Текст книги "Том 2. Произведения 1887-1909"
Автор книги: Иван Бунин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)
Кастрюк *
I
Внезапно выскочив из-за крайней избы, с полевой дороги, во всю прыть маленьких лошадок летели по деревенской улице барчуки из Залесного. Подпрыгивая и хватаясь за холки, они гнались вперегонки, и ветер пузырями надувал на их спинах ситцевые рубашки. Теленок шарахнулся от них в сенцы, куры и впереди них петух, приседая к земле, неслись куда глаза глядят. Но отчаяннее всех улепетывала по деревенской улице маленькая белоголовая девочка в одной рубашонке. Обезумев от страха, она вскочила на огороды, несколько раз с размаху упала по дороге и вдруг увидала в воротах риги дедушку. С звонким криком бросилась она в его колени.
– Что ты, что ты, дурочка? – закричал и дед, ловя ее за рубашку.
– Барчуки… на жеребцах! – захлебываясь от слез, едва могла выговорить внучка.
Дед усадил ее на колени, начал уговаривать.
Внучка скоро затихла и, изредка всхлипывая, обиженным, вздрагивающим голосом начала рассказывать, как было дело.
Поглаживая ее по голове, дед задумчиво улыбался. В риге было прохладно и уютно. В мягкую темноту ее из глубины ясного весеннего неба влетали ласточки исчиликаньем садились на переметы, на сани, сложенные в угол риги. Все было ясно и мирно кругом – и на деревне и в далеких зазеленевших полях. Утреннее солнце мягко пригрело землю, и по-весеннему дрожал вдали тонкий пар над ней. Там, в полях, подымалась пашня, блестящие черные грачи перелетали около сох. Здесь, на деревне, в холодке от изб, только девочки тоненькими голосками напевали песни, сидя на траве за коклюшками. Кроме ребятишек и стариков, все были в поле – даже все Орелки, Буянки и Шарики.
Дед сегодня первый раз за всю жизнь остался дома на стариковском положении. Старуха померла мясоедом. Сам он пролежал всю раннюю весну и не видал, как деревня уехала на первые полевые работы. К концу Фоминой он стал выходить, но еще и теперь не поправился как следует. И вот всеми обстоятельствами деревенской жизни вынужден он проводить самое дорогое для работы утро дома.
– Ну, Кастрюк (деда все так звали на деревне, потому что выпивши, он любил петь про Кастрюка старинные веселые прибаутки), ну, Кастрюк, – говорил ему на заре сын, выравнивая гужи на сохе, между тем как его баба зашпиливала веретье на возу с картошками, – не тужи тут, поглядывай обапол дому да за Дашкой-то… Кабы ее телушка не забрухала…
Дед, без шапки, засунув руки в рукава полушубка, стоял около него.
– Кому Кастрюк – тебе дяденька, – говорил он с рассеянной улыбкой.
Сын, не слушая, затягивал зубами веревку и продолжал деловым тоном:
– Твое дело, брат, теперь стариковское. Да и горевать то, почесть, не по чем: оно только с виду сладко хрип-то гнуть.
– Да уж чего лучше, – отвечал дед машинально.
Когда сын уехал, он сходил за чем то в пуньку, потом передвинул в тень водовозку – все искал себе дела. То он бережливо, согнув старую спину, сметал муку в закроме, то там и сям тюкал топором. В риге он сел и пристально чистил трубку медной капаушкой. Иногда ворчал:
– Долго ли пролежал, – глядь, уж везде беспорядок. А умри – и все прахом пойдет.
Иногда старался подбодрить себя. «Небось!» – говорил он кому-то с задором и значительно; иногда подергивал плечами и с ожесточением выговаривал: «Эх, мать твою не замать, отца твоего не трогать! Был конь, да уездился…» Но чаще опускал голову.
Закипели в колодезях воды,
Заболело во молодца сердце, —
напевал он, и ему вспоминалось прежнее, мысли тянулись к тому времени, когда он сам был хозяином, работником, молодым и выносливым. Гладя внучку по голове, он с любовью перебирал в памяти, что в такой-то год в эту пору он сеял, и с кем выходил в поле, и какая была у него тогда кобыла…
Внучка шепотом предложила пойти наломать веничков, про которые мать уже давно толковала. Дед легкомысленно забыл про пустую избу и, взяв за руку внучку, повел ее за деревню. Идя по мягкой, давно неезженной полевой дороге, они незаметно отошли от деревни с версту и принялись ломать полынь.
