Текст книги "Солнечные часы"
Автор книги: Иван Василенко
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Приказ командира
Круглый стол без скатерти. На столе – блюдце с постным маслом и фитильком на краешке. Робкий свет золотит рыжую бородку тракториста Нестерчука и тонет в серых волосах дяди Сережи. Расправляя шершавой ладонью на столе листок бумаги в клетку (вырван из Гришуткиной тетради), дядя тихонько, с хрипотой от сдерживаемого волнения шепчет:
– Вот тут, в ложбинке, одних только шестиствольных семь штук, а пулеметы и в избе Гаврюка, и на чердаке мельницы, и на силосной башне. Вот, видишь? Где крестики – это пулеметы, а минометы я кружочками обозначил. Картина ясная. Одно только: как эту картину переслать нашим?
– Да-а, задача!.. – шепчет; в ответ Нестерчук и вздыхает.
От вздоха огонек мечется по краю блюдца и коптит.
– Я пойду, – говорит Дарьюшка из темного угла, где она на ощупь вяжет Гришутке варежки. – Мужчин немцы ни за что не пропустят, а бабу, может, и не тронут.
– Все едино, – тускло отвечает дядя Сережа. – Они ни мужикам, ни бабам веры не дают. Придется, Никита Петрович, нам самим пробиваться. Ты – в один конец села, я – в другой. Может, хоть один прорвется.
У Гришутки сердце стучит так, что в висках отдает. Он боится, что его и слушать не захотят, а между тем это так просто.
– Дядя Сережа, – задыхаясь, жарко шепчет он, привстав с кровати, – вы только послушайте… Только послушайте… Я от Шилкиного двора пойду… Будто на салазках катаюсь. С горки вниз слечу – и по реке. Я же скорей всех добегу, вот увидите!..
Все поворачивают к нему головы. Думали, спит, а он, видишь ты, слушает.
С кровати на дядю Сережу смотрят большие, ставшие вдруг блестящими глаза.
«Как загорелся!» – думает дядя Сережа с усмешкой. И предостерегающе говорит:
– Убьют.
– Не убьют, дядя Сережа! – все так же жарко шепчет Гришутка. – Не убьют: я – маленький.
– Они и маленьких убивают.
– Не попадут, дядя Сережа: я – быстрый.
Дядя задумывается, смотрит, сощурясь, на огонек и медленно, как бы про себя, говорит:
– Это надо обмозговать.
– Ты что, очумел? – вскакивает Дарьюшка. – Отца повесили, мать замерзла, так и дитя туда же?!
– А ты не горячись, – спокойно отвечает дядя. – Я говорю: надо обмозговать, а не так просто…
Капитан Татишвили отмечал на карте только что полученные донесения разведки, когда в избу вошел дежурный:
– Мальчишка тут один до вас домогается. Требует: к самому главному.
– А ну их! – отмахнулся капитан, – Отбоя нет от этих юных добровольцев.
– Оно так, – усмехнулся дежурный. – Только этот с чем-то другим. Говорит, из Ивановки он.
– Из Ивановки? – насторожился капитан. – Давно?
– Ночью этой.
– Тогда зови! Зови его сюда!
Но Гришутка уже входил. Не говоря ни слона, он сел посреди избы прямо на глиняный пол и принялся стаскивать с ноги валенок.
– Ты что разуваешься? – удивился капитан. – Баня тебе тут, что ли?
Гришутка стащил валенок и, доставая из него листок в клетку, сказал:
– Дис… как ее?.. Дис-ло-кация. Крестик – пулемет, кружочек – миномет, а квадратики – пушки.
– Кто тебе дал? – бросаясь к бумажке, крикнул капитан.
Гришутка вытер рукавом нос, вздохнул и печально ответил:
– Дядя Сережа! Его немцы убили. А в меня не попали.
Прошло три месяца. Отгремели орудия у села Ивановки; бурьяном заросла длинная могила фашистов на краю села; алым пламенем зажглись красные гвоздики на могиле бесстрашного партизана, отца Гришутки, а сам Гришутка все шел и шел со своим батальоном. Не захотел оставаться он в родной Ивановке, где больше никого не осталось из близких ему.
