Текст книги "Мы — разведка. Документальная повесть"
Автор книги: Иван Бородулин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Иван Бородулин
Мы – разведка
Документальная повесть
Удивительны человеческие судьбы. Есть люди, на долю которых жизнь отпускает так много превратностей, невзгод и приключений, что их хватило бы доброму десятку шестидесятилетних.
Один из таких людей живет в Мурманске. Это молчаливый, малоприметный человек с чуть тронутыми сединой висками. На его худощавом смуглом лице глубокими складками расписались сорок девять лет, морские ветры и война.
…В Мурманском областном драмтеатре на торжественном заседании, посвященном 20-летию великой Победы, чествовали воинов – Героев Советского Союза, вручали им золотые часы с юбилейной надписью. Потом военный комиссар области гордо и тепло сказал о кавалерах ордена Славы трех степеней – высшей солдатской награды, назвал имена…
«…гвардии старшина запаса Бородулин Иван Алексеевич».
В зале смущенно поднялся сугубо штатский человек.
Ему долго и бурно аплодировал весь зал – от президиума до дежурных у входных дверей.
Потом мне довелось встретиться с Иваном Алексеевичем по долгу журналистской службы. Интервью было длинным, но, если можно так сказать, малопродуктивным.
– Значит, воевал в Заполярье, в 10-й гвардейской дивизии?
– Точно.
– А где?
– В разведке.
– А не могли бы вы рассказать о тех боевых делах, за которые получили награды?
– «Языков» таскали.
– И сколько же «натаскали»?
– Девятнадцать.
– Лично или вместе с товарищами?
– Ясное дело, с товарищами. И лично.
– Ну, а второй орден за что дали?
– За выполнение задания.
Вот таким образом и тянулась беседа. Мой собеседник выстреливал одним-двумя словами и невозмутимо ждал очередного вопроса. Однако, несмотря на всю скупость и односложность ответов, я узнал достаточно, чтобы без колебаний написать первый абзац об удивительности судеб.
Да, многое выпало на долю этого обыкновенного человека в годы войны и после нее. Не каждому дано пройти три фронта разведчиком, постоянно глядеть в лицо смерти и остаться в живых.
В 1941 году, когда гитлеровцы напали на нашу страну, Иван Бородулин был призван в армию с первого курса Ленинградского горного института. Учился в школе разведчиков. Был участником военного парада на Красной площади 7 ноября 1941 года, а в мае 1945 года расписался на рейхстаге. Первый раз его ранило на льду Ладожского озера в январе 1942 года и последний раз – 11 мая 1945 года северо-западнее Берлина.
Продолжительное время старшина Иван Бородулин командовал взводом разведки 28-го стрелкового полка 10-й гвардейской дивизии, действовавшей на Мурманском направлении. Он и его товарищи ходили по тылам врага, брали «языков», участвовали в освобождении Северной Норвегии, а затем вместе с 10-й гвардейской воевали на дорогах Польши, брали Штеттин и другие крепости на северо-востоке Германии.
Из армии демобилизованный 26-летний старшина принес три ордена Славы всех степеней, несколько медалей, польский боевой орден и старую мечту о высшем образовании.
Приехав на родину, в Карелию, Иван Бородулин работал секретарем Питкярантского райкома комсомола, а через год, загоревшись морем, решил пытать счастья в Мурманском мореходном училище. На экзамены он опоздал и пошел плавать в траловый флот матросом. Потом – школа усовершенствования командного состава. Она дала Бородулину диплом штурмана малого плавания и рабочее место в судоводительской рубке. И опять рейсы, рыба. Ступеньки на служебной лестнице: он – третий, второй и старший помощник капитана. Море любит сильных, но оно отнюдь не бережно обращается с ними. Здоровье запросило берега, и завтрашний капитан траулера уходит в диспетчеры рыбного порта. Утешением служит появившаяся возможность получить высшее образование. Бородулин поступает на заочное отделение Петрозаводского госуниверситета и, окончив историко-филологический факультет, получает диплом учителя.
Сейчас Иван Алексеевич Бородулин работает в автомотоклубе Мурманского ДОСААФа – учит допризывников водить мотоцикл и разбирать его железные внутренности.
Я спросил:
– Почему же так, старший штурман, дипломированный учитель и вдруг – инструктор по мотоделу?
Иван Алексеевич ответил не сразу и с каким-то едва уловимым вызовом:
– А мне нравится с ребятами, когда у них глаза горят,
– И как работа, удовлетворяет?