Вдруг Дашка встрепенулась.
– Дедушка, глянь-ка! – заговорила она и быстро и нараспев, – глянь-ка! Ах, ма-а-тушки!
Дед глянул и увидал бегущий вдали поезд. Он торопливо подхватил внучку на руки и вынес ее на бугорок, а она тянулась у него с рук и радостно твердила:
– Дедушка! Рысью, рысью!
Поезд разрастался и под уклон работал все быстрее, весь блестя на солнце. Долго и напряженно глядела Дашка на бегущие вагоны.
– Должно, к завтрему приедет, – сказала она в раздумье. Блестя трубой, цилиндрами, мелькающим поршнем, колесами, поезд тяжелым взмахом урагана пронесся мимо, завернул и мелькнув задним вагоном, стал сокращаться и пропадать вдали.
Жаворонки пели в теплом воздухе… Весело и важно кагакали грачи… Цвели цветы в траве около линии… Спутанный меринок, пофыркивая, щипал подорожник, и дед чувствовал, как даже мерину хорошо и привольно на весеннем корму в это ясное утро.
– Здорово, сударушка, – закричал он, завидев идущего по рельсам сторожа-солдата. – Здравия желаем, ваше благородие! – прибавил он, чтобы подделаться к солдату и поболтать немного.
– Здравствуй, – сказал солдат сухо, не вынимая изо рта трубки.
– Иди, сударушка, покурим, – продолжал дед, – погуторь с Кастрюком. Я, брат, ноне тоже замест часового приставлен.
– Я путь должон обревизовать к прибытию второго номера, – ответил сторож и, наклонившись, тюкнул молотком по рельсе и пошел дальше.
Дед застенчиво улыбнулся и крикнул солдату вдогонку.
– А то погодил бы!
Солдат не обернулся.
По дороге назад дед поболтал с пастухами и полюбовался на стадо.
– Дюже хороши ноне корма будут! – сказал он.
– Хороши, – ответил подпасок и вдруг, с криком – назад смертные! – бросился за свиньями.
Стадо привольно разбрелось по пару Жеманно, на разные лады, тонкими голосками перекликались ягнята. Один, упав на колени, засовал мордочкой под пах матери и так торопливо, дрожа хвостиком и подталкивая ее, стал сосать, что дед засмеялся от удовольствия.
II
Поспешно подходя к своей избе, он увидал, что по выгону, прямо к ней, едет молодой барин из Залесного, и бросился отгонять под гору соседскую кобылу: вороной барский жеребец весь заиграл и заплясал, выгибая шею.
Сдерживая его и сгибая своей тяжестью дрожки, барин въехал в тень избы и остановился. Дед почтительно стал у порога.
– Здравствуй, Кастрюк, – сказал барин ласково и, отирая красное лицо с рыжей бородой, достал папиросы.
– Жарко! – прибавил он и протянул папироску и деду.
– Непривычны, Миколай Петрович, – захихикал тот. – Трубочку вот, а то шкалик-другой красенького – это мы, старики, любим!
– А я было к вам по дельцу, – начал Николай Петрович отдуваясь. – Ездил повещать на Мажаровку… надевай шапку-то, Семен!.. да вот, кстати, и к вам. Девок своих не пошлете ли ко мне?
– Аль еще не сажали? – спросил дед участливо.
– Запоздали нынче… не я один.
– Запоздали, Миколай Петрович, запоздали…
– Я… – продолжал барин и вдруг так зычно гаркнул: «балуй», что дед со всех ног бросился держать жеребца.
– Немножко-то посадил, – опять начал барин, – а пора и совсем управиться. Девчонок-то своих и турили бы ко мне.
– Разя один совладаешь, Миколай Петрович?
– Да ты скажи своим-то…
– Солдатка-то дома, что ль? – спросил дед деловым тоном у подошедшей старухи и замялся.
