355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Карышев » Основы истинной науки - Книга 1-я БОГЪ не опровержимъ наукой. И. А. Карышев » Текст книги (страница 7)
Основы истинной науки - Книга 1-я БОГЪ не опровержимъ наукой. И. А. Карышев
  • Текст добавлен: 18 ноября 2017, 01:01

Текст книги "Основы истинной науки - Книга 1-я БОГЪ не опровержимъ наукой. И. А. Карышев"


Автор книги: Иван Карышев


Жанры:

   

Религия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Вот основные принципы и программа нашей современной господствующей науки, которая после всех урезаний, которые необходимо было в ней сделать для удовлетворения программы, должна называться уже не наукой, а непременно позитивизмом, в отличие от истинной свободной науки.

С прискорбием надо сказать, что в настоящее время почти нет другой науки, ибо всякие даже проблески свободной мысли подавляются модным позитивизмом; они отвергаются, осмеиваются и не получают места в науке.

Положим, что позитивисты могут принять и преследовать какую им угодно программу, ставить какие угодно рамки для своих знаний, далее которых они не должны идти. Они, может быть, правы, признав человека психически несостоятельным, решив в принципе доверять более мере и весу, чем обманчивым и несовершенным чувствам человека. Подобный взгляд на вещи избавит их несомненно от многих ошибок, неточностей и гипотетичностей.

Но человечество – может ли оно удовлетвориться этой программой? Разве этим могут исчерпываться все познания, так глубоко интересующие его? Как может отрешиться человек от врождённого желания, хотя бы когда-нибудь узнать начало и сущность свою и вселенной? Каждый человек, мало-мальски мыслящий, задаёт себе прежде всего вопрос: что же я такое? Как мне понять вселенную и всё меня окружающее? Но каждый раз, когда затрагиваются подобного рода вопросы, появляется полная несостоятельность положительных наук. Придерживаясь своей программы, они должны рассматривать вселенную в том виде, как она в настоящее время есть, не заглядывая ни в прошедшее, ни в будущее; но ведь результат подобного исследования может быть только обширным генеалогическим описанием вселенной, или чего-нибудь в этом роде, вот и всё.

В какое безотрадное положение ставят человека положительные науки; они обрекают его никогда не изучать вопросов, наиболее его интересующих; вопросов, составляющих главный смысл его жизни, а что важнее всего, – они не допускают даже и попыток к изучению их. Неужели же, в самом деле, если вопросы о внутренней жизни человека и духовном элементе природы трудны и кажутся нам нелегко разрешимыми, то правильно не пытаться совсем их разрешать, а прямо изгонять их из пределов науки, совершенно игнорировать их?

Тем не менее, позитивизм строго держится своей программы.

Он не допускает ни в один научный предмет ничего духовного, ничего волевого, или отвлечённого, и ничего, что вследствие незнания факта или явления с первого взгляда кажется таковым.

Если позитивисты признают человека в самом деле психически несостоятельным, то, конечно, надо признать вполне правильным, что они постановили не доверять ему. Но мы спросим, -можно ли психически-несостоятельному человеку верить в чём бы то ни было? Какой верный вывод из опыта может сделать этот психически несостоятельный человек? Если по отношению одних чувств мы должны допустить возможность невольного обмана или безотчётной галлюцинации, то должны и по отношении других чувств допустить то же самое. Почему зрение и слух – два чувства, чаще всего галлюцинирующие, – дают правильные показания, по крайней мере такие, на которые и позитивисты позволяют ссылаться, а другие, менее поддающиеся галлюцинации, заставляют признавать человека психически несостоятельным? Нам кажется, что психическую несостоятельность надо искать совершенно не там, где её ищут позитивисты. Есть люди, которые видят, чувствуют и познают природу больше других, и именно они и заслужили со стороны позитивистов название психической несостоятельности; не будем ли мы ближе к действительности, если скажем, что это «слепые уверяют зрячих в том, что всё, что эти последние видят больше первых, – есть не более, как их бред, обман зрения, или выдумка». Но, так как подобного рода слепцов во все времена было несравненно больше, чем действительно зрячих, так как они смелее нападали, энергичнее доказывали и отстаивали свои неверные положения, тогда как противная сторона, уверенная в своей правоте, держала себя всегда более скромно и с достоинством, более подходящим к истинному и глубокому смыслу науки, то личности, привыкшие судить по одной наружной форме, не входя в самую суть факта, которую они и не поняли бы, считали всё это вполне правильным и в порядке вещей.