Он пробирался к врагам в тыл и ходил из деревни в деревню, будто в поисках своих родителей: ко всему прислушивался, ко всему присматривался и все подсчитывал.
Гришутку любили, но больше всех привязался к нему сам командир батальона, капитан Лео Татишвили. Они спали в одной палатке и ели за одним столом. Командир был с Гришуткой немногословен и не очень ласков. Нередко, слушая рассказ Гришутки о том, как он чуть-чуть не попался фрицам в лапы, капитан говорил:
– Кончено. Хватит. В ближайшем же городе отдам тебя в детский дом.
Гришутка упрямо качал головой:
– В детский до-ом!..
– Да ведь убьют тебя, чудак!
– Не убьют, – отвечал уверенно Гришутка теми же словами, что и дяде Сереже. – Не убьют: я – маленький.
– И кроме того, тебе учиться надо. Ты вот даже как следует не знаешь таблицы умножения.
– Ну… – Затрудняясь, что ответить, Гришутка морщил лоб, но потом находился: – Про таблицу я у лейтенантов спрошу.
Жили они как настоящие мужчины: не обнажая своей души. Но каждый знал друг о друге его тайну. Проснувшись ночью, Гришутка видел, что капитан сидит за столом и что-то пишет. Пишет, пишет – и посмотрит на стол. А на столе, прислоненная к фляжке, стоит фотографическая карточка. Свет огарка тепло озаряет лицо женщины – тонкий нос с горбинкой и глаза, смотрящие прямо в душу. Хорошие глаза… К утру карточка исчезала и, Гришутке казалось, что женщину с ласковыми глазами он видел только во сне.
Знал и капитан, к кому тянулась Гришуткина душа, когда сон приглушал в ней все наносное и оживлял ее детский мир. Не раз видел ночью капитан, как, разметавшись в своей постели, Гришутка открывал затуманенные сном глаза и невнятно звал:
– Мама!..
Однажды Гришутка вернулся с разведки с бледным лицом. Левый рукав его был в засохшей рыжей крови.
– Ну что, не попадут?! – набросился на него капитан.
Он схватил притихшего мальчика на руки и сам отвез его на машине в госпиталь.
Через две недели мальчик опять был в своей части, и только сухой блеск в глазах говорил о недавней смертельной опасности и пережитой боли.
Капитан сказал:
– Завтра ты отправишься с важным поручением.
– Есть! – ответил Гришутка, вытягиваясь по-военному.
Ночью капитан писал что-то, а утром вручил Гришутке пакет:
– Спрячь это хорошенько. Сейчас тебя отвезут на станцию. Ты поедешь по железной дороге, разыщешь, кому посылается этот пакет, и вручишь.
– Есть! – повторил Гришутка.
– Там ты получишь новый приказ и выполнишь его с точностью, как подобает военному человеку.
– Есть! – опять сказал Гришутка.
Капитан прошелся по комнате, потом резко повернулся на каблуках и раздельно, точно отдавая команду, прокричал:
– Командировка длительная! Встретимся не скоро! Но встретимся. И будем опять вместе.
– Есть! – в последний раз сказал Гришутка, не решаясь поднять руку к лицу, по которому текли слезы.
В приказе командира он смутно чувствовал что-то такое, что навсегда разлучит его с батальоном и, может быть, с самим командиром.
Ехал Гришутка долго. Из окна вагона он видел и беспредельные степи, покрытые золотой пшеницей, и темные леса, и тихие полноводные реки, и голубые просторы моря, и высокие, сверкающие снеговыми вершинами горы. А до того Гришутка и не знал, какая она большая и красивая – эта самая Родина, ради которой бойцы батальона бросались на железо и бетон немецких укреплений.
Только на тринадцатый день приехал Гришутка к городу, который значился в его командировочном листке. Вышел на площадь, осмотрелся. Ну и город! Туда и сюда бегают по рельсам маленькие вагоны, но без паровоза, набитые людьми. Бесшумно катятся большущие голубые автомобили, зачем-то привязанные вверху к проводам. На маленьком, как теленок, ослике едет верхом взрослый человек и неистово кричит что-то.
Гришутка шел по гладкой, как пол, улице; по одну сторону ее тянулись великолепные дома, по другую – высились серые дикие скалы.
