Текст книги "Очерки из петербургской жизни"
Автор книги: Иван Панаев
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Когда господин повторил свой вопрос, Таня на его крики отворила окно и, высунувшись в него, отвечала:
– Кого вам угодно? Савелова дом здесь.
Господин щеголеватой наружности, услышав тонкий и звучный голос девушки и увидев в окне хорошенькое личико, мгновенно сгладил морщины с своего лица, соскочил с дрожек, принял очень красивую позу и ловко приложил руку к шляпе.
– Извините, – сказал он, – не знаете ли вы, где живет вдова чиновника… – он назвал их фамилию.
Таня отвечала, что здесь.
– Покорно вас благодарю. Вы позволите к вам взойти?
И после этих вопросов обернулся к своему кучеру.
– Черт знает, – сказал он ему вполголоса, – куда это мы заехали! Посмотри, не сломались ли дрожки… Здесь невозможно ездить… это ни на что не похоже… это не улицы, а я не знаю что такое… Ты выезжай потихоньку и осторожнее на Большой проспект и там меня дожидайся.
И с этим словом он наклонился и вошел в калитку дома.
На крыльце встретила его несколько встревоженная и удивленная старушка, сзади которой стояла дочь.
– Извините, что я вас беспокою, – начал щеголеватый господин, приподняв слегка шляпу и обращаясь к Матрене Васильевне, – в вас принимает участие одна дама, и я, по ее просьбе, приехал к вам, чтобы узнать о вашем положении…
– Ах, это, верно, моя благодетельница, ее превосходительство Анна Ивановна! – воскликнула старушка, – дай ей бог здоровья, она не оставляет нас своими милостями… и Танюшу мою не забывает…
Старушка повернула голову к дочери.
– Это ваша дочь? – спросил щеголеватый господин, устремив на Таню внимательный и долгий взгляд, который, казалось, хотел проникнуть в самую глубину ее сердца.
О таких взглядах Таня не имела никакого понятия, и потому ей стало как-то неловко. Она вся вспыхнула и потупила глаза.
Щеголеватый господин поклонился ей.
– Да пожалуйте, батюшка к нам в комнату, – говорила старушка, – милости просим, батюшка…
Щеголеватый благотворитель (потому что это, действительно, был благотворитель) пошел вслед за старушкой, устремив мимоходом на Таню еще более пронзительный и эффектный взгляд.
Старушка привела его в комнату и, усадив на стул, остановилась перед ним; но благотворитель вскочил с своего стула с утонченною вежливостию и усадил ее в свою очередь. Таня села к окну за свое шитье. Когда все уселись, наступила минута молчания.
Благотворитель принял живописную позу, снял перчатку с руки, обнаружил белую, точно выточенную из слоновой кости руку, с розовыми, искусно обточенными ногтями, сверкнул перед этими бедными людьми целою массою дорогих колец на одном из своих пальцев и выставил свою маленькую ногу в блестящих сапогах напоказ…
Я знал благотворителя довольно близко. Он был человек превосходный и добрейший, но имел небольшую слабость, если только это можно назвать слабостию, рисоваться перед женщинами, особенно перед хорошенькими, и показывать, как говорится, свой товар лицом. Он был убежден, и не без основания, что каждая женщина при взгляде на него не может оставаться равнодушною, и любил, иногда даже без особенной цели, смущать женские сердца. И потому за достоверность всего того, что он проделывал перед Таней, я ручаюсь.
После минуты молчания щеголеватый благодетель произнес, осматривая комнату:
– Какой у вас порядок, какая чистота! это приятно видеть… Это делает вам честь…
Вы меня извините, если я попрошу вас сообщить мне некоторые подробности о вашей жизни…
Старушка откровенно и просто рассказала ему все и в заключение прибавила, что ее Таня занимается теперь шитьем для генеральши N.
Благотворитель выслушал ее очень внимательно и серьезно, при слове «пенсион» заметил, надвинув немного брови: "А! так вы получаете пенсион!" – а при имени генеральши N. выразил свое изумление вопросительным взглядом, устремленным на Таню, и вскрикнул, как будто обрадовавшись чему-то:
– В самом деле? – и с приятнейшею улыбкою прибавил более тихим голосом, – я очень рад – это моя матушка… я этого совсем не знал… – Потом он задумался и спросил: – так вы, стало быть, не имеете никаких других средств к существованию?