Иммануил Кант выводил категории знания из форм суждения обыкновенной логикой, лет семьдесят раньше, чем говорили Огюст Конт, Д.Г. Льюис и М. Литтре о цели позитивизма; и Кант в сущности дошёл до того же самого заключения, до которого дошли и эти последние; но смысл его великих слов имеет совершенно иное, более глубокое, чисто философское значение. Он предостерегает всякого не впадать в ошибки, следуя шатким и скользким путём отвлечённостей; но вместе с тем он считает желание проникнуть в духовно-нравственный мир вполне естественным и прирождённым человеческой природе. Он находит, что идеи души, мира и Бога, если мы приписываем им объективное существование вне нас, бросают нас в безбрежное море метафизических заблуждений, но если мы чтим их, как идеи наши, то мы исполняем лишь требования нашего разума, ибо искать причину, предшествующую причине, есть естественная потребность нашего разума.

Идеи служат не для того, чтобы расширить наше познание, но для того, чтобы уничтожить утверждения материализма и через то дать место нравственной философии, которую Кант считает самою важною частью философии.

Для признания метафизики как науки Кант поставил условием, чтоб она по отношению к своим источникам не была эмпирической (т.е. не основывалась только на одном опыте), потому что это условие заключается в самом понятии о метафизике; чтобы представить аподиктическую достоверность, она должна, по мнению Канта, быть познанием a priori. – Кант говорит (Пролегомены), что «разум наш, несмотря на все свои априористические начала, никогда ничего не познаёт, кроме предметов возможного опыта и о них узнаёт только то, что может быть доказано на опыте, но эго ограничение не мешает ему довести нас до объективного предела опыта, т.е. до чего-то, что само по себе не есть уже предмет опыта, но должно быть высшим основанием всякого опыта». Так как Кант относит эти слова к физико-теологическому доказательству бытия Божия, как высшего основания, то тем более должно быть позволено выводить заключения из необходимых отношений нашего опыта к чему-то вне его лежащему, когда это что-то стоит к нам во всяком отношении ближе, нежели Божество, которое есть нечто наиметафизичнейшее, тогда как никак нельзя сказать, чтобы какой-нибудь научный предмет находился уже совсем вне области нашего опыта.

Человечество стремится, конечно, как в положительных, так и в трансцендентных науках, к достижению достоверности; но когда не может достичь её, то должно довольствоваться вероятностью; и ею действительно всегда довольствовалась не только посредственная, но и серьёзно-научно-образованная часть человечества. Что наша организация ставит нам пределы, – в этом нет сомнения, но находимся ли мы уже у этого предела – это ещё вопрос; мы всё же должны проанализировать сами эти пределы и, сообразуясь с возможностью, расширять их, чтобы добыть для наших взглядов на природу вещей несколько надёжных предикатов; от наших же преемников будет зависеть увеличить ещё больше их число, и таким образом может устанавливаться наука.