– Кабы солдатка была, она бы сбила, – сказал он, как бы оправдываясь. – А я, сударушка, дома ноне сижу… Мне и отойтить нельзя… Кабы прежнее мое дело, покоситься там али под паринку, – я бы единым духом.
– Жалко, – сказал барин задумчиво. – Видно, вечерком заверну, – и взялся за вожжи.
Чтобы как-нибудь задержать его, дед вдруг сказал:
– Ты, сударушка, нанял бы меня в работники…
– Что ж, нанимайся, – сказал барин, рассеянно улыбаясь.
– А когда заступать?
Барин пристально поглядел на него и качнул головою.
– Заступать когда! Эка ты – шустрый какой!
– Я-то, сударушка! Да я их всех, молоденьких, за пояс заткну! Я еще жениться хочу! Да на свадьбе еще плясать буду!
– Да уж ты! – перебил барин, усмехаясь, ударил вожжой жеребца и покатил по выгону.
Дед постоял, подумал…
Все говорило ему, что он теперь отживший человек. Так только, для дому нужен, пока еще ноги ходят… «Ишь покатил!» – подумал он с сердцем, глядя вслед убегающим дрожкам, и пошел вынимать из печки похлебку.
Пообедав, внучка с ребятишками ушла в лужок за баранчиками. Все они так жалобно просились пустить их, что дед не мог устоять. Только сказал:
– Не найдете, ребята, разве снытку только… В избе он от нечего делать снова принялся за еду. Он натер себе картошек, налил в них немного молока (боялся, что и за это сноха будет ругаться) и долго ел месиво.
В пустой избе стоял горячий, спертый воздух. Солнце сквозь маленькие, склеенные из кусочков, мутные стекла било жаркими лучами на покоробленную доску стола, которую, вместе с крошками хлеба и большой ложкой, черным роем облепили мухи.
Вдруг дед с радостью вспомнил, что есть еще дело – достать из-под крыши пачку листовой махорки, раскрошить ее и набить трубку. Влезая в сенцах по каменной стене под застреху, он едва не сорвался – голова у него закружилась, в спине заломило… Он опять с горечью подумал о своей старости и, уже лениво дотащившись до порога избы, на который еще падала тень, медленно занялся делом.
В полдень деревня вся точно вымерла. Тишина весеннего знойного дня очаровала ее…
Старухи-соседки долго «искались» под старой лозиной на выгоне, потом легли, накрыли головы занавесками и заснули. Самые маленькие ребятишки хлопотливо лепили из глины ульи, собравшись в размытом спуске около пруда. Изредка мычал теленок, привязанный за кол около спящих баб. Изредка доносился крик петуха и нагонял на деревню тихую дрему. А в полях по-прежнему заливались жаворонки, зеленели всходы и по горизонтам, как расплавленное стекло, дрожал и струился пар.
Дед лег около пуньки, стараясь заснуть. Для этого он старался представить себе, как шумит лес, как ходит волнами рожь на буграх по ветру и шуршит, переливается, и слегка покачивался сам. Но сон не приходил.
Лежа с закрытыми глазами, дед все думал о своей старости.
Теперь небось Андрей крепко спит под телегою Деду же, может быть, до самой смерти не придется больше заснуть в поле. В рабочую пору он будет проводить долгие знойные дни наедине с внучкою… А ведь было время – лучше его не косил никто во всей округе. Бывало, когда всей деревней косили у барина, он всех вел за собою. Да никто не мог и выпить больше его, когда, вернувшись гурьбой с поля на господский двор, мужики усаживались около амбара за ведром водки и начиналась «веселая беседушка».
Никогда, однако, не пропивал он ума и разума. Все у него было всегда в порядке: и изба каждую осень крылась новой соломой, и кобыла была всегда в теле («печка! – говорили мужики, – хоть спать ложись на спине!»), и свадьбу сына он справил всем на удивление. Вся деревня собралась смотреть, когда на первый, после княжего пира, престольный праздник Андрей приехал к тестю. Рядом со своей разряженной бабой сел он в новые «козырьки», покрытые цветной попоной, выставил за грядку одну ногу в валенке и покатил по выгону… Дед надеялся тогда, что под старость будет у него первая во всей деревне семья, что никому не позволит он ссориться, заводить дележи…
– Пироги ситные в обмочку, думал, буду есть, – пробормотал он.