– Какие же другие средства, батюшка! нет, – отвечала старушка, – кроме этого маленького пенсиона, ничего; да вот еще моя кормилица, – она указала на дочь… – Сын, слава богу, определился на службу, да еще жалованья не получает; а она, моя голубушка, вот как видите, целый день сидит и головы от работы не отнимает.
Благотворитель встал, подошел с большою грациею к Тане и произнес с большим участием:
– Матушке моей совсем не нужны эти вещи к спеху. Я могу вас уверить. А вам так много заниматься нехорошо: это может повредить вашему здоровью…
Таня покраснела и отвечала:
– Ничего-с: я к этому привыкла.
– Неужели, – продолжал он, – вы все сидите дома, не имеете никаких развлечений?
– Да какие же я могу иметь развлечения? – спросила она, не отнимая головы от шитья…
– Например, театры?..
Но на этом слове щеголеватый благотворитель споткнулся, как будто почувствовав, что произнес глупость.
– Или какие-нибудь другие развлечения, – добавил он.
– Я никогда не была в театре, – сказала Таня, улыбаясь, – да и на той стороне я никогда тоже не бывала…
– Это, однако, ужасно! – воскликнул благотворитель, пожав плечами…
Затем он обратился к старушке и, повторив, что в ее положении принимает участие дама, имени которой он не имеет права назвать, заметил, несколько смешавшись, что он, с своей стороны, постарается быть ей полезным. Старушка кланялась и благодарила. Уходя, благотворитель заметил ей, что жить так далеко от центра города и в такой глуши неудобно и что она могла бы приискать небольшую квартирку за дешевую цену на той стороне города, на что Матрена Васильевна отвечала, что они уж привыкли к своей Гавани, что здесь жили ихние родители, здесь она родилась и замуж вышла, здесь похоронен ее муж и здесь она хочет положить свои кости.
Затем благотворитель с восклицанием: "А!" – очень ловко раскланялся и, уходя, бросил еще раз взгляд на Таню. Перешагнув за калитку, он подумал: "Однако какая хорошенькая – и где же? в Галерной гавани… и какое симпатическое личико!" – и обернулся на окно… Он был очень доволен, увидев высунувшееся из окна личико Тани, и, встретясь с ней глазами, снял шляпу, но Таня, заметив, что он ее увидел, быстро скрылась, не видав этого поклона.
Дня через два после этого Матрена Васильевна получила пакет от неизвестного с 25 руб. серебром.
Внезапное появление щеголеватого благодетеля, разумеется, привело надолго в волнение всех жителей и в особенности жительниц Галерной гавани и возбудило во многих неблагоприятные и завистливые толки о Матрене Васильевне и ее дочери. Более все кричала нарумяненная соседка-чиновница, называя Матрену Васильевну пройдохой, а Таню – таким именем, о котором лучше не упоминать. Потом, когда волнение малопомалу стихло, жизнь галерных обитателей вошла в свой обычный порядок. Так камень, брошенный в болотную лужу, покрытую плесенью и тиной, приведет ее в волнение, образует на мгновение кружок на поверхности стоячей лужи, и, когда упадает на дно, кружок снова затянется плесенью.
Прошло месяца три после этого события. В это время в домишке Матрены Васильевны не произошло ничего нового… Сама она вязала носки и хлопотала по хозяйству, как обыкновенно; Петруша занимался, по-видимому, службой усердно и приносил еще на дом переписывать бумаги. Таня все шила; но когда работа приведена была к окончанию, надо было подумать о том, чтобы отнести ее.
– Мне ведь надо это отнести самой, маменька! Как вы думаете?
– Да, да, голубушка! – отвечала Матрена Васильевна, – как же это только ты пойдешь-то? Ты ничего не знаешь: заблудиться можешь, да и какой-нибудь шальной, пожалуй, еще обидит.
После долгих разговоров решено было, что она пойдет на другой день с братом и что брат проводит ее до самого дома генеральши, а на обратном пути из службы зайдет за нею. Так и было сделано. Таня принарядилась несколько и рано утром отправилась с братом. Старушка прочла ей наставление, как она должна вести себя с генеральшей и с ее сыном, если увидит его; в каких словах выразить им благодарность за их благодеяние (она была уверена, что 25 рублей были присланы ими) и в заключение перецеловала ее и несколько раз перекрестила.