Взгляд Канта относительно необходимости наблюдений и опытов совершенно не носит того абсолютно запрещающего и деспотического характера, который мы видим у всех позитивистов. Кант предлагает в этом случае благоразумие и осторожность, и не в видах психической несостоятельности человека; он ссылается на неполноту наших знаний и на несовершенство наших опытов. «Было бы нелепостью, – говорит он, – надеяться узнать о каком-нибудь предмете больше того, что заключается в возможном опыте; нелепо было бы иметь притязание определить такую вещь в её свойстве, как она есть сама по себе; ибо посредством чего мы сделаем такое определение, когда время, пространство, все рассудочные понятия и, кроме того, все те понятия, которые отвлечены от эмпирического воззрения или восприятия в чувственном мире, не имеют и не могут иметь никакого другого употребления, как только обусловливать возможность опыта? Но, с другой стороны, ещё большей нелепостью будет, если мы не признаем совсем никаких вещей самих по себе, или станем считать наш опыт за единственный способ познания вещей, следовательно, будем считать наше воззрение в пространстве и времени за единственное возможное воззрение, наш дискурсивный рассудок – за первообраз всякого возможного рассудка и, следовательно, примем принципы возможности опыта за всеобщие условия вещей самих по себе. Это правда: за пределами всякого возможного опыта мы не можем дать никакого определённого понятия о том, чем могут быть вещи сами по себе. Однако при вопросе об этом мы не свободны вполне воздержаться от всякого ответа, ибо опыт никогда не удовлетворяет разума вполне, он отсылает нас при ответе на вопросы всё далее назад и оставляет неудовлетворёнными относительно их полного разрешения, как это каждый может достаточно усмотреть из диалектики чистого разума, которая именно поэтому имеет своё законное субъективное основание. Кто может допустить, что относительно природы нашей души мы достигаем до ясного сознания субъекта и вместе с тем до убеждения, что его явления не могут быть объяснены материалистически, – и не спросить при этом, что же такое, собственно, душа? А так как тут недостаточно никакого опытного понятия, то, во всяком случае, приходится принять нарочно для этого некоторое разумное понятие (простого нематериального существа), хотя бы мы никак не могли доказать объективную реальность этого понятия. Кто может удовлетвориться одним опытным познанием во всех космологических вопросах о продолжительности и величине мира, о свободе и естественной необходимости, когда, как бы мы ни начали, каждый ответ, данный на основании опытных законов, всегда порождает новый вопрос, который точно так же требует ответа и этим ясно показывает недостаточность всех физических объяснений для удовлетворения разума? Наконец, при совершенной случайности и относительности всего, что мы мыслим и принимаем только по опытным принципам, кто не видит невозможности остановиться на этих принципах и не чувствует себя принуждённым, несмотря на всякие запрещения – пускаться в область запредельных идей, не чувствует себя принуждённым искать успокоения и удовлетворения за пределами всяких опытных понятий, – в понятии существа, которого идея сама по себе, хотя и не может быть ни доказана, ни опровергнута в своей возможности, так как касается чисто мысленной сущности, но без которой (идеи) разум должен был бы навсегда остаться неудовлетворённым?» (Пролегомены, стр. 146 – 149).

Нельзя не признать всеобъемлющего значения этих в высшей степени глубокомысленных слов великого мыслителя, которому должны были бы поклоняться люди и положительно учить их наизусть, чтобы никогда не вдаваться в такие крупные ошибки в выборе своего мировоззрения, как это мы слишком часто можем заметить в людях нашего века.

Отнять от людей возможность исследования целых областей знания, несравненно больших, чем те, над которыми трудится в настоящее время наука, единственно потому только, что, изучая и работая над ними, они могут впасть в ошибку, – казалось бы, не может быть названо целесообразным и серьёзным, и вряд ли такой метод, принятый людьми нашего века, может долго ещё продержаться; сам Кант сомневался в этом и надеялся на большое благоразумие: «Если спросят меня, – говорит он, – на чём я основываю эту надежду? Я отвечаю: на неотвратимом законе необходимости. Чтобы из опасения ложной метафизики дух человеческий бросил вовсе метафизические исследования – это так же невероятно, как и то, чтобы мы когда-нибудь совсем перестали дышать из опасения вдохнуть дурной воздух. Всегда и у каждого мыслящего человека будет метафизика, и при недостатке общего мерила – у каждого на свой лад». (Пролегомены, стр. 173).

Если бы позитивисты только поняли, что, избегая возможности одних ошибок, они впадают в другие, большие, при которых они придают всей своей науке фальшивый тон, – они, наверное, изменили бы свои отношения к науке и установили большую откровенность в оценке своих знаний, и тогда они вводили бы своих последователей в меньшие ошибки, и, следовательно, позитивизм не имел бы таких дурных и чисто пагубных последствий.