Найдя дом, указанный на пакете, Гришутка поднялся по лестнице и постучал в дверь. Вышла женщина, как будто еще не старая, но уже совсем седая.
– Кетаван здесь живет? – спросил Гришутка.
– Здесь, – ответила женщина, с недоумением рассматривая маленького запыленного красноармейца со скаткой шинели через плечо и вещевым мешком за спиной.
– Пакет ему от капитана Татишвили.
Женщина взмахнула руками, будто хотела схватиться за голову, ахнула и, выхватив из рук Гришутки пакет, убежала.
Гришутка стоял у раскрытой двери и с досадой думал:
«Они все такие, женщины: не понимают дисциплины. Ведь ясно было сказано: отдать самому Кетавану. Нет, схватила и убежала».
Он перешагнул порог и остановился на чистом, блестящем паркете: в пыльных сапогах идти дальше было неловко.
В соседней комнате кто-то вскрикнул – не то в испуге, не то удивленно. Распахнулась портьера, и на пороге показалась высокая стройная женщина с белым, как из мрамора, лицом.
– Гришутка! – вскрикнула она, как давно знакомому. – Так вот ты какой! О, мне Лео всегда писал о тебе!
– А где же Кетаван? – с тревогой за пакет спросил Гришутка.
– Кетаван? – Женщина засмеялась. – Я и есть Кетаван.
Гришутка думал, что Кетаван – мужчина, и с недоверием взглянул на хозяйку.
– Вот, – сказала она, подавая записку, – это было в пакете. Для тебя.
«Приказ», – догадался Гришутка.
Он развернул записку и медленно прочел:
«Гришутка, приказываю тебе оставаться в доме моей невесты Кетаван, почитать ее, как мать, и ждать моего возвращения. С осени ты поступишь в школу и будешь учиться отлично, как подобает военному человеку. Когда война кончится и я вернусь, то лично проверю, как усвоил ты таблицу умножения и все другие науки.
Твой отец и командир
Лео Татишвили».
Гришутка вспомнил просторы исхоженных полей, дружную жизнь с красноармейцами в батальоне, громкие и уже не пугавшие раскаты орудий – и ему показалось, что стены комнаты сдвинулись и тесно обступили его со всех сторон.
Угадывая чувства мальчика, Кетаван заговорила:
– Ты не бойся. Мы будем ходить в горы, даже охотиться. Ведь ты останешься, правда?
И, видя растерянность на лице мальчика, добавила как последний довод:
– К тому же – приказ командира. А ты человек военный… Ну, раздевайся.
Гришутка поднял голову. С белого лица на него смотрели большие ласковые глаза. Хорошие глаза.
И то, что он увидел в их глубине, со сладкой болью воскресило в нем самое лучшее, что знал он в жизни: ласку матери.
– Ведь ты не уйдешь, нет? – настойчиво повторяла Кетаван.
– Нет, – тихо сказал Гришутка, подавляя вздох.
И не спеша стал снимать с плеч вещевой мешок.
Полотенце
Однажды после сильного дождя близ дома, где жил Асхат с матерью, остановился грузовик. Мотор ревел и стучал, как исступленный, колеса бешено вертелись, струей выбрасывая жидкую грязь, но груженная чем-то тяжелым машина только мелко дрожала, не будучи в состоянии выбраться из глубокой рытвины.
Через стекло кабины, по которому стекала вода, Асхат видел широкое лицо, короткий нос и белые большие зубы. Шофер что-то кричал – вероятно, ругался, но за шумом мотора голоса его слышно не было.
Наконец мотор умолк. Распахнув дверцу, шофер сердито закричал:
– Ну, чего стоишь? Тащи доску! Живо!
Мальчик бросился к плетню, где лежал заготовленный для стройки лес. В порыве усердия он приподнял сразу две доски. Тащить их было тяжело, и на третьем шагу, поскользнувшись, Асхат шлепнулся в грязь. Доски, падая, больно ударили Асхата по ноге, но, вскочив, он опять схватился за свою ношу.
– Одну, одну! – закричал шофер.
Когда Асхат подбежал к машине, лицо шофера уже не было сердито. Он улыбался и, улыбаясь, говорил:
– Муравей! Честное слово, муравей! Сам маленький, а смотри какую махину тащит!