Петруша возвратился домой, по обыкновению, часов около шести, но один.
Сначала это испугало Матрену Васильевну; но когда Петруша объявил ей, что генеральша уговорила Таню остаться на несколько дней, чтобы заняться работой, которую нельзя брать на дом; когда он отдал ей письмо от Тани и деньги, полученные ею за ее работу, когда он прочел ей это письмо, в котором Таня успокоивала мать на свой счет и писала, что генеральша осталась очень довольна ее работой, обласкала, ее и просила ее так убедительно остаться, что она не могла отказать ей в этой просьбе, – старушка успокоилась и произнесла, перекрестясь: "Слава богу! господь бедных людей не оставляет".
Прошло две недели после отлучки Тани, и Матрена Васильевна, заметно скучавшая по дочери, начала приходить в беспокойство и просила Петю зайти проведать сестру и узнать, когда она придет домой. Конопатчик Тимофей всякий раз заходил наведываться, не возвратилась ли Таня, и однажды, нахмурив свои густые брови, которые у него торчали наперед, и строго покачав головой, сказал:
– Это уж не след, Матрена Васильевна – вот что! – и, вынув свою тавлинку, с некоторым ожесточением по нюхал табаку.
– Что такое не след? – спросила старушка.
– Да то же… нехорошо…
– Да что же нехорошо-то? Она ведь не где-нибудь, а в генеральском доме; генеральша обращается с ней, как с своей дочерью… и она сама пишет об этом, и Петенька говорит.
Однако, оправдываясь перед Тимофеем в отсутствии дочери, Матрена Васильевна внутренне чувствовала, что Тимофей прав. На сердце у нее было что-то неспокойно, а отчего, она и сама не знала.
– Бог с ней, с генеральшей, – возразил Тимофей, – генеральша ей не мать… да! девица-то умная, что говорить, да уж там обычаи не те, совсем другое положение; дома-то все лучше, Матрена Васильевна: дома-то она, как в родном гнездышке; а та сторона нам чужая… туда соваться не след, верно так…
Прошел месяц, и хотя Матрена Васильевна имела постоянные сведения о дочери, но беспокойство ее увеличивалось, несмотря на это, с каждым днем, и она сама решилась пойти к Тане. Она нашла Таню здоровою и веселою; но материнское сердце заметило сейчас какую-то перемену в дочери, – какую именно, Матрена Васильевна не могла отдать себе отчета, – но эта перемена заставила ее призадуматься. Точно, в веселье Тани было что-то раздражительное, тревожное, выражавшееся и в движениях, и в голосе, и во взгляде, что-то необыкновенное и несвойственное ей. Генеральша, однако, упросила Матрену Васильевну, чтобы она оставила у нее дочь еще на несколько времени, и рассыпалась в похвалах ей. Старушка возвратилась домой, отчасти довольная лестными похвалами ее милой Танюше, отчасти печальная, сама не зная отчего.
Таня пробыла у генеральши более двух месяцев. Первые дни после ее возвращения домой Матрена Васильевна была в полном восторге и не делала над нею никаких наблюдений. Присутствие ее оживило их уголок: без Тани все было в доме не то, недоставало чего-то; с ее прибытием опять все приняло прежний вид. Таня первые дни немножко отдохнула, а потом снова уселась к своему окну за работу, и все пошло прежним порядком, как будто она и не была в отсутствии; но старушка, глядя на нее исподтишка, начала замечать, что она работает не так ровно и спокойно, как прежде: иногда воткнет иголку в свою подушку и о чем-то как будто задумается; иногда так, ни с того ни с сего, высунется в окно, как будто в комнате ей недостает воздуху; иногда не слышит вопроса или отвечает совсем не на вопрос. Матрена Васильевна находила даже, что Таня худеет. Было ли это действительно так, или только казалось беспокойному материнскому воображению, – решить трудно. Так прошло еще несколько месяцев. В течение этого времени Таня раза два в неделю выходила из дому на короткое время и на вопрос матери: "Куда ты ходила, Танюша?" – отвечала постоянно, что "немного прошлась для воздуха, что у нее голова болит что-то: должно быть, прилив к голове". Таких приливов прежде у Тани не бывало, и она выходила только в воскресенье и по праздникам в церковь. Время шло. Таня начала заметно скучать. Часто, оставляя работу, она принималась за книжку днем, против своего обыкновения; часто выбегала в кухню и о чем-то тайком шепталась с кухаркой. Кухарка, раз мимоходом, всунула ей в руку какуюто записочку, которую Таня бегло пробежала и с судорожным движением спрятала на груди.