– Ясное дело. В прошлом году шестерых отправил в армию перворазрядниками. Очень нужно, чтоб наши ребята больше умели до призыва.
После войны многие большие военачальники написали мемуары, рассказали о стратегических замыслах, крупных операциях и сражениях.
Но кроме стратегии была на войне и повседневная «черная» работа, детали которой трудно запомнить и о которой ничего не записывалось в штабных документах. Работу эту делали люди. Они не совершали особых подвигов, и слава о них редко выходила за пределы полка или батальона. Но они отважно дрались, получали ордена, погибали в бою и умирали в госпиталях. Память о них неистребимо живет в семьях и на безымянных обелисках братских могил. А надо, чтоб их имена знали и помнили люди нового поколения, вся молодежь, а не только сыновья солдат. Рассказать о тех, кто мужественно бился и погиб за Родину, – высокий и неотложный долг оставшихся в живых.
Все эти соображения, одно за другим, я высказывал Ивану Алексеевичу Бородулину, убеждая его взяться за книжку о разведчиках. Сначала он отказался наотрез, потом обещал подумать, а через три дня позвонил по телефону и сказал, что попробует.
Перед тобой, читатель, книга, в которой ничего не выдумано и все герои которой носят свои имена и фамилии.
А. Краснобаев
БРАТЬЯМ ПО ОРУЖИЮ, БОЕВЫМ ДРУЗЬЯМ-ОДНОПОЛЧАНАМ, ОСТАВШИМСЯ В ЖИВЫХ:
полковнику АНАТОЛИЮ ПАСЬКО,
лейтенанту ВИКТОРУ БАЛУХИНУ,
лейтенанту НИКОЛАЮ МОРОЗОВУ,
старшине ДМИТРИЮ ДОРОФЕЕВУ,
сержанту НИКОЛАЮ БЕРЬЯЛОВУ,
ефрейтору ПЕТРУ ГРИШКИНУ
И ПАВШИМ СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ В БОЯХ ЗА СВОБОДУ И НЕЗАВИСИМОСТЬ НАШЕЙ РОДИНЫ:
сержанту ВИКТОРУ ФОМИЧЕВУ,
сержанту ЮРИЮ КРЫЛОВУ,
сержанту МИХАИЛУ СЫРИНУ,
сержанту СЕРГЕЮ СМИРНОВУ,
ефрейтору НИКОЛАЮ РАСОХИНУ
ПОСВЯЩАЮ
Иван Бородулин
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПРОЩАЙ, ИНСТИТУТ, ПРОЩАЙ, «ГРАЖДАНКА»
Тысяча девятьсот сорок первый год для меня и моих ровесников начался безоблачно. Мы, недавние десятиклассники, простившись со школой, как говорится, вышли в люди, на самостоятельную дорогу. Мы завели длинные и широкие, по моде, брюки, солидно, баском бросали в парикмахерских: «Побриться!» – и не особенно задумывались над какими-либо жизненными проблемами.
В Европе шла война. Мы читали в газетах, что германские войска взяли Варшаву, что пал Париж и немцы вошли в Прагу. Мы знали, что есть фашисты, Гитлер, но ставили их в своем понимании на те же полочки, что и англо-французских империалистов во главе с Черчиллем и Даладье.
Мы считали, что Красная Армия всех сильней и если кто-нибудь посмеет сунуть «свое свиное рыло в наш советский огород», то будет бит «малой кровью и могучим ударом». Мы пели «Если завтра война, если завтра в поход», нимало не представляя себе, а что будет, если завтра действительно война. Мы пели потому, что песни были бодрые, правильные и соответствовали нашему настроению. И, конечно, каждый из нас в то же время в меру сил и материальных возможностей двигался избранной дорогой в инженеры, врачи, агрономы.
Мои детство и отрочество, проходившие в лесах Карелии (есть там деревня Песчаная, моя родина), не были насыщены изобилием материальных благ, и поэтому стипендия в 300 рублей, положенная мне как студенту Ленинградского горного института, была значительной суммой. Во всяком случае, мне запросто удавалось сводить концы с концами в своем студенческом бюджете и лишь изредка взимать родственную дань с тетки, да и то, главным образом, в виде бесплатных обедов и ужинов.