Ан все вышло не по-гаданному.
Младший сын отделился, а старший хотя и остался с ним, да немного вышло проку… Главное же – старуха всех подрезала.
Умерла в самое плохое, голодное время. Да ослабели и его ноженьки, и придется ему теперь до смерти сидеть с ребятишками, вроде караульщика.
«Ишь ровесник-то мои, – подумал он с озлоблением, – Салтан-то – и то убег со двора!»
И чего он, дед, маялся на свете и на что надеялся – бог его знает!
«Ни почету не дождался, – думал дед, вспоминая сына, посадившего его караульщиком, – ни богачества – ничего! И помрешь вот-вот, и ни один кобель по тебе не взвоет!»
III
Долог этот день показался ему!
Дашка воротилась из лужка и присоединилась к ребятам, игравшим в спуске.
«Ай уж и мне пойтить к ним свистульки лепить?» – думал дед с горькой улыбкой и, наконец, не выдержал.
– Посмотри, сударушка, за избой, – сказал он старухе-соседке, которая около пуньки медленно скатывала холсты.
– Ай соскучился? – спросила та жалобно.
– Соскучился, сударушка! И как только это вы, бабы, дома сидите!
– А ты надолго небось!
– Нет, я сейчас, в одну минутую…
До заката было еще далеко. Но Андрей должен был, по расчетам деда, управиться раньше вечера. Он поглядывал на солнце и решал, что осминник надо досадить именно к этой поре.
На выгоне он встретил возвращавшегося с поля Глебочку. Глебочка, высокий, худощавый мужик с веснушками на бледном лице и с опухшими красными веками, в старом полушубке, из лохматых дыр которого виднелась белая рубаха, покачивался, сидя боком на спине лошади: перевернутая соха тащилась сзади, дребезжа палицей о подвои.
– Ай, сударушка, рассохи-то пропил? – пошутил дед.
– Пропил, – с бледной улыбкой ответил Глебочка.
– А мои скоро?
– Должно, едут.
– Где ж девки-то твои?
– Девти идут, – ответил Глебочка картаво.
На валу, под молодыми лозинками, дед сел и, щурясь от низкого солнца, глядел в даль, по дороге.
Тишина кроткого весеннего вечера стояла в поле. На востоке чуть вырисовывалась гряда неподвижных нежно-розовых облаков. К закату собирались длинные перистые ткани тучек… Когда же солнце слегка задернулось одной из них, в поле, над широкой равниной, влажно зеленеющей всходами и пестреющей паром, тонко, нежно засинел воздух. Безмятежнее и еще слаще, чем днем, заливались жаворонки. С паров пахло свежестью, зацветающими травами, медовой пылью желтого донника… Дед закрывал глаза, прислушивался, убаюкиваясь.
«Эх, кабы теперь дождичка, – думал он, – то-то бы ржи-то поднялись! Да нет, опять солнышко чисто садится!»
Вспоминая, что и завтра предстоит ему стариковский день, он морщился, придумывал, как бы избавиться от него. Он досадливо качал головою, скреб спину, облаченную в длинную стариковскую рубаху… и, наконец, пришел к счастливой мысли.
– Ну, прикончил? – говорил он через полчаса заискивающим тоном, шагая рядом с сыном и держась за оглоблю сохи.
– Кончить-то кончил, – отвечал Андрей ласково, – а ты-то как? Небось соскучился?
– И-и, не приведи бог! – воскликнул дед ото всего сердца. – Сослужил, брат, службу… не хуже какого-нибудь солдата старого на капусте!
И смеясь, не желая придавать своим словам просящего выражения, попросился в ночное.
– С ребятами… а? – сказал он, заглядывая сыну в глаза.
– Что ж, веди! – ответил Андрей. – Только не забудь на полях кобылу напоить.
Дед закашлялся, чтобы скрыть свою радость.
IV
На закате, после ужина, положил он на спину кобылы зипун и полушубок, взвалился на нее животом и рысцой тронул за ребятами.
– Эй, погоди старика, – кричал он им.
Ребята не слушали. Старостин сынишка обскакал его, растаращив босые ножки на спине кругленького и екающего селезенкой мерина. Легкая пыль стлалась по дороге. Топот небольшого табуна сливался с веселыми криками и смехом.