Когда однажды старушка получила рублей пятьдесят, и всё от неизвестного, эти деньги отчего-то более ее смутили, чем обрадовали.
– Знаешь ли что, Таня? – сказала она, обращаясь к дочери, – я ведь подозреваю, от кого эти деньги… мне все сдается, что это сын генеральши… только это напрасно: ведь есть люди беднее нас… Мы еще, слава богу, пробиваемся кой-как, а иные просто по суткам голодные сидят…
Таня ничего не отвечала на это. Она смотрела в окно. Старушка продолжала:
– Вот хошь бы наша Прасковья Антиповна. Она вчера забегала ко мне; просто, говорит, хоть петлю на шею да в воду… Знаешь ли, Танюша, я хочу отнести ей что-нибудь из этих денег… Ведь они нам как с неба свалились…
Таня вдруг, в каком-то волнении, с пылающими щеками, обратилась к матери и быстро проговорила:
– Что ж, это прекрасно, маменька! Дайте мне, я сама сейчас отнесу ей…
Наступила зима; зима сменилась весной. В семействе Матрены Васильевны не произошло никаких особенных перемен; только прогулки Тани все делались чаще и продолжительнее, а на лето генеральша, мать щеголеватого благотворителя, взяла Таню к себе на дачу, написав очень лестное письмо к ее матери, в котором, между прочим, было сказано, что она (генеральша) "принимает искреннее участие в положении ее и ее дочери и что готова быть для нее второю матерью".
Как ни лестна была такая фраза самолюбию Матрены Васильевны, но она отпустила дочь скрепя сердце.
По возвращении Тани с дачи старушка, взглянув на нее, не поверила своим глазам: так Таня, стоявшая теперь перед нею, не походила на прежнюю ее Таню… На ней было прекрасное платье, шляпка, манишка, ботинки, – все это подаренное ей доброй генеральшей. Матрена Васильевна любовалась всеми этими нарядами и осматривала ее в подробности. Ей показалось, что Таня и ходит, и смотрит иначе, и говорит не так.
– Теперь ты у меня стала точно какая-нибудь знатная барышня, – сказала старушка, целуя ее, и невольно вздохнула почему-то о прежней Тане.
Зимой Таня начала часто бывать у генеральши и, уходя из дому, обыкновенно вместе с братом, который провожал ее, говорила матери:
– Может быть, я останусь ночевать там, маменька, так вы не беспокойтесь.
Матрена Васильевна крестила ее, говорила: «Хорошо», – но беспокоилась, хотя скрывала это.
Таня в последнее время очень сблизилась с своим братом. Было заметно, что между ним и ею существует полная откровенность.
В Гавани начали ходить о Тане недобрые слухи. На ее наряд косились старухи салопницы и жены чиновников и штурманских офицеров, а девушки, их дочери, даже некоторые из прежних подруг Тани, разговаривая с нею, как-то подозрительно улыбались;
Тимофей-конопатчик стал ходить ко вдове реже и избегал встречи с Танею. Странно, что это последнее обстоятельство, по-видимому, более всего беспокоило Таню.
На следующее лето приглашения от генеральши не было, и Таня все лето провела в Гавани. Но она была постоянно в тревожном состоянии, сидела за работой только для виду, по вечерам уходила с братом гулять на Смоленское поле и возвращалась домой с красными, распухшими глазами. У Матрены Васильевны сердце чуяло что-то нехорошее.
Она несколько раз спрашивала Таню:
– Да что с тобой, Танюша? скажи мне, друг ты мой! Не скрывайся от матери.
Или:
– Отчего у тебя заплаканы глаза-то?
Но Таня упорно отвечала на эти вопросы одно и то же:
– Ах, боже мой! да ничего, маменька! Это вам так кажется.
И даже начинала сердиться на мать, когда та очень приставала к ней.