Взяв из рук мальчика доску, он сунул ее под скат и опять полез в кабину. Машина заурчала, застучала и медленно поползла из ямы. Шофер заглушил мотор, посмотрел на потемневшее небо:
– Ну, как тут ехать! На каждом шагу ямы.
– Дядя, – сказал Асхат, – вон туда! Видите? Все наши, как дорогу размоет, едут туда. Я покажу, хотите?
Шофер недоверчиво посмотрел в сторону, куда показывал мальчик, потом опять взглянул на дорогу, подумал и решительно сказал:
– Садись!
В одну секунду Асхат оказался на кожаной подушке рядом с шофером. В нос ударил запах бензина. От мотора шло тепло. Машина заурчала и, переваливаясь с боку на бок, как корабль в море, поплыла по ухабистой, размытой дороге.
Выбрались на край села и по полю, с которого недавно сняли кукурузу, поехали к смутно видневшемуся вдали пригорку.
Пригорок приближался с каждой минутой, но еще быстрее сгущались сумерки, и, когда выехали на дорогу, тьма плотна облегла землю.
– А теперь что делать? – как бы самого себя спросил шофер, снова остановив машину. – Тут же опять ямы.
– А по бокам овраги, – в тон ему добавил Асхат.
– Точно. Так спикируешь, что и костей не соберешь.
Теперь, когда мотор утих, орудийная пальба слышалась совсем близко. К глухим ударам, от которых вздрагивала земля, то и дело примешивались другие звуки: то дробные и частые, как бы догонявшие друг друга, то хриплые и протяжные. На небе вспыхивал багровый свет и, испуганно задрожав, погасал.
Склонив голову к рулю, шофер молчал.
– Дядя, – почему-то шепотом спросил Асхат, – далеко до фронта?
– В том-то и дело, что близко. Кабы далеко, я б фары зажег. А тут с фарами ехать нельзя. Он, фашист, за каждым огоньком следит.
– А вы до утра, дядя, подождите, – посоветовал Асхат. – И я с вами посижу.
Шофер усмехнулся:
– В такой компании чего б не посидеть! Да только снаряды в другом месте ждут.
– А тут снаряды? – даже привскочил на сиденье Асхат.
– А ты думал, горшки с кислым молоком? – Шофер вздохнул: – Ну, слезай, шагай домой. А я поплыву. Ничего не поделаешь, придется понырять в потемках.
Асхат молча взялся за ручку дверцы и сошел на подножку. Но на землю не спрыгнул. Переминаясь с ноги на ногу, он о чем-то думал.
– А там, за поворотом, – сказал он наконец, – круча. Спикируешь – и костей не соберешь. Точно.
– Да ты что меня пугаешь? – рассердился шофер. – Качай домой, говорят тебе! Ну!..
Тогда с неожиданной твердостью Асхат сказал:
– Вы меня, дядя, не прогоняйте, а дайте лучше полотенце. Я с полотенцем и пойду до фронта.
– Что-о? – протянул шофер. – Какое такое полотенце?
– Ну, белое… У вас же есть полотенце?
– Да зачем оно тебе? – все более удивляясь, спросил шофер.
Если бы мальчик попросил у него пулемет, противотанковое ружье или даже пушку, он так бы не изумился, как этой просьбе о полотенце.
– Ты что, собираешься полотенцем фашистов бить, что ли?
– Вот же какой вы непонятливый! – в свою очередь, удивился Асхат. – Я повешу полотенце на спину и пойду вперед. А вы будете за мной ехать. Вы ж увидите полотенце в темноте?
– Ну? – силясь уяснить мысль мальчика, спросил шофер. И вдруг радостно закричал: – Муравей! Родной мой! Понял! Понял, черт меня дери!
Он схватил мальчика за руку, стремительно притянул его к себе и, не находя в темноте губ, поцеловал его прямо в нос.