– Дед, – кричали некоторые тоненькими голосками, – давай на обгонки!
Дед легонько поталкивал лаптями под брюхо кобылы. В лощинке, за версту от деревни, он завернул на пруд. Отставив увязшую в тину ногу и нервно вздрагивая всей кожей от тонко поющих комаров, кобыла долго-долго однообразно сосала воду, и видно было, как вода волнисто шла по ее горлу. Перед концом питья она оторвалась на время от воды, подняла голову и медленно, тупо огляделась кругом. Дед ласково посвистал ей. Теплая вода капала с губ кобылы, а она не то задумалась, не то залюбовалась на тихую поверхность пруда. Глубоко-глубоко отражались в пруде и берег, и вечернее небо, и белые полоски облаков. Плавно качались части этой отраженной картины и сливались в одну от тихо раскатывающегося все шире и шире круга по воде… Потом кобыла сделала еще несколько глотков, глубоко вздохнула и, с чмоканьем вытащив из тины одну за другою ноги, вскарабкалась на берег.
Позвякивая полуоторванной подковой, бодрой иноходью пошла она по темнеющей дороге. От долгого дня у деда осталось такое впечатление, словно он пролежал его в болезни и теперь выздоровел. Он весело покрикивал на кобылу, вдыхал полной грудью свежеющий вечерний воздух.
«Не забыть бы подкову оторвать», – думал он.
В поле ребята курили донник, спорили, кому в какой черед дежурить.
– Будя, ребята, спорить-то, – сказал дед. – Карауль пока ты, Васька, – ведь, правда, твой черед-то. А вы, ребята, ложитесь. Только, смотри, не ложись головой на межу – домовой отдавит!
А когда лошади спокойно вникли в корм и прекратилась возня улегшихся рядышком ребят, смех над коростелью, которая оттого так скрипит, что дерет нога об ногу, дед постлал себе у межи полушубок, зипун и с чистым сердцем, с благоговением стал на колени и долго молился на темное, звездное, прекрасное небо, на мерцающий Млечный Путь – святую дорогу ко граду Иерусалиму.
Наконец, и он лег.
Темнота разливалась над безбрежной равниной. В свежести весенней степной ночи тонули поля. За ними, за ночным мраком, слабо, как одинокая мачта, на слабом фоне заката маячил силуэт далекой-далекой мельницы…
1892
На чужой стороне *
На вокзале не было обычной суматохи: наступила святая ночь. Когда прошел курьерский девятичасовой поезд, все поспешили докончить только самые неотложные дела, чтобы поскорее разойтись по квартирам, вымыться, надеть все чистое и в семье, с облегченным сердцем, дождаться праздника, отдохнуть хоть ненадолго от беспорядочной жизни.
Полутемная зала третьего класса, всегда переполненная людьми, гулом настойчивого говора, тяжелым теплым воздухом, теперь была пуста и прибрана. В отворенные окна и двери веяло свежестью южной ночи. В углу восковые свечи слабо озаряли аналой и золотые иконы, и среди них грустно глядел темный лик спасителя. Лампада красного стекла тихо покачивалась перед ним, по золотому окладу двигались полосы сумрака и света…
Проезжим мужикам из голодающей губернии некуда было пойти приготовиться к празднику. Они сидели в темноте, на конце длинной платформы.
Они чувствовали себя где-то страшно далеко от родных мест, среди чужих людей, под чужим небом. Первый раз в жизни им пришлось двинуться на «низы», на дальние заработки. Они всего боялись и даже перед носильщиками неловко и торопливо сдергивали свои растрепанные шапки. Уже второй день томились они скукой, ожидая, пока к ним выйдет тщедушная и горделивая фигурка помощника начальника станции (они уже успели прозвать его «кочетком») и строго объявит, когда и какой товарный поезд потянет их на Харцызскую. Со скуки они весь день проспали.