Так наступила дождливая и бурная осень 184* года… Но я должен еще сказать несколько слов о Петруше. Два года с лишком служил он в департаменте. Способностями и усердием его к службе были, кажется, довольны; сам начальник, с блестящим украшением на груди, изволил отзываться несколько раз в очень лестных выражениях о его почерке; но жалованье Петруше не давали, и когда он осмелился заметить об этом своему столоначальнику, прибавив, что хоть бы какую-нибудь награду ему дали, хоть бы на сапоги, потому что одни сапоги разорили его; что он всякий день ходит из Галерной гавани, – то столоначальник, не любивший, чтобы подчиненные его рассуждали (он в этом несколько подражал своему высшему начальнику), принял слова молодого человека за грубость и сделал ему очень крупное замечание, проговорив, между прочим, себе под нос, так что Петруша слышал: "Каждый молокосос нынче уж бог знает что о себе думает!" Петруша в этот раз пересилил себя и смолчал, но когда шесть вакансий с жалованьем прошли мимо него, замещенные по разным просьбам и протекциям, Петруша, после замещения шестой, не выдержал и в один день прямо отправился к начальнику с блестящим украшением на груди, который всегда сидел в особой комнате и один. Когда Петруша подошел к заветной двери, от которой в эту минуту, как нарочно, отлучился курьер, постоянно торчавший тут, у Петруши сильно забилось сердце; но он не удержал своей вспыльчивости, хватился за отлично вычищенную ручку замка и очутился за роковою дверью прямо перед лицом начальника.
Начальник, державший в руке какую-то газету, при этом шуме положил ее на стол и обратился к двери. При виде Петруши брови его строго надвинулись на глаза, и он спросил сердито и скороговоркою:
– Что это значит? что вам надобно?
– Я осмелился, ваше превосходительство… – начал было Петруша взволнованным голосом.
Но его превосходительство замахал рукой, схватился за колокольчик, начал звонить и кричать:
– Курьер! курьер! где курьер? пошлите курьера!
В соседней комнате поднялась страшная тревога; несколько человек бросились за курьером.
Курьер явился и вытянулся перед начальником.
– Что ты? где ты? – закричал он на него, – куда ты уходишь… Я занят, а тут без доклада… Смотри… смотри… что это такое? что это такое? я тебя спрашиваю.
И разгоряченный начальник указывал пальцем на Петрушу.
– Ты видишь это? а? видишь?
– Виноват, ваше превосходительство, я только на минутку отлучился по нужде, – произнес курьер, искоса взглянув на Петрушу.
– Ты не знаешь, болван, своей обязанности! По нужде! А от твоей нужды происходят здесь беспорядки! Нужды не должно быть, когда ты на службе. В другой раз я тебя за это выгоню… я тебе прощаю это в последний раз… слышишь? в последний.
Когда курьер вышел, начальник сделал несколько шагов и полуоборотом обратился к Петруше.
– А вы, – сказал он, – как же вы осмеливаетесь входить к своему высшему начальнику без доклада? И какая может быть у вас до меня необходимость?.. Вы понимаете, какое расстояние между мною и вами?.. Отвечайте.
– Ваше превосходительство, – отвечал Петруша, – я виноват, простите меня; только крайность… я служу усердно два года и пять месяцев без всякого жалованья; я всякий день хожу из Галерной гавани…
– Что мне за дело до вашей Галерной гавани? – перебил генерал. – У вас есть непосредственный начальник: вы должны обращаться с вашими нуждами к нему, а не ко мне… как же вы можете лезть ко мне сюда, со всякою глупостью? Что это за своевольство!
И как вы можете самого себя рекомендовать… Что это такое?.. Извольте выйти вон.
И начальник энергическим жестом указал Петруше на дверь.
– И знайте, – прибавил он, – что такая с вашей стороны дерзость не может всегда пройти вам даром. Пошлите ко мне сейчас вашего столоначальника.
Столоначальник в одно мгновение ока явился перед начальником и вышел из генеральского кабинета бледный. Он накинулся на Петрушу. Петруша вспылил и, не давая себе отчета в словах, не помня, что он говорит, объявил, что он подает в отставку, и тотчас выбежал из департамента.
Он едва очнулся на половине дороги.
"Что я сделал, – подумал он, – и что я буду делать теперь?" В совершенном отчаянии он возвратился домой, а дома ожидало его новое горе.
Старушка мать бросилась ему навстречу. На ней лица не было. Она объявила ему, что Таня лежит в обмороке; что вскоре после его ухода в департамент она выбегала в кухню, шепталась с кухаркой и, возвратясь из кухни бледная как смерть, вдруг схватила себя за голову и грянулась об пол; что, когда ей расстегнули платье, на груди нашли смятую записку и что кухарка призналась, что эта записка отдана ей лакеем генеральского сына с просьбою доставить ее барышне.
И старушка подала записку сыну.
Петруша в эту минуту забыл о своем собственном горе. Он помертвел, выслушав мать, и с нетерпением, дрожащими руками, раскрыл записку.
Она была без подписи и вот какого содержания:
«Отношения наши должны кончиться. К тому же я не давал тебе клятвы в вечной верности. Я более не могу с тобой видеться, ты сама поймешь причину, если я тебе скажу, что я женюсь. Прошу тебя быть благоразумной и не делать никаких скандалов – это ни к чему не поведет. Поверь, что я все, что могу, для тебя сделаю, – свои обязанности в отношении к тебе я очень хорошо понимаю; свидание же наше бесполезно, теперь ни к чему не послужат сцены; а я надеюсь, что ты не откажешься хоть в этот раз принять от меня небольшую сумму, которая поможет тебя обеспечить и которую ты вскоре получишь через моего поверенного, о чем я уже распорядился…» Петруша пробежал эту записку, смял ее в руке и положил в карман. Матрена Васильевна смотрела на него, ожидая, что он передаст ей содержание записки; но Петруша сказал только:
– Пойдемте, матушка, к Тане.
Когда они вошли в комнату, где Таня лежала на постели, Петруша подошел к ней.
Таня открыла глаза и посмотрела блуждающими, бессмысленными глазами на брата и на мать. Петруша припал к ней, давясь слезами, и повторял захлебывавшимся голосом:
– Полно, Таня, успокойся, Таня!.. Бога ради, не мучь себя напрасно.
Матрена Васильевна со стоном и оханьем говорила:
– Голубушка моя, что с тобою? что ты чувствуешь? скажи нам.
Но Таня ничего не понимала и ничего не отвечала. Петруша обратился к матери и сказал:
– Маменька, я побегу за лекарем, а вы покуда не трогайте ее.
У Тани сделалось воспаление в мозгу. Две недели она была почти в безнадежном состоянии. Петруша и мать не отходили от нее. На это время конопатчик Тимофей почти поселился у них: он бегал за лекарством в аптеку, к фельдшеру, заведовал всем и распоряжался, потому что Матрена Васильевна бросила все. Таня выздоровела. Она так изменилась, что ее было узнать невозможно. По целым часам она сидела сложа руки и не говоря ни с кем ни слова. Ласки брата и матери были ей в тягость, и она отвечала на них с принуждением…
В одно из последних чисел октября, дней через восемь после того, как Таня встала с постели, вечером поднялся сильный ветер, вода начала выступать и разливаться за плетни по огородам, выходившим к самому взморью. Во всей Гавани поднялась страшная тревога и суматоха Везде загорелись огоньки. Все перебирались и переносились на свои чердаки. В каждом домике раздавались стоны и оханье старух, крик женщин, визг детей.
Ветер к ночи усилился. Вода прибывала, затопив ближние к взморью улицы, и пробиралась в подполья. Ночь была такая темная, хоть глаз выколи. На Адмиралтейской башне горели уже три фонаря. Матрена Васильевна, Петруша и кухарка перетаскивали также кое-какие вещи получше на чердак. Таня помогала им, и на замечания матери: "Ты уж не трогай: мы всё это без тебя сделаем… Куда тебе! Ты еще такая слабая, еще, сохрани бог, простудишься да опять сляжешь", – Таня отвечала: "Ничего, я совсем теперь здорова, вы не беспокойтесь обо мне", – и бегала вместе с другими снизу на чердак. Вода у их домика остановилась на половине завалины, потому что он стоял немного выше других, но все пространство от их завалины до другого домика по ту сторону канала было затоплено. Огоньки в окнах отражались и трепетали в мутной воде, которая ходила волнами и с плеском ударялась в стены домов, разливаясь и проникая во все щели и подмывая шаткие их основания. Издали по временам раздавались протяжные крики, заглушаемые стоном и свистом ветра. Ветер, однако, понемногу начинал стихать.