Существенно необходимо, чтобы каждый знал и всегда помнил, что за каждым невыясненным по существу понятием кроется целый недосягаемый для науки мир, расследование которого ещё предстоит, но пока ещё остановлено и даже совсем запрещено позитивизмом, вследствие младенчества науки и умственной несостоятельности современного человечества; одно уже это сознание совершенно меняло бы взгляд человека на свою науку и ставило бы её на ту истинную почву в ряду всех человеческих знаний, которая по справедливости ей принадлежит. Этого в настоящее время совершенно нет, все относятся к науке, как к чему-то вполне законченному, цельному, непреложно-верному и авторитетному во всех отношениях. Позитивисты не хотят и допустить, чтобы могли существовать такие явления в природе, которые не были бы им известны и не были бы ими разъяснены, они полагают, что все явления составляют достояние их науки. Всё же непонятное им безжалостно исключается из среды достойного подлежать изучению; целые группы фактов, действительно существующих, отвергаются, целые теории извращаются, ссылаясь на психическую несостоятельность человека для того, чтобы наука не сталкивалась с теми темами, которые могут пошатнуть её, столь удобно для них сложенное, миросозерцание.

Приведём примеры:

I) Вспомним, как сто лет тому назад Месмер открыл новую силу в человечестве, способную вызывать разные непонятные состояния организма. К Месмеру стекались тысячами больные и получали исцеление. Месмер долго и упорно проводил своё открытие, бесплодно борясь с учёным медицинским миром, от которого так и не добился официального исследования его открытия, как способа лечения больных.

Открытие Месмера возбудило против себя весь медицинский мир Франции; медицинский факультет выступил открыто против него и стал хлопотать о том, чтобы административным порядком было бы запрещено Месмеру продолжать свои опыты и лечить больных. Когда происки эти не удались факультету, то он начал действовать сам. Он предложил ординарному профессору и доктору медицинского факультета Деслону, который помогал Месмеру, опомниться и оставить это дело. Когда тот отказался, факультет исключил его из числа профессоров факультета. Затем, видя, что успехи Месмера, с исключением Деслона, становятся ещё более популярными и стали ещё больше привлекать внимание врачей, факультет, для вразумления остальных неразумных, сбившихся с пути истинного, членов своих, положил для полного прекращения всяких дальнейших недоразумений, отобрать подписки от всех членов факультета в отречении от учений Месмера. Отречение это следующее: «никогда не принадлежать к числу последователей животного магнетизма, ничего не говорить и не писать в его пользу, под страхом исключения из списка профессоров факультета». Многие подписали; другие отказались, – и между последними был заслуженный профессор Донгле. Поступок этот возмутил весь факультет, и научные заслуги Донгле не спасли его от этих нападок, – он был так же, как и Деслон, исключён из числа профессоров.

Ясно, что после таких внушительных и решительных актов медицинского ареопага трудно было Месмеру добиться официального и тем более, конечно, беспристрастного научного разбора своего открытия, и оно было забыто для науки.