Два дня спустя Асхат сидел в своем доме за столом и писал письмо:
«Папа, я привел на фронт целый грузовик снарядов. А снарядов там оставалось мало, и наши стреляли редко. А как привел я снаряды, опять стали стрелять часто. И немцы тоже стреляли. Но я не боялся. И командир сказал: «Ты храбрый мальчик». Тогда я сказал: «А мой папа под Ленинградом. Он тоже из пушек бьет немцев». Тогда командир приказал получше нацелить пушку. А когда пушку нацелили, командир сказал: «Ну, дергай». И я так дернул за шнурок, что все кругом задрожало. Командир послушал, что ему сказали в телефонную трубку, засмеялся и сказал: «Легкая же у тебя, Асхат, рука: прямо в блиндаж угодил. Молодец! А отцу напиши, что фашист, убитый на Кавказе, на Ленинград уже никогда не пойдет». И еще он сказал, что за снаряды мне дадут медаль. А чтоб никто не думал, что я только хвастаюсь, будто медаль моя, мне дадут маленькую красную книжечку и в ней напишут, что медаль и в самом деле моя».
Гераськина ошибка
Гераська не поладил с Анной Ивановной с первой встречи. До летних каникул Гераська учился у Людмилы Семеновны и очень с ней дружил. Людмила Семеновна была учительница молодая, с добрыми карими глазами и певучим голосом. Когда она входила в класс, у Гераськи на душе делалось тепло и уютно. Людмила Семеновна знала, что у лопоухого мальчика с длинными ресницами и плутоватыми глазами не было ни отца, ни матери, и очень его жалела.
Жил Гераська у тети Луши. Она работала на молочной ферме, из дому уходила до рассвета, возвращалась поздно.
Гераська целыми днями сидел один. Если ему делалось скучно, он забирал книги и отправлялся к Людмиле Семеновне на дом. Учительница проверяла тетради, а Гераська сидел против нее и, высунув от старания кончик языка, решал задачи. Иногда Людмила Семеновна подходила к Гераське, клала ему на голову руку и через плечо смотрела в тетрадку. Рука у нее была теплая, мягкая, и Гераське хотелось прижаться к ней щекою.
Когда кончились в школе занятия, Людмила Семеновна уехала в какую-то Лешу, где стояла воинская часть ее мужа.
К концу лета Гераська так соскучился по учительнице, что даже написал ей письмо. Впрочем, письмо осталось неотосланным: адреса он не знал, а спросить в школе не догадался.
Утром первого сентября Гераська вычистил ботинки, надел новую рубашку и пошел в школу. Он думал, что Людмила Семеновна уже приехала и сидит теперь в учительской, звонка ждет.
Перед дверью с надписью «3-й класс «А» толпились ребята, с которыми Гераська учился до каникул во втором классе. Подошла пожилая женщина, полная, с круглым розовым лицом, и сказала, чтобы ребята стали гуськом. Когда по всей школе весело зазвенел звонок, ребята начали по одному входить в класс, а войдя, бегом бросились занимать места, какие кому больше нравились. Вслед за всеми вошла и пожилая женщина. Она остановилась у стола и сказала:
– Я ваша учительница. Зовут меня Анна Ивановна.
Гераська подумал, что она ошиблась классом, и сказал:
– Нет, наша учительница Людмила Семеновна.
Анна Ивановна посмотрела на Гераську и объяснила:
– Людмила Семеновна больше работать в школе не будет. Она теперь медицинская сестра и работает в полевом госпитале, на фронте.
Это было так неожиданно, что Гераська даже не поверил сразу. Но Анна Ивановна не уходила, а продолжала стоять и рассказывать так, будто она и на самом деле их учительница.
Когда сомнений больше не оставалось, Гераська решил, что новую учительницу он не любит. Насупившись, он спросил:
– А вы почему на фронт не уехали?
Прерванная в середине речи, Анна Ивановна строго взглянула на него, собираясь, видимо, сделать замечание, но раздумала и улыбнулась:
– Надо ж кому-нибудь и учить, не только лечить.
Она помолчала, обвела класс взглядом и тихо добавила:
– Будет надо, поеду и я.
С этого времени Гераську трудно было узнать: уроков он не учил, в классе баловался, учительнице отвечал дерзко. Он постоянно сравнивал ее с Людмилой Семеновной – и ему казалось, что Анна Ивановна ребят не любит, а на фронт идти боится. Дошло дело до того, что Анна Ивановна стала жаловаться на Гераську директору. И Гераську перевели из третьего класса «А» в третий класс «Б».