– Ну, слава богу, Петруша, – сказала Матрена Васильевна, спускаясь с чердака, – ветер-то стал, кажись, потише, и вода маленько убыла… А где Таня?.. Таня! Таня!
– Она сейчас была тут, – отвечал Петруша, и он также стал кричать: – Таня! Таня!..
Ответа на эти крики не было.
– Где Таня? – с испугом вскрикнула Матрена Васильевна, натолкнувшись на кухарку:
– Я не знаю, матушка! она в сенях была сию минуточку, – отвечала кухарка.
Петруша, потерявшись, начал бегать по всему дому, шарить во всех углах и кричать:
– Таня! Таня!
Он выбежал в сени, на улицу, остановился по колено в воде и кричал:
– Таня! Таня!
Но в ответ на это только завывал ветер и раздавался плеск воды…
Тани нигде не оказалось.
Бледное, печальное утро взошло над полузатопленной Гаванью. Матрена Васильевна все еще жила надеждой, что дочь ее где-нибудь отыщется; но с первым утренним светом эти надежды начинали в ней исчезать. Она подошла к окну, взглянула на убывающую воду и отчаянно вскрикнула в последний раз:
– Где ж моя Таня?..
У ней отнялся язык. Двои сутки пролежала она без движения, без памяти и без языка, а на третьи сутки отдала боту душу.
Тимофей и Петруша опустили ее в могилу.
Дней через пять после ее похорон Тимофей, все ходивший по берегу взморья и как будто искавший чего-то, увидел верстах в двух от Гавани, на самом завороте острова, женский труп, только что прибитый волною к песчаной отмели. Это был, по всем приметам, труп Тани. Он сам сколотил для нее гроб, вырыл могилу в лесу недалеко от берега, прочитал над гробом молитву и опустил его. Через несколько времени он обложил могилу дерном и поставил крест над нею.
Эту могилу, с почерневшим и покачнувшимся от времени крестом, можно видеть до сих пор влево от Смоленского кладбища, в лесу, на оконечности Васильевского острова.
О Петруше несколько времени после похорон матери не было никакого слуху. Где он скрывался, неизвестно; только он не возвращался более на свою квартиру.
Через несколько дней после этого, перед самым рождественским постом, у освещенного плошками подъезда на одной из больших петербургских улиц столпились любопытные в ожидании молодых. Две горничные из соседнего дома рассуждали между собою:
– А что, Маша, невесту-то ты видела?
– Как же, видела. С рожи-то она так себе; только, говорят, пребогатейшая… Он-то красавец перед нею… ну да, видно, на богатство польстился; а уж волокита такой, что этакого и нет другого… Просто бедовый!
В эту минуту к подъезду с громом начали подкатываться кареты, и из них, мелькая блестящими тенями, стали выскакивать дамы в великолепных туалетах и кавалеры в военных и статских мундирах, с кавалериями через плечо и с блестящими украшениями на шее и на груди, и в числе их начальник Петруши.
– Смотри, смотри… вот и молодые! – вскрикнула одна из горничных, толкая другую.
Все придвинулись к подъезду, чтобы лучше видеть молодых. Какой-то молодой человек, в фуражке, бедно одетый и бледный как смерть, протолкался вперед всех и стал у самого подъезда, оттолкнув женщину с платком на голове, не пускавшую его. Женщина выругала его мазуриком.
Из кареты вышла сначала молодая, в белом атласном салопе, а за нею уже молодой, в блестящем мундире, на который была накинута шинель, и в трехугольной, также блестящей, шляпе. Он ступил на тротуар с подножки; но в это самое мгновение человек в фуражке, протолкавшийся вперед, ринулся на него с каким-то безумным ожесточением… Затем раздался крик… Несколько человек из толпы вместе с полицейскими служителями схватили безумца и связали. В руках его оказался нож.
Суматоха у подъезда сделалась страшная. К счастию, он не успел нанести вреда молодому.
– Вот ведь я говорила, что мазурик! – вскрикнула с каким-то торжественным ожесточением женщина с платком на голове…
Это необыкновенное происшествие наделало в Петербурге большого шума. О нем долго были различные, весьма противоречащие толки.