С тех пор всем вопросам, касательно месмеризма, гипнотизма, сомнамбулизма и т.п., вход в среду европейской науки оказался закрытым, до тех пор пока «фокусник» и «шарлатан», как его называют адепты положительных наук, Ганзен, около 1880 года, вздумал демонстрировать их на театральных подмостках, объехав с этою целью все города Германии. Тогда только более рассудительные люди науки почувствовали себя устыжёнными в своём невежестве и были принуждены открыть двери учёных коллегий для этих ненавистных и назойливых, а вместе с тем поразительных, явлений. Двери учёных коллегий в настоящее время открыты, но эти непрошеные гостьи и до сих пор не встречают радушного и справедливого приёма в храме знаний; их извращают, издеваются над ними и отказываются от них до такой степени дерзко и упорно, что более совестливые адепты положительных наук обличают сами своих же товарищей в небрежном и даже в недобросовестном отношении к ним, а следовательно, и по отношению ко всем отраслям науки, которые зависят от них. Для примера приведём публичный упрёк, сделанный Карпентеру Эдуардом фон-Гартманом в его «Спиритизме», гл. II-я, упрёк, который вполне заслужил Карпентер рядом своих статей по предмету совершенно им не изученных и ещё не понятных явлений. Ещё Сократ учил: «Что есть доля мудрости?» – отчётливо знать: «что я знаю, и чего я не знаю». Против этого великого и простого положения Сократа грешат многие из современных мыслителей, и в особенности против таких явлений, знание которых, по своему первенствующему значению, должно в скором времени положительно изменить всю науку и уничтожить позитивизм с самым корнем его, ибо значение его слишком всеобъемлющее. В настоящее время в этом убеждены не одни спиритуалисты, но и люди противоположного лагеря. Выслушаем, для примера, что сказал Артур Шопенгауэр о гипнотизме и сомнамбулизме: «После краткого введения, я перейду к изложению самого предмета настоящего исследования, но предварительно замечу, что фактический материал предполагаю уже известным читателю. Ибо, во-первых, задача моя – дать объяснение, теорию фактов, а не изложение их; во-вторых, мне пришлось бы написать довольно объёмистую книгу, если б я стал повторять здесь многочисленные случаи магнетизма, сомнамбулизма, сновидений и проч., собранные в разных сочинениях об этом предмете; в-третьих, наконец, я вовсе не чувствую признания бороться с невежественным скептицизмом, лжемудрые нападки которого с каждым годом теряют кредит свой. Человек, сомневающийся ныне в этих фактах магнетизма и ясновидения, по-моему, должен считаться не скептиком, а просто крупным невеждой». (Parerga und Paralipomend). Или далее в этом же сочинении своём А. Шопенгауэр говорит: «Животный магнетизм, рассматриваемый с философской точки зрения, есть важнейшее из всех открытий, сделанных умом человеческим, но в то же время представляет собою почти не разрешимую загадку. Кроме того, его можно рассматривать как истинную практическую метафизику, так как им устраняются в известных случаях самые общие законы природы и становится возможным то, что даже а priori считалось невозможным. Если в обыкновенной физике только одни опыты и факты недостаточны для понимания явления и чувствуется потребность ещё в правильно построенной гипотезе или теории, тем более это необходимо для объяснения загадочных явлений животного магнетизма, этой эмпирической метафизики. Таким образом, рациональная или теоретическая метафизика должна идти рука об руку с эмпирической, и можно надеяться, что со временем философия, животный магнетизм и естествознание так озарят своим светом мир и природу человеческую, что обнаружатся истины, о которых и мечтать теперь никто не смеет».

II) Как встретили учёные общества французских микрографов, когда они вздумали уверять, что споры тайнобрачных растений имеют все характеристические признаки животных, а потому должны быть сопричислены к царству животных? Германия приняла их хуже всех, она отразила это открытие такими недостойными насмешками и глумлением, каковых не следовало бы допускать в науке; гораздо серьёзнее было бы взять микроскоп и убедиться в этом, теперь уже несомненном, научном факте. Они охотно сделали бы с ними то же, что сделал Наполеон I после того, как увидел идущим в первый раз по реке Сене пароход Фултона: он велел засадить Фултона в тюрьму, где и продержал его до смерти, находя, что пароходы для Франции вредны.

Иногда гибкость ума человека допускает разные вольности, даже и в науке; но встречаются и такие роковые темы, которым человек, несмотря на всю очевидность доказательств, не хочет дать места в числе своих знаний из упорства, и единственно из принципа: не затрагивать этих опасных тем.

III) Вспомним, как Парижская академия наук, после вполне доказанного падения с неба камня около города Эгля, в 1803 году, запретила говорить своим членам об аэролитах, считая для себя постыдным говорить такие абсурды, как падение камней с неба, в котором, по её мнению, никаких камней быть не могло. Когда один академик заявил, что он всё-таки убеждён, что этот камень упал именно с неба, то другой сказал ему, что вероятно этот камень попал ему на голову, что он решается говорить такие глупости.

После всего вышесказанного имеем ли мы право восставать на позитивизм и его применение к науке? – Несомненно – да, насколько он может быть и прав, когда останавливает он знания тайн природы людей, погруженных в изучение одной только материи, следовательно, совершенно не подготовленных к принятию более глубоких истин природы, настолько же, а может быть, и в тысячу раз больше, он виновен, запирая все двери науки даже к знанию самого существования этих тайн, преграждая все пути к истинной оценке своих знаний.

Все три вышеприведённые исторические примеры научной нетерпимости заимствованы нами из того периода времени, который предшествовал научной деятельности Огюста Конта и его последователей, т.е. из того именно времени, когда позитивизм был ещё бессознательным и наука считала себя свободной в постановке пределов для своей компетенции, так как не была сознательно и фактически закована в тесные рамки позитивных принципов. Учёные, однако, и тогда ещё вооружались не только на людей, которые создавали теории и научные системы, не соответствующие временным взглядам на факты и явления природы, или, просто сказать, на людей, опережающих свой век; но учёные нередко вооружались даже на самые факты и явления природы, которых они не понимали и не хотели признать, ибо они могли бы пошатнуть существующее в науке мировоззрение и могли заставить изменить привычный образ научных мыслей.