Майские и июньские дни 1941 года в Ленинграде были теплыми и светлыми. По неписаной традиции наша студенческая братва запросто лишала себя сна и, несмотря на сессию, трудные экзамены, бодрствовала белыми ночами в ленинградских парках и скверах.
Воскресный день 22 июня тоже был теплым, солнечным, и я долго не мог поверить в ошеломляющую новость: «Война!», не сразу понял страшный смысл этого зазвучавшего по-новому – совсем не так, как в песнях, – слова. Война! Надо было что-то делать, куда-то бежать, кому-то помогать. Но я не знал, что делать и куда бежать.
Вывел меня из этой растерянности Володька Пантелеев, мой дружок и однокашник. Он влетел в комнату с восторженным воплем:
– Слыхал, Борода! Немцы-то, гады… Ух и врежем мы им!
Отец у Володьки был военным, и все, что говорил Пантелеев, было для меня непререкаемо и авторитетно.
– А чего это они, Володь? Как же так? Не нападать подписались…
– Фашисты! – убежденно произнес Володька и приказал: – Собирайсь!
– Куда?
– Как куда? В действующую. В военкомат, Борода. (До сих пор безбородый, я несколько лет стоически носил эту школьную пофамильную кличку.)
На улицах было оживленнее, чем всегда. Двигались воинские подразделения. Спешили прохожие, серьезные, озабоченные. Лица постовых милиционеров были каменными и чуть-чуть растерянными. В трамвае мы тоже не увидели улыбок.
И вот только тут, глядя на притихших и хмурых пассажиров, я вдруг понял, что все мои обычные дела и заботы с этого утра летят к чертовой бабушке и начинается нечто новое и интересное.
Во дворе и в коридорах военкомата было без пяти минут столпотворение – шла мобилизация. Толкаясь по кабинетам, мы встретили много своих сверстников, явившихся сюда с той же целью, – призваться на фронт. Объединенными силами нам, в конце концов, удалось пробиться в комнату, где сидел за столом немолодой и какой-то взъерошенный военный с двумя шпалами на петлицах.
– Товарищ майор, – блеснув познаниями в рангах, выдвинулся вперед Володька. – Мы в этот грозный час, когда Родина… когда грозит опасность… Мы бы хотели…
Майор в секунду понял все и без церемоний заявил, чтобы мы убирались.
– Идите и учитесь. Понадобитесь – вызовем. Все.
Выйдя на улицу, мы с Володькой единодушно признали, что военкоматовец – служака и бюрократ. Потом мы долго придумывали варианты, как бы все-таки попасть на фронт.
– Айда в райком! – Володька уже тянул меня за рукав. – Помнишь, в гражданскую райкомы комсомола ребят направляли? Ввалимся и не уйдем, пока не пошлют.
В райкоме таких, как мы, оказалось что семечек в тыкве.
У кабинетов секретарей толпилась буйная и говорливая орава парней постарше и посильнее нас. Уцепив за локоть пробегавшую мимо знакомую девушку, Пантелеев попросил ее составить протекцию и провести к секретарю без очереди, мол, по важному государственному делу. Но та по-дружески посоветовала не терять времени зря и ехать в институт, где нам скажут, что делать.
В институте мы потолкались часа два, поговорили с ребятами и, ничего не добившись, отправились по домам.
Тетка, у которой я квартировал, только что проводила в армию мужа и, рыдая, ходила по квартире, не зная, за что приняться. Я пробовал успокоить ее, говорил что-то, но, видно, совсем не те слова, потому что тетка плакала еще пуще.
Прошло несколько дней. Наш институт готовился к эвакуации, а студентов мобилизовали на строительство оборонительных рубежей.
В один из июльских дней на грузовиках мы выехали на московскую автостраду, не доезжая Новгорода свернули на проселок и через некоторое время остановились в лесу. В ту же ночь начали работать. Пилили лес, рыли траншеи и ладили бревенчатые накаты. Старались изо всех сил, хотя, по совести говоря, никто из нас тогда не верил в пользу этой работы. Никто не верил, что немцы смогут пройти так далеко. Мы считали, что Красная Армия вот-вот соберется с силами и начнет наступать до самого Берлина без передыху. А все эти траншеи и накаты так, больше с перепугу, делаются.
Но день за днем мы постепенно вылечивались от наивности и мальчишества. Сводки с фронта были невеселыми – наши войска оставляли один город за другим, хоть «после ожесточенных боев», хоть «нанося противнику тяжелые потери», но оставляли.