Надвигались тучи. Изредка обдавал теплый благовонный ветер, запах распускающихся тополей. Не смолкая ни на минуту, несся с ближнего болота злорадный хохот лягушек и, как всякий непрерывный звук, не нарушал тишины. Направо едва-едва светил закат; тускло поблескивая, убегали туда рельсы. Налево уже стояла синяя темнота. Огонек диска висел в воздухе одинокой зеленовато-бледной звездочкой. Оттуда, с неизвестных степных мест, шла ночь…
– Ох, должно, не скоро еще! – шепотом сказал один, полулежавший около вокзальных ведер, и протяжно зевнул.
– Служба-то? – отозвался другой. – Должно, не скоро. Теперь не более семи. – А то и всех восемь наберется, – добавил третий. Всем было тяжко. Только один не хотел сознаться в этом.
– Ай соскучился? А-а-а… – зевнул он, передразнивая первого говорившего. – Гляди, ребята, заревет еще, пожалуй!
– Будя, Кирюх, буравить-то, – серьезно ответил первый и деловым тоном обратился к соседу: – Парменыч, поди глянь на часы, ты письменный.
Парменыч отозвался добрым слабым голосом:
– Не уразумею, малый, по тутошним, все сбиваюсь: целых три стрелки.
– Да ай не все равно? – опять заметил Кирилл насмешливо. – Хушь смотри, хушь не смотри – одна честь…
Долго молчали. Тучи надвинулись, густая темнота теплой ночи мягко обнимала все. Старик открыл трубку, помял пальцем красневший в ней огонь и на время так жарко раскурил ее, что смутно осветил свои седые солдатские усы и ворот зипуна. На мгновение выступили из мрака и белая рубаха лежащего на животе Кирилла, и заскорузлые, изорванные полушубки двух других пожилых мужиков. Потом он закрыл трубку, попыхтел и покосился влево, на своего племянника. Тот дремал. Длинные худые ноги его, завернутые в белые суконные портянки, лежали без движения; по очертаниям худощавого тела было видно, что это совсем еще мальчик, истомленный и до времени вытянувшийся на работе.
– Федор, спишь? – тихо окликнул его старик.
– Н-нет, – ответил тот сиплым голосом.
Старик ласково наклонился к нему и, улыбаясь, шепотом спросил:
– Ай соскучился?
Ответ последовал не сразу:
– Чего ж мне скучать?
– Да ну! Ты скажи, не бойся.
– Я и так не боюсь.
– То-то, мол, не таись…
Федька молчал. Старик поглядел на его худенькие плечи… потом тихонько отвернулся.
Уже и на закате стемнело. Контуры вокзальных крыш едва рисовались на фоне ночного неба. Там, где оно сливалось с темнотою земли, перекрещивались и мигали зеленые, синие и красные огоньки. Осторожно лязгая колесами, прокатился мимо платформы паровоз, осветил ее красным отблеском растопленной печки, около которой, как в темном уголке ада, копошились какие-то черные люди, и все опять потонуло в темноте. Мужики долго прислушивались, как он где-то в стороне сипел горячим паром.
Потом издалека гнусаво запел рожок. Из темноты и из-за разноцветных огней выделился треугольник огненных глаз. Он разгорался и приближался медленно-медленно, а за ним тянулся длинный, бесконечно длинный товарный поезд; подвигаясь все слабее, он остановился и затих. Через минуту что-то завизжало, заскрипело, вагоны дрогнули, подались назад – и замерли. Раздались чьи-то громкие голоса и тоже смолкли. Кто-то невидимый нес фонарь, и светлый круг, колеблясь, двигался по земле, под стеной вагонов.
– Тридцать четыре, – сказал один из мужиков.
– Кого? Вагонов-то? Боле будя.
– А может, и боле…
Федька облокотился на руку и долго глядел на темную массу паровоза, смутно освещенную посередине, слушал, как что-то клокотало и замирало в нем, как потом он отделился от поезда и, облегченно и тяжело дохнув несколько раз, ушел в темноту, отрывистыми свистками требуя пути… Ничто, ничто не напоминало тут праздника!
– Я думал, они хушь в праздник-то не ходят, – сказал Фалька.