Нетерпимость современного господствующего у нас позитивизма к новым передовым научным идеям и к фактам и явлениям природы, которые не соответствуют программе позитивизма и которых позитивисты не считают возможным затрагивать, ещё несравненно деспотичнее, чем была эта нестерпимость в старое время – она фанатически упорна. В наш век позитивные взгляды настолько соответствуют общим практическим взглядам людей на их жизнь и на их деятельность, что они охватили все убеждения людей, вошли как бы в кровь и плоть всех учёных и не учёных и до такой степени отвоевали себе прочное положение в умах, что слово «позитивный» стало синонимом слов: научный, серьёзный и разумный. Все научные теории и системы и даже все бесспорно существующие в природе факты и явления, но которые не отвечают позитивным взглядам на науку, считаются прямо ненаучными, несерьёзными и неразумными, а потому встречаются с полнейшим пренебрежением и не удостаиваются ровно никакого обсуждения, ни опровержения, ни оспаривания, а прямо со сдержанной саркастической улыбкой, желающей сказать: «как он глуп, что затрагивает такие неблагодарные и несерьёзные темы».

Обратите внимание, какое в настоящее время появляется огромное количество новых изобретений и научных открытий. Наука, искусства, техника, фабрики, заводы, мануфактуры, мастерства и разные ремёсла снабжают нас ежегодно неисчислимым количеством новых сведений о природе, указывающих нам новые области знаний, до которых постепенно доходит человек и через что отвоёвывает себе мало-помалу всё больший простор для своей мысли. Если судить по успехам экспериментальной части науки, можно подумать, что в самом деле наши познания природы обогащаются неимоверно и что, следовательно, наука подвигается быстрыми шагами по пути развития и прогресса. Но если мы более внимательно проанализируем все эти успехи знаний, то увидим:

1) что район области, кругом которой концентрируются все эти открытия и изобретения, чрезвычайно ограничен в сравнении с районом области, которою должна бы была заняться наука и бесспорно могла бы это сделать, если бы не была позитивной.

2) Все открытия и изобретения вращаются преимущественно около одного неизменного центра, а именно: около материи и её видимых проявлений.

3) Все они в большинстве случаев удовлетворяют требованиям нашей практической жизни или практическим взглядам на природу, но имеют весьма мало назидательного и образовательного значения и не могут удовлетворить научной любознательности современного развитого общества, требующего от науки совершенно иных, более глубоких ответов, касающихся смысла жизни и явлений и условий существования всего сущего.

Видеть, слышать, осязать что-нибудь, владеть чем-нибудь, ещё далеко не значит знать, что это такое. Дикарь видит солнце, видит землю пользуется ими, но отдаёт ли он себе правильно отчёт, что это такое? Конечно, нет. Не так ли и мы? Пользуемся паром, электричеством, теплотой, светом, строим гигантские сообщения через океаны для передачи нашей мысли, переносимся с материка на материк скорее рыбы, унижтожаем континентальные расстояния через постройку железных дорог, говорим друг с другом на огромные расстояния, делаем химический анализ звёзд, совершаем самые чудовищные и удивительные дела – но знаем ли мы, чем мы пользуемся? Понимаем ли, как это всё происходит? В силу каких импульсов и причин всё это совершается? Мы в этом случае хуже каждого дикаря, ибо тот объясняет себе явления природы как-нибудь, как позволяют ему его умственные средства, например, затмение солнца он объясняет злостью дракона, желающего скрыть от людей солнце – мы же пользуемся несравненно большими средствами и вместе с тем совершенно не задаём себе вопроса: чем мы пользуемся?

Всякий у кого есть глаза, тот видит; у кого они лучше, видит дальше, чем тот, у кого они хуже; человек, вооружённый телескопом, химической лабораторией или физическим кабинетом, видит природу лучше и подробнее, чем тот, у кого подобных средств нет, это вполне естественно. Но как бы он хорошо ни видел, как бы он подробно ни экспериментировал и ни анализировал природу, он ещё не может сказать, что знает те явления природы, которые он подметил через свои наблюдения, пока он их не изучит, не выяснит до полной ясности представления.