Война приблизилась к поселку неожиданно. Сначала прилетел немецкий самолет. Он сделал несколько кругов, снизился, и от него полетело что-то круглое, серое. Гераська шел тогда из школы домой. Его вдруг толкнуло чем-то упругим и опрокинуло. Падая, он услышал такой грохот, точно ветер сорвал с дома железную крышу и ударил ею о землю.
Гераська вскочил на ноги, схватил камень и со злобой бросил его в улетавший самолет.
Лег Гераська рано и долго не спал, прислушиваясь в темноте, как где-то за поселком часто и сердито строчил пулемет. Иногда над самой крышей слышался прерывистый, захлебывающийся гул вражеского самолета. Гераське казалось, что это плачет злобное чудовище: оно заблудилось в темноте и мечется, стонет, боясь опуститься на землю.
И первый, кого увидел Гераська, выскочив утром на улицу, был человек в серо-зеленой шинели. В руках его отчаянно билась курица. Одной рукой он держал ее за лапки, а другой тщетно пытался схватить за хлопавшие белые крылья.
Вечером тетя Луша поцеловала Гераську в щеку и, сказав, чтобы он берег избу, вышла, сурово сдвинув брови.
Больше она не возвращалась. Вместе с ней, как говорили в поселке исчезли с фермы и шесть дойных коров.
Теперь Гераська остался один. Он сам топил печь, варил картошку и фасоль, мыл посуду. Чуть не каждую ночь в избу приходил тщедушный, веснушчатый гитлеровец и спрашивал, не вернулась ли тетка. Не веря Гераське, он заглядывал под кровать, лазил на чердак и в погреб. Всегда перед уходом фашист больно щелкал Гераську по носу и что-то говорил на своем языке – резко и угрожающе.
В один из зимних дней всех жителей согнали на площадь. Там, на перекладине, низко прикрепленной к двум акациям, висел поселковый кузнец Максим Дукеев. Ветер раскачивал труп, и он медленно поворачивался на веревке. На груди у повешенного была доска с надписью: «Такая участь ждет всех партизан и их укрывателей».
Люди стояли не дыша, с опущенными к земле головами. Слышны были только свист ветра в голых ветвях да скрип перекладины. Кто-то всхлипнул. Гераська поднял голову. В двух шагах от него стояла учительница Анна Ивановна. По ее щекам текли слезы.
А утром, когда Гераська вышел из хаты, он опять увидел Анну Ивановну. Пробираясь вдоль улицы с ведром в руке, она жалась к домам и озиралась. Гераська представил себе Людмилу Семеновну, как та перевязывает бойцам раны прямо под пулями, и еще сильнее невзлюбил толстую учительницу.
Однажды Гераська лежал в темноте с открытыми глазами и думал о том, как он ранним утром прокрадется за село и пойдет по снежной дороге, пока из лесу не покажется ему навстречу огромный партизан – с бородой, в тулупе, в валенках. Вот тут и начнется для Гераськи настоящая жизнь!
Когда он так мечтал, в обледенелое стекло кто-то громко застучал. Гераська затаил дыхание. Спустя минуту послышались удары в дверь. Тогда Гераська оделся и открыл задвижку. В лицо ударил яркий свет. «Он самый», – подумал Гераська о веснушчатом гитлеровце, который всегда являлся с электрическим фонарем. Но за фашистом стоял еще кто-то, высокий, с длинными усами, и поторапливал:
– Открывай, хлопче, скоренько: холодно на улице.
Голос у него был добродушный, с сочными, ласковыми нотками. Гераська, сразу успокоившись, посторонился, чтобы пропустить вошедших.
Но, перешагнув порог, усатый взмахнул плетью, и спину Гераськи неожиданно обожгла боль.
– Ты скажешь, подлюка, где твоя тетка?! – рявкнул усатый.
Гитлеровец спокойно сказал:
– Так некорошо. Корошо класть мальшик на скамейка и резать уши.
Тут Гераська, который от боли лишился на миг голоса, вскрикнул и бросился к двери. Он не помнил, как оказался на улице. В ушах свистело, позади хлопали выстрелы. Но он бежал и бежал, пока не ударился обо что-то головой и не упал, потеряв сознание.