– Ну да, не ходят! Им нельзя не ходить…
И послышались несмелые предположения, что, может быть, с этим-то поездом их и отправят. Тяжело в такую ночь сидеть в темноте товарных вагонов, да уж все одно, лучше бы отправили! Старик заговорил о Харцызской. Но впереди была полная неизвестность: и где эта Харцызская, и когда они приедут туда, и какая будет работа, да и будет ли еще? Вот если бы земляков встретить, которые направили бы на хорошее место! А то, пожалуй, опять придется сидеть где-нибудь в томительном ожидании, запивать сухой хлеб теплой водой из вокзальной кадки. И тоска, тревога снова овладела всеми. Даже Кирилл заворочался, беспокойно зачесался, сел и опустил голову…
– И чего тут остались? – послышался один неуверенный голос. – Хушь бы в город пошли – авось всего версты четыре…
– А ну как сейчас велят садиться? – угрюмо ответил Кирилл. – Его пропустишь, а там и сиди опять десять ден. – Надо пойтить спросить…
– Спросить? У кого?
– Да у начальника…
– И правда, пожалуй…
– Да его теперь небось нету…
– Ну, кто-нибудь за него…
– Служба-то и тут такая же будет, – проговорил Кирилл по-прежнему угрюмо.
– Не такая же, короткая, сказывали, будет… И разговеться тоже нечем…
– А как совсем пойдешь Христа ради? И все с тоской поглядели на вокзальные постройки, где светились окна, где в каждой семье шли приготовления к празднику.
– Дни-то, дни-то какие! – со вздохом, слабым задушевным голосом сказал старик. – А мы, как татаре какие, и в церкви ни разу не были!
– Ты бы теперь уж на клиросе читал, дедушка…
Но старик не слыхал этих мягко и грустно сказанных слов. Он сидел и бормотал в раздумье:
«Предходят сему лицы ангельскии со всяким началом и властью… лице закрывающе и вопиюще песнь аллилуйя…»
И, помолчав, прибавил увереннее, глядя в одну точку перед собою:
«Воскресни, боже, суди земли, яко ты наследиши во всех языцех…»
Все упорно молчали.
Все думали об одном, всех соединяла одна грусть, одни воспоминания. Вот наступает вечер, наступает сдержанная суматоха последних приготовлений к церкви. На дворах запрягают лошадей, ходят мужики в новых сапогах и еще распоясанных рубахах, с мокрыми расчесанными волосами; полунаряженные девки и бабы то и дело перебегают от изб к пулькам, в избах завязывают в платки куличи и пасхи… Потом деревня остается пустою и тихою… Над темной чертой горизонта, на фоне заката, видны силуэты идущих и едущих на село… На селе, около церкви, поскрипывают в темноте подъезжающие телеги; церковь освещается… В церкви уже идет чтение, уже теснота и легкая толкотня, пахнет восковыми свечами, новыми полушубками и свежими ситцами… А на паперти и на могилах, с другой стороны церкви, темнеют кучки народа, слышатся голоса…
Вдруг где-то далеко ударили в колокол. Мужики зашевелились, разом поднялись и, крестясь, с обнаженными головами, до земли поклонились на восток.
– Федор! Вставай! – взволнованно забормотал старик.
Мальчик вскочил и закрестился быстро и нервно. Засуетились и прочие, торопливо накидывая на плечи котомки.
В окнах вокзала уже трепетали огни восковых свечей. Золотые иконы сливались с золотым их блеском. Зала третьего класса наполнялась служащими, рабочими. Мужики стали на платформе, у дверей, не смея войти в них.
Поспешно прошел молодой священник с причтем и стал качаться в светлые ризы, шуршащие глазетом; он что-то сварил и зорко вглядывался в полусумрак наполнявшейся народом залы. Зажигаемые свечи осторожно потрескивали, ветерок колебал их огни. А издалека, под темным ночным небом, лился густой звон.
«Воскресение твое, Христе спасе, ангели поют на небеси…» – торопясь, начал священник звонким тенором.
И как только он сказал это, вся толпа заволновалась, задвигалась, крестясь и кланяясь, и сразу стало светлее в зале, на всех лицах засиял теплый отблеск восковых свечек.
Одни мужики стояли в темноте. Они опустились на колени и торопливо крестились, то надолго припадая лбами к порогу, то жадно и скорбно смотря в глубину освещенной залы, на огни и иконы, подняв свои худые лица с пепельнычи губами, свои голодные глаза…
– Воскресни, боже, суди земли!
1893