Всякое знание, так же, как и наука, состоит из двух самостоятельных факторов, друг на друга окончательно не похожих. Первый фактор есть эксперимент; прежде чем начать изучение чего-либо, человек должен убедиться в существовании предмета исследования. Второй, который должен непосредственно следовать за первым, чтобы сделать наши познания природы полными, есть фактор чисто умозрительный, выясняющий разуму категорию факта, его природу, сущность, начало, происхождение, его связь и соотношение с другими ему подобными фактами и средой, в которой он проявляется. Чтобы человек имел право сказать, что он знает данный факт, он должен непременно составить себе хотя идею о его прошедшем, о его будущем и настоящее его значение. Мало того, что я знаю, например, электричество настолько, чтобы уметь им пользоваться, устраивать через него двигатели, телеграфы, телефоны, я должен знать, что это такое и какую роль оно играет не в моих практических применениях, но в самой природе, зачем оно там нужно, какое действительное назначение его; первое составляет задачу техники, второе – задачу науки; если этого нет, то нет и знаний; если нет такой науки, которая даёт такие познания, то нет и науки, ибо её труды не научны.

Представьте себе, что вы взошли в музей, но не имеете ни человека, могущего выяснить вам значение каждого предмета, ни каталога с комментариями; вы будете в весьма двусмысленном положении. Бродя без толку по музею, взоры ваши будут останавливаться на пустяках, а самые замечательные предметы, составляющие гордость и славу музея, имеющие мировое значение, ускользнут от вашего внимания; на всё вы будете смотреть с недоумением, с догадкой и с досадой, что не имеете возможности узнать всё то, что вам было бы необходимо знать. Выйдя из этого музея, вы будете принуждены сказать: «Да, я был в этом музее, видел всё, что в нём находится, удивлялся от души всему богатству сведений, которые я бы мог получить через него, но с величайшим сожалением я принужден сказать, что умнее я от этого не стал, ибо я ничего не понял, я ничего не знаю, что там находится».

Совершенно так же поступает и современный наш позитивизм: он накопляет массы разных научных сведений, ставит их на полочки своей науки под известной рубрикой, сообразно рода и класса явления или факта и никогда не спрашивает себя, что это в сущности такое, откуда это взялось для чего что нужно и какое истинное назначение этих вещей? Всё, что позитивизм себе позволяет, это найти видимое соотношение этого факта или явления с другими ему подобными и объяснить его в пределах опыта и наблюдения, т.е. дать разъяснение, касающееся самого опыта или наблюдения. Одним словом, он собирает сырой материал для науки, но самой науки ещё в этих трудах нет; так как главной умозрительной части науки нет, есть один лишь эксперимент.

Никто не будет спорить, что для собрания всего этого сырого материала положено много труда, много самого добросовестного старания дать возможно большее число новых научных описаний явлений природы и новых сведений о ней и, наконец, огромное искусство пользоваться теми средствами, которые даёт науке современная техника. В этом надо видеть главную заслугу позитивизма; но ведь это опять не научно: добросовестное отношение к делу, труд, старания, искусство, ловкость и сообразительность при производстве опытов, суть лучшие атрибуты науки, но ещё не наука.

Успехи техники, механики разного мастерства и ремёсла идут неимоверными шагами вперёд; в настоящее время выделываются самые чудовищные машины и самые тончайшие аппараты с педантичной точностью. Войдите в любую физическую, механическую или химическую лабораторию или в какую-нибудь обсерваторию, вы будете поражены роскошью, точностью, чистотой и тщательностью отделки аппаратов, инструментов и приборов, которыми учёные исследуют природу, и невольно зададите себе вопрос: чья заслуга больше, техников и механиков, которые довели совершенство своих изделий до такой высокой степени, через что дали науке столь обширные средства изучать природу, или того учёного, который, пользуясь этими средствами, видит далее нас и описывает нам то, что он видит? Этим мы хотим сказать, что успехи эксперимента не могут быть приписаны одному позитивизму; много способствует тому интеллектуальное развитие общества и успехи техники.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю