Текст книги "Солнечные часы"
Автор книги: Иван Василенко
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
II
Наша армия отступала. По Баксанскому шоссе в пыли и зное двигались грузовики с коричневыми от загара, угрюмыми бойцами. На перекрестках, где раньше стояли милиционеры, теперь встали регулировщики с красными и желтыми флажками в руках. Оставляя глубокие отпечатки на асфальте, дробя его, лязгали тягачи. Там, где еще вчера дворники тщательно сметали каждый окурок, лежала сенная труха. Город быстро пустел. Я присоединился к работникам дивизионной газеты и тоже уехал.
Несколько месяцев я ничего не знал об Ахмате. Кабарда была занята врагом. Ничего не узнал я об Ахмате и в Нальчике, когда город опять перешел в наши руки; на месте школы, где учился Ахмат, громоздилась куча кирпича, а там, где был наш дом, осталась пустая закоптелая коробка.
При первой возможности я отправился в деревню, где жила «его бабушка. Но бабушкиного домика не нашел. Думая, что попал не на ту улицу, я спросил проходившего мимо мальчика:
– Где дом Татимы Поладовой?
Он показал рукой на какую-то бугристость между двумя домами, занесенную снегом.
Я поспешил в сельсовет. Пожилой кабардинец, сидевший за председательским столом, вынул из шкафчика тетрадь и положил передо мной. Я тотчас узнал почерк Ахмата – крупные, вроде печатных, буквы, связанные тонкими, как паутинка, нитями.
Я подсел к окну и не отрываясь прочел всю тетрадь.
Первая ее половина, озаглавленная «Колхоз «Победа», была заполнена колонками цифр, заметками для стенной газеты, описанием прополки и косовицы. Всем сорным травам Ахмат дал свои названия: «гестаповка», «эсэсовец» и проч.
Дальше, на отдельном листке, было выведено:
«План жизни».
А под заголовком – пункты:
«Прочитать всех великих писателей, какие только были на земле.
Изучить историю нашего народа лучше всякого профессора.
Написать роман о кабардинцах вроде «Тихого Дона», чтоб все люди на земле – и малайцы, и французы, и чехи – узнали, какая есть наша республика, и чтоб полюбили ее».
После очень живого описания вечера самодеятельности под звездным небом шли строчки:
«Сегодня целый день дрожала земля. Над полевым станом пролетал самолет. Я сразу догадался, что он фашистский».
На этом записи чернилами кончались. Дальше, до последней строчки, все было написано карандашом.
Я много раз перечитал тетрадку, расспрашивал председателя сельсовета, товарищей Ахмата, соседей. И вот что я узнал о мальчике.
Он вернулся в свою деревню, когда там уже были враги. Перемена в бабушке поразила его. У бабушки раньше был спокойный, гордый вид. Теперь она ходила с низко опущенной головой. Он смотрел на нее, и на душе его делалось все тяжелее и тревожнее.
Врагов он почему-то представлял рыжими, а этот, что поселился у них, черный. Брился он через день, стоя, а Ахмата заставлял держать зеркало. Когда руки мальчика уставали и зеркало начинало дрожать, черный молча, не меняя выражения лица, бил Ахмата носком сапога в колени. Спал черный на бабушкиной кровати и во сне скрипел зубами. Наверно, черный – какой-нибудь начальник, потому что другие пятеро, которые жили в деревне, приветствовали его первыми.
Как-то Ахмат стоял у плетня, чистил мундир черного. По дороге шел другой фашист, с красным лицом и фиолетовыми жилками на щеках. А тут из дома вышел Ибрагим в новой шапке. Эту шапку Ахмат видел раньше. Завитушки ворса на ней – как золотые пчелки. Уже три года лежала она в сундуке, а мать все не давала ее Ибрагиму, все выжидала, когда ему исполнится двенадцать лет. И вот Ибрагиму двенадцать лет. Он надел шапку и вышел на улицу. Мать смотрела в окно и любовалась Ибрагимом. Вдруг краснолицый остановился и показал пальцем на шапку. Ибрагим снял ее, поклонился и опять надел. Тогда краснолицый мотнул головой и сказал:
– Нет! Шапка надо давайт моя.