Мы читали, что фашисты зверствуют, расправляются с мирными гражданами, не успевшими уйти на восток, а потом сами увидели беженцев, наших советских людей, в изнеможении бредущих по дорогам со своими пожитками.
Наконец работы на оборонительном рубеже были закончены, и студентов строительное начальство отправило по домам, но теперь уж в пешем порядке, снабдив небогатым дорожным пайком.
К тому времени Ленинград оказался в блокаде, и мы с Володькой решили пробираться в Петрозаводск, куда, как я знал, эвакуировались тетка и младшая сестренка.
Однажды, когда мы с Пантелеевым остановились на привал, из лесу настороженно вышел высокий блондинистый парень, ну прямо-таки Геркулес. Увидя нас, гигант осведомился:
– Вы кто?
– А ты кто?
– Власов Сергей, – парень сбросил котомку и присел. – От немца драпаем. И стадо угоняем. Колхозники мы. Почитай, верст триста отмахали.
Так я познакомился с человеком, который потом стал моим боевым товарищем по разведке и с которым мы не один год делились сухарями, табаком и патронами.
Узнав, кто мы и куда направляемся, Власов заявил подошедшим колхозникам, что дальше он с ними не пойдет, что теперь опасность позади и стадо можно пригнать к месту без его помощи.
– А я вот со студентами, на фронт, – сказал Сергей. Колхозники снабдили нас хлебом, мясом и пожелали, как своим сынам, сберечь головы и воевать героями.
На третий день мы пришли в Петрозаводск. Этот город лихорадила эвакуация, и сколько мы ни бегали, так ничего и не смогли добиться – в военкомате, в других организациях нас считали чужими и даже подозрительными. Удалось выяснить, что мои родственники уже уехали из Петрозаводска в Пудож. Ничего не оставалось, как двигаться туда же, на восточный берег Онежского озера.
Район пристани и все близлежащие улицы были забиты людьми и вещами. Оказалось, что основная эвакуация населения и различного имущества проходила как раз через озеро. Были мобилизованы все плавучие средства: буксиры, баржи, карбасы – но вся эта мелкая озерная посуда не управлялась с перевозкой людей.
В первую очередь отправляли женщин, детей и стариков. В суматохе нам удалось проскользнуть мимо охраны на пристань и забраться на одну из барж, готовую к отправлению. Но вскоре появился патруль и в два счета выдворил нас: выяснилось, что эта баржа предназначалась только для детей.
Не долго размышляя, мы тут же нацелились на другую баржу, на сей раз спрятались – забились за чьи-то объемистые узлы.
Отплыли. А через час нас догнали фашистские самолеты. Они швыряли бомбы и стреляли, как на учебном полигоне.
Катер, буксировавший нашу баржу, загорелся и через некоторое время затонул.
За войну мне пришлось побывать в разных переделках, видеть кровь и смерть, но никогда я не испытывал такой беспомощности, такого ужаса, как тогда, на Онежском озере. Набитая людьми баржа, лишенная возможности двигаться, огромной мишенью покачивалась на волнах, и гитлеровские летчики делали все, что хотели. Крики раненых, стоны, паника. Мы, трое парней, а этом аду не отличались от женщин – тоже кричали, ругались, чего-то требовали и смертельно трусили.
Самолеты исчезли, и вскоре к нам подошел буксир. Оказалось, что он тоже осиротел – воздушные бандиты потопили его баржу, ту самую баржу, откуда нас выгнал патруль и на которой плыли дети. Теперь катер подхватил нашу израненную посудину.
Наступили сумерки, и понемногу все успокоилось. Оказали первую помощь раненым, накрыли убитых, а на рассвете причалили к пристани поселка Стеклянное, что в устье реки Водлы. Потом мы опять плыли на катере вверх по реке, километров двенадцать протопали пешком и усталые, голодные, небритые ввалились к моей тетке, нашедшей пристанище в районном городке Карелии – Пудоже.
Призвал нас в армию Пудожский райвоенкомат, причем совсем не так, как нам хотелось и мечталось. Узнав, что я и Пантелеев владеем немецким языком, а Власов в совершенстве знает финский – Сергей был финном по национальности, хотя и носил русскую фамилию, – военком весело переглянулся со своими помощниками и тут же проводил нас в соседнюю комнату, где орудовала медицинская комиссия.
Хирург-старичок придирчиво, минут десять ощупывал наши мускулы, заставлял приседать и довольно хмыкал. Не менее дотошно выслушивала и выстукивала нас женщина-терапевт. А мы, поеживаясь от наготы, хотели провалиться сквозь землю – врач была молоденькая и симпатичная.
После медосмотра и нервного двадцатиминутного ожидания в коридоре всех троих вызвали и объявили, что мы направляемся в специальное училище. Ехать надо сегодня же, взяв в дорогу самое необходимое. Нам вручили путевки и московский адрес, по которому надлежало явиться.
Так для меня началась новая жизнь, жизнь военного человека, для которого главным стимулом и мерилом поступков и действий стал боевой приказ.
ГЛАВА ВТОРАЯ
РАЗВЕДШКОЛА
Дорога уводила нас к неведомому. Газогенераторная полуторка резво бежала на Каргополь – через Петрозаводск пути уже не было.
Стоял сентябрь, бабье лето. Багряный лес дышал красотой и свежестью. Изумрудом светились луга. Как-то не верилось, что мы солдаты и едем на войну.
Машина наша оказалась шустрой лишь на ровной дороге, а как только встречался подъем, она натужно урчала и никак не хотела лезть в горку.
Немолодой усатый шофер в таких случаях отворял дверцу кабины и начинал энергично материться. И мы уже знали, что надо открывать крышку бункера и длинной кочергой шуровать удушливую топку, подбрасывая туда сухие березовые кубики – этого добра было у нас целый кузов.
Поддав таким образом газу, мы снова исправно двигались вперед.
На станции Няндома мы сели в поезд и без приключений добрались до столицы.
В спецучилище нас снова отправили на медицинский осмотр. Я и Сергей прошли строгую комиссию без сучка и задоринки, а Володьку, к великой нашей горести, забраковали. Подвело его давнее мальчишечье баловство – наколотый на руке маленький синий якорь: выпускникам училища, как нам пояснили, не полагалось иметь татуировок или иных особых примет – они могут сыграть роковую роль в дальнейшей судьбе разведчика.
В тот день мы простились с Володькой навсегда, а много лет спустя я узнал, что синий якорек не помешал Володе Пантелееву стать настоящим солдатом. В 1942 году разведчик Первой Карельской партизанской бригады Пантелеев в тылу врага был раненым захвачен в плен и повешен за ноги между двумя березами. Володька, мой горячий и шалопутный друг, умер героем.
Занятия в училище проходили, наверное, двадцать четыре часа в сутки. Вся учеба в разведшколе представляется как многодневный и стремительный кросс по незнакомой и пересеченной местности. Мы до обалдения шлифовали и совершенствовали свой немецкий выговор, стремясь избавиться от предательского акцента; учились владеть ножом, что, к моему удивлению, действительно было наукой; стреляли из всех видов оружия, начиная с пистолета «Вальтер» и кончая зенитной пушкой. Часто вместе с нашими преподавателями мы добирались до границы, именуемой пределом физической усталости. Поздней ночью, вернувшись с очередного занятия, мы, как лунатики, раздевались, падали в кровати, не чувствуя рук и ног, и проваливались в сон. Но что удивительно: стоило через полчаса после отбоя сыграть тревогу, мы вскакивали и, автоматически напяливая одежду, бежали к пирамиде с винтовками, будто бы только и ждали сигнала.
Нас учили собранности, умению быстро оценивать ту или иную ситуацию и принимать единственно правильное в этих условиях решение.
Привыкнув к особенностям жизни в училище, мы порой и сами себе устраивали тренировки на сообразительность и память. Чаще всего это случалось на аэродроме, в ожидании самолета, куда мы приезжали для парашютных прыжков, Кто-нибудь раскладывал на земле разные предметы, скажем, платок, портсигар, мундштук, нож на несколько секунд, показывал их остальным и закрывал. Мы должны были запомнить и рассказать, в каком порядке лежат вещи. Сначала мы немилосердно путались и врали, но постепенно навострились угадывать, как фокусники.
Прыгать с парашютом нам чаще всего приходилось из самолета «Дуглас», где люк находился в полу, под ногами. Очень неудобно и страшновато было, сжавшись в комок, мешком вываливаться в темную дыру без дна. Но ничего, привыкли.
Все семь учебных прыжков, за исключением одного, предварительного, мы сделали ночью.
Прыгая, кажется, в пятый раз, я в темноте потерял ориентировку, и меня занесло куда-то в сторону, на картофельное поле. На мою беду, поле оказалось обитаемым – какие-то женщины убирали картошку. Когда я, с трудом погасив купол парашюта, оглянулся, то совсем рядом увидел грозные женские фигуры с лопатами. Судя по всему, они приняли меня за вражеского диверсанта-парашютиста и готовились к расправе. Я начал громко орать: «Я – русский! Я – русский!» Это спасло меня от лопат, но, увы, пока я разговаривал с самыми воинственными, другие женщины за несколько секунд разорвали мой парашют на платочки и разбежались.
Перед начальством я появился с убитым видом и с ворохом парашютных строп. И не таким уж обидным было полученное мной взыскание «за утрату боевого имущества», как последовавшие за этим «правдивые» побасенки ребят «об одном храбром разведчике-парашютисте, которого раздели две престарелые колхозницы». При этом рассказчики, невинно улыбаясь, поглядывали на меня.
Шел четвертый месяц войны. Гитлеровцы подходили к Москве. На дальних подступах к столице гремели тяжелые бои.
В один из октябрьских дней нас построили в зале квадратом, вынесли вперед знамя, и училище приняло присягу стоять за Родину до последнего дыхания, драться с оккупантами, не жалея крови и не щадя жизни, умереть, но не пропустить врага.
В начале ноября ушла на фронт смежная с нами группа разведчиков-диверсионников. Со дня на день ждали отправки и мы. Но в канун 24-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции вечером неожиданно объявили приказ начальника гарнизона о том, что училище примет участие в праздничном военном параде, который состоится на Красной площади 7 ноября.
Сначала мы не поверили: немцы под Москвой – и парад. Но когда поверили – сердца застучали по-особому. Ходили подняв носы и радовались, что у нас такая страна, такая армия и такой вождь.
Вся ночь прошла в подготовке. Сна не было. Чистили винтовки, подшивали подворотнички, примеряли только что доставленное зимнее обмундирование. Особенно понравились нам безупречно белые полушубки.
Утром 7 ноября вместе с другими частями Московского гарнизона мы, подтянутые, торжественные, стояли на Красной площади. На трибуну Ленинского мавзолея поднялись члены Советского правительства и Государственного Комитета Обороны во главе с И. В. Сталиным. Мы еще больше подтянулись и смотрели во все глаза.
Пошел крупный, хлопьями, снег, мы начали зябнуть, но приподнятое настроение не покидало нас до самого конца парада. Мы знали, что пехотные части, печатавшие шаг по брусчатке площади, танки, пушки, конница прямо с парада пойдут на передовые защитные рубежи столицы. Парад был для них могучей моральной зарядкой.
В начале декабря стала получать боевые назначения и наша группа. Сергей Власов уехал на Калининский фронт, а меня направили на Волховский, туда, где задыхался в блокаде мой Ленинград.
В январе 1942 года группа разведчиков, в которую вошел и я, получила задание командования – найти сравнительно безопасный проход в Ленинград. Мы сделали это и даже сумели глухими лесными тропами провести два обоза с продовольствием. Затем и эти тропы были блокированы гитлеровцами. Единственным свободным путем в город осталось замерзшее Ладожское озеро, но этот путь был очень опасным и тяжелым. Опасным потому, что фашистские самолеты все светлое время суток дежурили над Ладогой и уничтожали все живое. А тяжелым потому, что за ночь надо было пробежать на лыжах примерно девяносто километров.
Дважды мы благополучно пробирались по озеру в Ленинград, выполняя специальное поручение, но в третий раз не повезло.
Когда до кромки леса на берегу оставалось километров двадцать, нашу группу застал рассвет. Фашистские самолеты не замедлили явиться и с бреющего полета открыли пулеметный огонь. Трое разведчиков были убиты наповал, я ранен в левое бедро, а пятый, Николай Егоров, получил пулю в руку.
Обстрелявшие нас самолеты проносились над самым льдом, чуть не задевая лыжами снег. Решив, видимо, что мы мертвы, один из летчиков дал еще очередь, и самолеты убрались.
Коля Егоров, перехватив руку бинтом, встал на лыжи и пытался помочь мне. Однако через несколько десятков метров мы убедились, что так погибнем оба. Я упросил его бежать без меня, и Николай, отталкиваясь одной палкой, заспешил к спасительному лесу. Я долго глядел ему вслед. От берега до расположения наших частей был еще час нормальной ходьбы на лыжах. Но Николай бежал раненым. Стало быть, ждать помощи прежде, чем наступит темнота, было нечего.
Как мог, я перевязал ногу и остался лежать на льду, в белой тишине, безучастный ко всему на свете. Лежал долго, отморозил пальцы на руках и ногах, потерял много крови, а потом и сознание.
Только в полевом госпитале узнал, что меня подобрал на ладожском льду санитарный самолет У-2, который, между прочим, пилотировала девушка. Я долго расспрашивал медиков, пытаясь узнать фамилии тех, кто спас мне жизнь, но так ничего и не выяснил. Не знаю этого и до сих пор.
В госпитале мне сделали первичную обработку раны, а лечить и выздоравливать отправили в город Вытегру. Там я проскучал до конца марта.
И вот я уже в поезде, идущем на Север, в Кандалакшу. В кармане гимнастерки – направление в 10-ю гвардейскую стрелковую дивизию, которая стоит где-то у неведомой мне речки под названием Западная Лица.
В теплушке тепло и даже уютно. Убаюкивающе стучат колеса. Я лежу на верхних нарах у небольшого окошка и считаю, что мне повезло – могу видеть все, что проплывает за стенкой вагона. Впрочем, другие тоже не скучают. Как всегда в солдатской среде, и тут нашелся свой вагонный Теркин, солдат лет тридцати. Он сидит у печки-буржуйки, накинув на плечи новенькую шинель, и, польщенный общим вниманием, довольно занятно рассказывает бывальщины из своей жизни.
Так, с побасенками, веселыми и грустными рассказами, с тихими воспоминаниями о былой мирной жизни прошло три спокойных дня дороги. После Беломорска к нам в провожатые подрядились гитлеровские летчики. Своими боками мы основательно ощущали мастерство машиниста, уводившего поезд из-под бомб: то в невесомости летели с нар куда-то вперед, то валились с ног в обратную сторону, больно ударяясь о стенки вагона, Впрочем, до нас, видимо, не все «увертывались»: из своего окошка я видел у полотна дороги разбитые и обгоревшие остовы вагонов, покоробившиеся цистерны, изогнутые рельсы.
На станцию Лоухи мы прибыли через полчаса после того, как тут побывали вражеские самолеты. Собственно, станции не было. Были груды битого кирпича и какие-то немыслимые конструкции из черного обгоревшего дерева. Землю – и ту перепахали взрывы. Глядя на эту картину, помрачнели даже самые бывалые и неунывающие солдаты.
– Выгружайсь! – пронеслась по вагонам команда, и через несколько минут мы уже построились в колонну.
Выяснилось, что станционные пути до самых выходных стрелок разрушены, на ремонт нужно время, и командование эшелона решило не рисковать людьми, если налет повторится.
Мы ушли километра за три от станции и расположились в лесу.
Только в сумерках, когда наступила относительная ночь, наш эшелон тронулся и к утру благополучно прибыл в Кандалакшу, где мне предстояло пройти обязательный карантин, прежде чем ехать в часть.
Служба в резервном батальоне, находящемся на карантинном положении, полностью соответствовала известной поговорке «Солдат спит, а служба идет». Никаких особых забот у нас не было, и однажды, получив разрешение комбата, я с группой ребят из батальона побывал на высоте близ Кандалакши, где погиб наш советский дирижабль. Это, пожалуй, единственное, что запомнилось мне в Кандалакше, если не считать, конечно, трагикомической истории с тулупом.
Выписываясь из госпиталя, я по вещевому аттестату получил новенький армейского покроя бушлат. Но весна 1942 года в Заполярье была на редкость сырой и холодной. В мае сыпало колючим снегом, и я немилосердно мерз. Не долго думая, я променял свой щегольский бушлат на длинную черную шубу. Пока стояли холода, мне было тепло и удобно – шубы хватало и подстелить, и укрыться. Но вот засветило солнце, установились погожие дни, и мой спасительный тулуп стал мукой. Мало того, что я в нем потел как мышь, – меня то и дело поднимали на смех.
Однажды при построении, как я ни прятался, мое злосчастное одеяние увидал комбат. Он вызвал старшину и приказал найти замену тулупу. Под общий хохот солдат, соскучившихся по развлечениям, я отдал свою роскошную шубу и получил взамен потертую, бывшую в употреблении, шинель.
Вскоре я выехал к месту назначения, на фронт.