Когда он открыл глаза, то увидел, что лежит у самого порога дома, где жила когда-то Людмила Семеновна. И тут Гераська вспомнил то, о чем совсем забыл, когда так мчался сюда: в этом трехоконном уютном домике живет теперь не Людмила Семеновна, а Анна Ивановна.
Гераська вскочил, собираясь бежать куда глаза глядят, но вместо этого поднял руки к голове и застонал от тупой боли. И сейчас же скрипнула дверь, будто за ней кто-то стоял и прислушивался, и в ярком лунном свете на пороге показалась полная фигура Анны Ивановны.
– Так и есть, – сказала она негромко, – кто-то стонет.
Она близко подошла к мальчику и заглянула ему в лицо.
– Гераська! Ты! – прошептала она. – Так это в тебя стреляли?
– В меня, – сказал Гераська.
Он не успел отстраниться, как Анна Ивановна подхватила его на руки и, как маленького, понесла в дом. Там она опустила его на кровать, а к ушибленному месту приложила медный пятак. Гераська лежал, не двигаясь, и с недоверием следил за учительницей.
Недалеко от дома заскрипел снег. Анна Ивановна прислушалась.
– Мимо, – сказала она.
Потом опять послышались чьи-то шаги, на этот раз у самых окон. С легкостью, необычайной при ее полноте, Анна Ивановна вскочила на стол и, подняв руку, тихонько постучала в потолок. Гераська не успел сообразить, зачем она это делает, как в потолке над столом появилось четырехугольное отверстие.
– Скорее! – шепнула Анна Ивановна Гераське. – Скорее сюда!
В дверь с улицы кто-то постучал – коротко и требовательно.
– Скорее!!
Гераська вспрыгнул на стол и, приподнятый учительницей, схватился руками за края чердачного входа. Через секунду он уже был наверху. В свете, проникавшем из комнаты, он увидел чье-то бледное обросшее лицо и перевязанную голову. Затем отверстие закрылось, и голова потонула в черной, как сажа, темноте.
Гераська лежал на теплом боровке и слушал. Скрипнула дверь. Застучали сапоги. Внизу громко заговорили. Как и стук в дверь, голоса были резкие и требовательные. Анна Ивановна отвечала сдержанно и негромко.
Минуты Гераське показались нескончаемыми. Но вот хлопнула дверь, и звук голосов сразу оборвался.
– Ушли, – сказал человек, трудное дыхание которого Гераська все время слышал около себя.
– Ушли, – шепотом повторил Гераська.
В другом конце чердака кто-то закашлял.
Спустя немного времени Гераська сидел внизу за столом и пил из блюдечка чай. Стол был тот самый, за которым Гераська решал когда-то задачи. Напротив сидела Анна Ивановна и что-то шила. Иногда над головой слышались голоса, но такие глухие, будто рты у людей были плотно прикрыты ладонями. Гераська переставал дуть на блюдце и прислушивался.
– О чем ты думаешь? – спросила Анна Ивановна, заметив в глазах у Гераськи невысказанный вопрос.
– Там… – Гераська поднял глаза к потолку. – Там лекарствами пахнет…
– Ну и что же? – не поняла Анна Ивановна.
– Вы их лечите, да?
– Лечу.
Гераська помолчал, затем осторожно, точно боясь, что Анна Ивановна не доверит ему, спросил:
– А они кто? Красноармейцы?
– Красноармейцы, – просто ответила Анна Ивановна.
– Родственники? – еще более осторожно спросил Гераська.
– Нет, Гераська, не родственники. Я их за овином нашла. Ну, и спрятала.
Подперев кулаком подбородок, Гераська молча смотрел на скатерть и думал. Потом прерывисто вздохнул.
– Опять думаешь, – улыбнулась Анна Ивановна. – О чем?
– Так, ни о чем, – отвернулся Гераська. – Так просто думаю.
Анна Ивановна отодвинула шитье и, подойдя к Гераське, обняла его. Гераська хотел отстраниться, но вместо того прижался к Анне Ивановне щекой и тихо сказал:
– Я, когда фашистов прогонят, опять к вам в третий «А» перейду. Хорошо?