Ахмат не расслышал, что сказал Ибрагим: он сказал очень тихо. Ахмат только видел, как он поднял обе руки к шапке и стал пятиться, а потом повернулся и побежал. Что-то хлопнуло так негромко, будто кто палкой ударил по доске. Ибрагим упал. Ахмат думал, что он упал от страха. Но краснолицый подошел к Ибрагиму, снял с него шапку и пошел дальше, а Ибрагим не вставал. Ахмат подбежал к нему и стал звать и поднимать. И вдруг увидел, что на губах у Ибрагима красная пена. И под Ахматом сразу поползла земля.
Однажды приехал голубой автобус. Рядом с шофером сидел балкарец Танаев. Все знали, что раньше он служил в «Интуристе» проводником. Теперь, усмехаясь и гордясь, он рассказал, что пять лет тайно работал на Гитлера. Ахмат впервые видел живого предателя. И все кабардинцы, что стояли около автобуса, слушали молча. А когда Танаев раскрыл серебряный портсигар, никто не протянул руки за папиросой. Он вышел из кабины и сделал шаг вперед. Тогда все сделали от него шаг назад. Он нахмурился и больше ничего не рассказывал.
Фашисты сели в автобус и уехали. Вместе с ними уехал и Муса Тамиров. Он старше всех в деревне. Он знает каждую складку в горах. Когда он подходил вместе с краснолицым к автобусу, на улицу, опираясь на палку, вышла бабушка. Все перед ней расступились. Она подняла голову и сурово спросила:
– Муса, кому служить идешь?
У Мусы дрогнул закоптелый ус, он выпрямился и гордо сказал:
– У меня один хозяин.
Кто-то плюнул вслед автобусу.
Фашистов не было три дня. Люди ходили по улицам, громко разговаривали, смеялись. Будто все спали и всем снился страшный сон, а потом разом проснулись. Но вот опять показался голубой автобус. Он развез фашистов по домам. Куда делся дед Муса, никто не знал. Дочь его Сура заглядывала в окна автобуса, но там отца ее не было.
А потом приехали два мотоциклиста. Они велели обложить дом деда Мусы листьями кукурузы, облили бензином и подожгли. А Суру и двух ее дочек погнали впереди себя в Нальчик. Дом Мусы саманный, он тлел, а не горел, и по всей деревне долго стлался смрадный дым.
Через день все узнали, что случилось. Оказалось, что из шести фашистов, которые стояли в деревне, только трое – простые солдаты, а черный и еще двое, что жили напротив, – инженеры. Они ездили в горы искать какой-то нужный им металл. Танаев знал, где искать его, но для верности захватил с собой деда Мусу. В горах, на привале, Муса отозвал Танаева в сторонку и заколол его. Мусу фашисты убили, а металла не нашли.
Ахмат думал о деде Мусе Тамирове. Дед родился в этой деревне и прожил в ней почти сто лет. И был он обыкновенный Муса Тамиров, как все старики. Только знал хорошо горы. Теперь Муса высок, как Эльбрус, и память о нем навсегда останется чистой и белой, как снега на вершинах гор. Ахмат спросил бабушку, поставят ли Мусе памятник, когда придут наши. Бабушка рассердилась и громко, не боясь потревожить черного, который писал в соседней комнате, сказала:
– Зачем об этом спрашиваешь? Ручьи стекают в реки, реки льются в море. Слава Мусы – в славе народа.
Черный заставлял Ахмата точить бритву, чистить сапоги, выносить и мыть после него ночную посуду. Как-то он вырвал из головы Ахмата пучок волос, подбросил и рассек в воздухе бритвой. Такой, объяснил он, бритва должна быть всегда. И Ахмат часами водил бритвой по ремню. Потом черный уже каждый раз перед бритьем вырывал волосы у мальчика и пробовал на них бритву.
Страшную ночь пережил Ахмат. Он проснулся оттого, что кто-то тормошил его за плечо. Ахмат протянул руку и в темноте нащупал на плече тонкие пальцы бабушки. Она обхватила его голову, приблизила к самому уху губы – он даже чувствовал, как они шевелятся – и зашептала:
– Ахмат, Ахмат, вставай. Вот мешок. Возьми его и уходи. Скорей, Ахмат, скорей! К рассвету ты должен быть далеко. Иди в Кыз-Бурун, в Кыз-Бурун иди.
– Зачем в Кыз-Бурун? – спросил Ахмат, ничего не понимая со сна. – Зачем, бабушка, зачем?..
Но она закрыла его рот ладонью и нетерпеливо прошептала:
– Не спрашивай. Потом все узнаешь. Иди не тропой, иди зарослями. И пусть никто в Кыз-Буруне не знает, что ты был здесь.
Ахмат не помнил, как он вышел из кухни в огород, как пробрался в лес. Никогда, казалось ему, ночь не была такой тёмной. Будто все небо заткано черной шерстью. Даже снег не белел под ногами. Ахмат поднимался все выше, хватался руками за стволы деревьев и больно ударялся лицом о высохшие на морозе ветви. Где-то далеко завыл волк, протяжно и страшно.
«Зачем, зачем бабушка отослала меня? – думал Ахмат. – Правда, в Кыз-Бурун переехала из Нальчика моя тетка, она приютит меня, но разве в Кыз-Буруне нет врагов?»
И вдруг догадка осенила Ахмата: бабушка задумала что-то против фашистов. Она заранее услала его, чтобы враги заодно не расправились и с ним. И тут он понял, зачем весь день варила бабушка эти красные ядовитые цветы.
«Да ведь она хочет отравить черного! – чуть не вскрикнул он. – Она отравит его и пойдет на виселицу!»
Страшное видение встало перед Ахматом. Он повернулся и побежал назад. Он падал, скатывался вниз, ударялся о стволы деревьев, потом опять поднимался и опять бежал. И только тогда заметил, что ночь сменилась утром, когда вырвался из леса. С взволнованно бьющимся сердцем распахнул он дверь в кухню.
Бабушка сидела за столом в черной праздничной кабе. Лицо ее было строго, бледно и торжественно. На столе, на черном блестящем подносе, стояли чашки с айраном и вазочка с медом. Завтрак, последний завтрак черного, был готов.
При виде Ахмата бабушка медленно поднялась. Лицо ее стало гневно. Она сказала:
– Как смел ты ослушаться меня!
Что-то теплое подкатило к горлу Ахмата. Он упал на колени, обхватил бабушкины ноги руками и, давясь рыданиями, проговорил:
– Бабушка, родная, не губите себя!.. Я люблю вас больше всех на свете!..
Несколько суток тело Ахмата горело в огне. Страшные видения томили его душу. Он часто терял сознание. А когда приходил в себя, то чувствовал на своем пылающем лбу холодную руку бабушки. Он брал эту руку и прикладывал к своим губам. И жар отходил, и по телу разливался покой.
На ночь бабушка напоила Ахмата чем-то горьким и душистым. Он уснул и спал до утра. А утром бабушка опять сказала:
– Завтра ты уйдешь в Кыз-Бурун. Или ты не внук мне.
И Ахмат сказал:
– Пусть так. Завтра я уйду.
Ахмат не знал, сколько времени прошло с того дня. Он не ушел. Он ходил из дома в дом и всех спрашивал, правда ли то, что случилось, или это только бред его души. Правда ли, что бабушки нет?
И все думал о плане своей жизни. Вот был большой план, план всей страны. Вся страна должна была стать, как душистый сад, и у каждого расцветали в душе розы. И не было добрей людей, чем люди его страны. Но пришли вурдалаки и гиены. Они стали пить человеческую кровь и грызть живое человеческое тело. И все в стране взялись за оружие. А у кого не было его, те просто руками стали душить гиен и вурдалаков. Так переменился большой план, план всей страны. Был план и у Ахмата, план его жизни. С мечтой о нем Ахмат ложился и вставал. Этот план растерзали гиены…
Вот что случилось в тот день.
Снаряжая Ахмата в дорогу, бабушка вышла, чтобы попросить у кого-то большую иглу (Ахмат порвал в лесу и стеганку, и мешок). Время шло, а бабушка не возвращалась. Он отправился ее разыскивать. Оказалось, она задержалась в доме соседки. Ахмат и бабушка вернулись домой. Едва они вошли в кухню, как на пороге появился черный. Лицо его было серо от злобы. Коверкая русские слова, он сказал:
– Как смеете вы уходить без разрешения! Мне нужна была яичница.
Глаза бабушки вспыхнули. Она подняла голову. Забыв, что фашист ни слова не понимает по-кабардински, она сказала на родном языке:
– Хозяйка здесь я. Никто не смеет мною помыкать. Я здесь хозяйка!
Конечно, он не понял, что она сказала, но он видел, с какой гордостью она говорила, и это показалось ему смешным. Он прыснул, схватился за бока и стал хохотать. Потом, перестав смеяться, шагнул вперед, брезгливо оттопырил губу и тыльной стороной руки раз за разом ударил бабушку по щеке. Ахмат видел, как дважды дернулась седая бабушкина голова, как удивленно взглянули на фашиста ее глаза. Да, удивленно, потому что бабушку за всю ее жизнь никто не смел ударить. Вдруг голова ее упала на грудь. Секунду бабушка стояла неподвижно, потом рухнула на пол. Ахмат крикнул и бросился к ней. Но черный пинком сапога заставил его встать, показал на кувшин и велел полить ему на руки. И пока мыл руки, губа его брезгливо оттопыривалась.
Он ушел в соседнюю комнату, а бабушка все лежала неподвижно. Ахмат опять склонился над ней. И тут он увидел, что из ноздрей ее стекают на пол две струйки крови. И опять земля поползла под его ногами, и он полетел в черную пропасть. Он не знал, как долго был без сознания, но когда открыл глаза, то увидел, что бабушка лежит рядом все так же: с прикрытыми ладонью глазами, будто и мертвой ей был нестерпим ее позор.
Шатаясь, Ахмат вышел на улицу и стал ходить из дома в дом. И все говорили:
– Она умерла от позора.
Скоро во дворе собралась толпа. Кабардинцы и кабардинки стояли у дома и молча смотрели в окно. Тогда вышел черный и погрозил револьвером. Но никто не тронулся с места. А люди всё прибывали и прибывали. И черный спрятал револьвер и показал рукой, чтоб вошли в дом и вынесли оттуда тело. И кабардинцы вынесли бабушку из дома. Они подняли ее над собой на руках и понесли по улице, и каждый старался хоть пальцем прикоснуться к ее одежде.
И Ахмат тоже шел с толпой и не плакал. Нет, он не плакал. Он изменил план своей жизни.
Когда я дочитывал тетрадь, я еще не знал, что сталось с Ахматом. Последняя запись была такая: «Сегодня я сам вырвал волосы из своей головы. Я попробовал бритву. Она очень острая». Дальше шла просьба сохранить тетрадь и при случае передать мне.
Я долго молчал. Потом, собравшись с силами, спросил:
– Что с Ахматом?
Председатель сумрачно ответил:
– Его сожгли. Он зарезал офицера.
Солнечные часы
Почти полтора века стояли они на площади. Ранним утром, когда над серебристо-матовой чешуей моря всплывал огненный диск, восьмигранная доска чистейшего каррарского мрамора нежно розовела, точно к ее поверхности приливала алая кровь, и между тонкими черточками минутных делений начинала двигаться прозрачная теневая стрелка. Часы оживали с первым лучом солнца и замирали с последним его лучом.
По солнечным часам гудел фабричный гудок, отходили в морскую даль пароходы, шли на службу сонные чиновники, спешили в гимназию стайки юрких гимназистов.
И всегда здесь, на зеленых скамейках, на солнечном припеке, сидели портовые люди и, не торопясь, обсуждали международные дела и цены на пшеницу.
Многие годы по солнечным часам шла жизнь этого южного городка, омываемого вечно говорливым морем.
Потом к городу протянули из степи проволоки, и горожане стали сверять свои часы на вокзале, куда время приходило из самой столицы по гудящим проводам.
А еще полвека спустя за точным временем не надо было даже выходить из дому: двумя продолжительными и одним коротким сигналами оно возвещало о себе прямо из эфира на каждой улице, в каждом доме.
Солнечные часы еще стояли на площади, еще скользила их теневая стрелка по искристому мрамору, но уже редко кто мог разобраться в тонком рисунке линий, что густой сеткой покрывали доску мрамора.
И лишь два человека, каждое утро пересекавшие площадь, неизменно останавливались у восьмигранного пьедестала мраморной доски.
Один, высокий старик со шрамом на впалой щеке, со скрипучим протезом вместо левой ноги, вынимал из жилетного кармана массивный хронометр, другой, худощавый мальчик лет тринадцати, стройный и гибкий, высовывал из рукава миниатюрные часики на узком ремешке. Кивнув друг другу, старик и мальчик расходились: первый направлялся к голубому, со стеклянной стеной павильону, над которым повисли в воздухе золоченые часы-реклама, второй бежал к большому каменному зданию, из окон которого лился на площадь звон ребячьих голосов.
Казалось, ни в ком уже из горожан, кроме этих двух, не осталось и следа от прежнего интереса к солнечным часам. И вдруг он вспыхнул с силой, какой не знали часы в свои самые счастливые времена.
В город вторглись фашисты, и стрелки огромных круглых часов, что висели на улицах и площадях, отодвинулись назад. Вместо привычных сигналов из Москвы горожане услышали звон из Берлина.
Перевел стрелку своих карманных часов и провизор Луконский, благообразный старик с синими иконописными глазами, к изумлению граждан ставший вдруг бургомистром.
Но остальные граждане, как жили по московскому времени, так и продолжали жить. Они вспомнили, что астрономическое время того меридиана, на котором стоит их город, только на четыре минуты отстает от московского, и, с презрением отвернувшись от круглых часов на улицах, пошли сверять свои часы к мраморной доске.
В придавленном и онемевшем городе место у солнечных часов стало единственно живым местом: сюда приходили узнавать свежие новости с «Большой земли», здесь к людям, упавшим духом, возвращалась надежда.
Германский советник бургомистерства капитан Вилле, поглаживая мизинцем тонкие полоски светло-желтых усов и мило улыбаясь, сказал на очередном приеме бургомистру:
– Господин Луконский, вы меня огорчаете: одно из ваших учреждений упорно саботирует распоряжение германских властей.
Луконский знал, что за подчеркнутой вежливостью всегда следовали вспышки необузданного гнева, и быстро ответил:
– Назовите, капитан, это учреждение, и я немедленно накажу виновного.
– Это учреждение – городские солнечные часы: они показывают московское время.
Приняв слова советника за остроумную шутку, бургомистр подумал, что хороший тон требует такого же остроумного ответа, и сказал:
– Увы, господин капитан, я не в силах наказать солнце…
Но тотчас осекся, заметив, как вдруг застыло в холодной неподвижности белое лицо советника.
– Вы говорите вздор, господин бургомистр! – сквозь зубы процедил советник. – Мы не можем допустить исключение даже для солнца. Извольте принять меры, чтобы солнечные часы показывали берлинское время.
Он встал, давая понять, что разговор окончен. Огорошенный бургомистр попятился к двери.
– Конечно, конечно, – бормотал он, – дисциплина прежде всего… Будьте уверены, я приму все меры.
Только стена отделяла кабинет бургомистра от кабинета советника, но за этой стеной Луконский менялся неузнаваемо: спина, сутулая в кабинете советника, здесь величественно выпрямлялась, синие глаза приобретали холодный блеск, в жидком голосе появлялись басистые нотки. Таким он и сидел за огромным столом орехового дерева, когда ему доложили о приходе часовых дел мастера.
Поскрипывая протезом, в кабинет вошел старик со шрамом на щеке.
Бургомистр оторвал взгляд от бумаг, милостиво кивнул головой:
– Вы? Отлично! Приятно вновь встретиться с человеком, у которого золотые руки. Лет двенадцать назад вы починили миниатюрные часики моей жены. Они до сих пор идут, как хронометр. Тогда, помнится, у вас как раз родилась дочь.
– Сын, господин бургомистр, – сдержанно поправил мастер.
– Виноват, сын. Что он, жив?
– Жив, господин бургомистр.
– Отлично! Превосходно!
Жестом радушного хозяина бургомистр указал на кресло:
– Садитесь, господин Волков. Я пригласил вас, чтобы поговорить об очень интересном деле.
Мастер покосился на кресло, но не сел, а только скрипнул протезом.
– Я вас слушаю, господин бургомистр.
– Ну-ну, как вам удобнее, приятель, – снисходительно улыбнулся бургомистр. Он помолчал, как бы что-то прикидывая в уме, и с благостью в синих глазах спросил: – Ведь это правда, дружище, что наши солнечные часы мастерил ваш дед?
– Прадед, господин бургомистр, – опять поправил мастер.
– Виноват, прадед. Ах, как это великолепно! Но, в таком случае, вам вся эта солнечная механика должна быть вполне знакома?
Мастер насторожился.
– Часы делал мой прадед, господин бургомистр, – уклончиво сказал он.
– Бросьте, бросьте, старина, не скромничайте! – весело воскликнул бургомистр. – Ведь все знают, что вы каждое утро сверяете свой хронометр с часами вашего знаменитого предка.
Он обошел вокруг своего массивного стола и вплотную приблизился к мастеру:
– Сколько, приятель, вам нужно дней, чтобы солнечные часы стали показывать берлинское время?
Мастер сделал шаг назад и удивленно взглянул на бургомистра:
– Вы шутите, господин Луконский?
– Нисколько, мой дорогой, – ласково ответил бургомистр. – Ведь все мы живем по берлинскому времени. А скоро по берлинскому времени будет жить весь земной шар. Зачем же отставать русским часам?
В глазах старика вспыхнули огоньки:
– Это невежество, господин бургомистр! Русские часы не отстают от берлинских: они идут впереди берлинских.
Улыбка еще скользила по губам бургомистра, но синие глаза его остекленели.
– Это в каком же смысле, господин часовых дел мастер? – делая ударение на каждом слоге, проговорил он.
– Во всех смыслах, господин провизор, – не отводя глаз от глаз бургомистра, твердо ответил мастер.
– Так вот ты чем дышишь! – весь скрючившись, прошипел бургомистр в лицо старика. – Ну, тогда с тобой поговорят в зондеркоманде…
В небольшой комнате третьего этажа, освещенной коптилкой, на потертом кожаном диване лежал мальчик. Стрелки десятка стенных часов, наполнявших комнату непрерывным движением и стуком, показывали второй час. Но мальчик не спал. Он смотрел в потолок тоскующими глазами и думал. Позавчера, в такой же поздний час, пришли гестаповцы и увели отца.
Сколько несчастья от этих фашистов! Мальчик знает, чего они хотят от старого мастера. Но отец никогда не согласится, чтобы солнечные часы его родного города показывали берлинское время.
В волнении мальчик вскакивает с дивана. И вдруг замирает, услышав далеко на лестнице знакомые шаги: легкий шелест подошвы и следующий за ним скрип протеза.
– Отец! – вскрикивает мальчик и, распахнув дверь, несется вниз по ступенькам.
Обнявшись, отец и сын поднялись в свою комнату. Но тут у мальчика сжалось сердце: даже при тусклом свете коптилки он не смог не заметить, как осунулось и постарело лицо отца.
Мастер молча опустился на стул и прикрыл глаза. И оттого, что нос его заострился, а глаза, прикрытые тонкой пленкой век, казались на похудевшем лице выпуклыми, он был похож на большую птицу, истерзанную и измученную.
От жалости у мальчика задрожали губы. Он опустился на пол, уткнулся лицом в колени отца и заплакал.
Но вдруг поднял голову и с недоумением и тревогой спросил:
– Папа, но они тебя все-таки отпустили… Значит… значит, ты согласился?..
Мастер открыл глаза и с болезненной судорогой на лице прошептал:
– Они грозили убить тебя на моих глазах, если я не соглашусь… И я сказал им, что согласен…
– Но, папа!.. – мальчик судорожно схватил отца за руки. – Папа, ведь легче умереть, чем предать наши часы!.. Неужели мы хуже всех в нашем роду?!
Не отвечая, мастер жадно смотрел на сына, и в его измученных глазах светилась гордость.
В один летний день, когда солнце сияло особенно ярко, горожане были ошеломлены неожиданным сообщением бургомистерства, напечатанным крупными буквами в местной газете:
«В течение 150 лет площадь города украшают солнечные часы, созданные искусной рукой нашего земляка, талантливого мастера Тихона Волкова. Ныне его потомки, всем известный в городе часовых дел мастер Иван Семенович Волков и его юный сын Алексей, желая выразить преклонение граждан нашего города перед Германией фюрера Гитлера, так перестроили солнечные часы своего предка, что они будут впредь показывать время мировой столицы – города Берлина. Сегодня, в двенадцать часов дня, после парада войск в честь фюрера, юноша Алексей Волков в торжественной обстановке переведет часы на берлинское время».
В точно назначенный срок солнечные часы были заключены в рамку серо-зеленого каре солдат. Позади с зелеными повязками на рукаве и старыми винтовками за плечами стояли полицейские. Никто из граждан на площадь не явился. Но имена Волковых были на устах у всех. Одни произносили их с недоумением, другие – с горечью.
Отец и сын стояли, обнявшись, на украшенной зеленью и черно-красными штандартами трибуне, и их лица были торжественны и ясны.
По одну сторону Волковых сиял синими глазами бургомистр, по другую – сдвигал клочковатые брови комендант города. Он говорил речь, но таким отрывистым и хриплым голосом, что всем казалось, будто он подает команду.
Комендант кончил, а площадь продолжали сковывать тишина и неподвижность. Двигалась только огромная секундная стрелка на серебристом циферблате механических часов, повешенных над трибуной. Короткими рывками она быстро приближалась к черной цифре 12. Застыла в воздухе над блестящими трубами оркестра затянутая в белую перчатку рука капельмейстера. Не выпуская левой руки из рук отца, поднял в воздух правую руку и Алексей Волков: точно в назначенный момент он опустит ее на шпиль солнечных часов, чтобы сдвинуть его на новое место. Казалось, в ожидании застыл самый воздух и превратился в стеклянную массу.
И вот только одна черточка отделяет секундную стрелку от «12».
Старый мастер сказал: «Пора» – и сжал руку сына.
Две руки опустились вниз: одна – в белой перчатке, другая – маленькая и загорелая.
Но только раздался первый звук фашистского гимна, как из солнечных часов взвился к небу огненный смерч.
Страшный грохот потряс город, и всю площадь заволок ржавый дым.
Когда он рассеялся и испуганные горожане опасливо подошли к площади, они увидели обгорелые трупы и сизые от ожогов камни.
Но кусок мраморной доски, сброшенный взрывом на землю, был по-прежнему чист и искрился. И на нем, с улыбкой, обращенной к солнцу, покоилась голова мертвого мальчика.