатики и изуверы», составлявшие около одной десятой процента французской нации, объединив вокруг себя «подонков невежества и порока», составлявших около одного процента населения, могли расправляться с остальными 99 %, как им было угодно. Девяносто девять сотых населения страны не могло быть никакими «эксплуататорами», как один процент никак не мог быть «трудящейся массой». Была, с одной стороны, – сволочь, и с другой стороны, – все остальные. Сволочь же подбиралась из всех слоев нации, из отбросов всех классов, из неудачников всех сословий. Все остальные уплатили сволочи дань, равняющуюся приблизительно одной трети всего населения страны. В России коммунистическая партия включает в себя в среднем – при колебаниях распухания партии и ее последующих чисток, тоже около одного процента населения страны. И уже обошлась около одной трети всех человеческих жизней России.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю