Текст книги "Наши задачи-Том II"
Автор книги: Иван Ильин
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Далее сенатор Корево указывает на то, что Государь передал право на престол Великому Князю Михаилу Александровичу, «не удостоверясь в его на то согласии» (с. 41), т. е. не обеспечив в труднейший час истории непрерывность законного престолонаследия.
Право отречения за наследника Корево, по справедливости, отвергает совершенно, он считает главным и основным условием законности отречения, чтобы «за сим не предстояло никакого затруднения в дальнейшем наследовании Престола», а отречение за наследника не могло не создать таких затруднений (с. 29-30). Корево признает, что Великий Князь Михаил Александрович вступил на престол в час отречения Государя, что он от престола прямо не отказался, но немедленного восприятия верховной власти тоже не осуществил и обусловил такое восприятие «волею великого народа», имеющего высказаться в Учредительном Собрании. И вот, Корево прав, когда характеризует все это, как «полное нарушение Основных Законов», и в объяснение такого нарушения он ссылается на «революционное насилие и измену» (с. 42, 125).
* * *
В действительности дело обстояло так, что и Государь и Великий Князь отреклись не просто от «права» на престол, но от своей религиозно освященной, монархической и династической обязанности блюсти престол, властно править, спасать свой народ в час величайшей опасности и возвращать его на путь верности, ответственности и повиновения своему законному Государю. Нам трудно ныне понять, что двум последним государям нашей правящей династии – Николаю Второму и Михаилу Второму – никто из их окружения (военного или штатского) не сказал в виде верноподданнического совета, что у них в силу русских Основных Законов, коим они присягали и кои составляют самый основной и строгий строй монархического государства, – нет права на отречение от престола в час великой национальной опасности и при совершенной необеспеченности в дальнейшем наследовании. Объяснить отсутствие такого совета изменою, утомлением, растерянностью людей можно. Но этих объяснений мало: в глубине событий, за всем этим скрывается и открывается отсутствие крепкого и верного монархического правосознания – в высших кругах армии и бюрократии. Если была измена, то Государь был вправе уволить изменников и призвать верных; и дальнейшая гражданская война показала, что такие верные имелись и что они пошли бы на все. Но те, кто советовали Государю и Михаилу Александровичу отречься, должны были знать и понимать, что они действуют уже не как монархисты, а как республиканцы.
И вот состоялось личное решение Государя: он отрекся за себя и за наследника. Быть членом династии – значит иметь не только субъективное право на трон (в законном порядке), а священную обязанность спасать и вести свой народ и для этого приводить его к чувству ответственности, к чувству ранга, к законному повиновению. Династическое звание есть призвание к власти и обязательство служить властью.
Одна из аксиом правосознания состоит вообще в том, что от публично-правовых обязанностей одностороннее отречение самого обязанного невозможно: именно эта аксиома и признана в российских Основных Законах. В труднейшие часы исторической жизни Монарх блюдет свою власть и властью ищет национального спасения. Вспомним Петра Великого в часы стрелецких бунтов или в то время, когда «внезапно Карл поворотил и перенес войну в Украину», или во время Прутского сидения и несчастия. Вспомним Императора Николая i, шествующего по улицам Петербурга навстречу восставшим декабристам… Отрекся ли бы от власти Царь Алексей Михайлович во время разинского восстания? Отрекся ли бы Петр Великий, уступая бунту стрельцов? Императрица Екатерина – во время пугачевского восстания? Император Александр iii – при каких бы то ни было обстоятельствах?..
Но за последние десятилетия уверенное и властное самочувствие российской правящей Династии как будто бы поколебалось. Быть может, революционный напор ослабил у нее веру в свое призвание, поколебал в ней волю к власти и веру в силу царского звания, как будто бы ослабело чувство, что Престол обязывает, что Престол и верность ему суть начала национально-спасительные и что каждый член Династии может стать однажды органом этого спасения и должен готовить себя к этому судьбоносному часу, спасая свою жизнь не из робости, а в уверенности, что законное преемство трона должно быть во что бы то ни стало обеспечено.
Вот откуда это историческое событие: Династия в лице двух Государей не стала напрягать энергию своей воли и власти, отошла от престола и решила не бороться за него. Она выбрала путь непротивления и, страшно сказать, пошла на смерть для того, чтобы не вызывать гражданской войны, которую пришлось вести одному народу без Царя и не за Царя…
Когда созерцаешь эту живую трагедию нашей Династии, то сердце останавливается и говорить о ней становится трудно. Только молча, про себя, вспоминаешь слова Писания: «яко овча на заклание ведеся и яко агнец непорочен прямо стригущаго его безгласен»…
Все это есть не осуждение и не обвинение, но лишь признание юридической, исторической и религиозной правды. Народ был освобожден от присяги и предоставлен на волю своих соблазнителей. В открытую дверь хлынул поток окаяннейшего в истории напористого соблазна, и те, которые вливали этот соблазн, желали власти над Россией во что бы то ни стало. Они готовы были проиграть великую войну, править террором, ограбить всех и истребить правящую Династию не за какую-либо «вину», а для того чтобы погасить в стране окончательно всякое монархическое правосознание.
Грядущая история покажет, удалось им это или нет.
А на нас, на поколении русских людей, скорбью и мукой переживших эту революцию, лежит обязанность просить себя, в чем же состоит сущность здорового, крепкого и глубокого монархического правосознания и как нам возродить его в России. (См. «Н.З.», с 181, 184).
О предметности и продажности
Если бы надо было выразить и закрепить одним словом сущность современной мировой смуты, то я произнес бы слово продажность. Чем больше эта смута углубляется и укореняется, тем более люди отвыкают от служения и тем чаще и беззастенчивее они помышляют о добыче. Раз, заразившись этим, человек постепенно привыкает сосредоточиваться не на Деле и не на Предмете, а интересоваться своею личною «пользою», своим материальным прибытком или иным лично-житейским выигрышем. Важнейшим вопросом его жизни становится свой успех, свое «приращение», свое преуспеяние. Иногда он прикрывает эту свою заботу, главную заботу своего существования, – словами о «классовом интересе», или о «партийном успехе», или «удачных делах», есть и соответствующие доктрины, начиная от «экономического материализма» (самое важное – это обладание орудиями производства и классовый интерес пролетариата) и кончая «меркантилизмом» (самое важное – это выгодная конъюнктура и торговое процветание страны). Но доктрина является для большинства ненужной роскошью или бременем: это большинство не теоретизирует, а просто «практикует», спрашивая про себя, «а какая мне от этого польза?»…
Чем бы человек не занимался, что бы он ни делал, где бы ни служил – он руководится своими внутренними мотивами, и не может не сознавать ту цель, ради которой он делает свое дело. И вот, во всяком благом деле есть некоторое высшее, сверхличное задание, предметная цель, придающая высший смысл всему тому, что Пушкин обозначал словами «жизни мышья беготня», и указующая человеку, что и как надлежит ему делать. Это и есть то Дело, которым воистину стоит жить, за которое стоит бороться даже до смерти и за которое стоит и умереть. Человек, проникающийся этим смыслом, работающий во имя этого Дела, чувствует себя предстоящим, ответственным, включившимся и включенным в некий предметный «кадр» и «фронт». То, что он делает, оказывается уже не службой, а служением. Он носит в своем сердце идею и знает, что такое идейный пафос, т.е. вдохновение, подъемлющее личные силы и расширяющее личные возможности. Он сразу поймет, если мы скажем, что служение окрыляет его, или если мы вспомним восклицание Суворова: «господа офицеры, какой восторг!»… В устах Суворова это слово «восторг» отнюдь не было ни преувеличением, ни аффектацией: оно точно выражало то самое, что он разумел и переживал сам, и что он хотел передать другим… – окрыленный подъем души, созерцающей совершенство. То, что составляет самую сущность Христианства.
Напрасно думать, что «совершенство» есть праздное слово, что оно неосуществимо в земной жизни и свидетельствует лишь о наивности человека, который его произносит и принимает всерьез. «Что там говорить о совершенстве? Все мы люди слабые, грешные, страстные и уже по одному этому удобопревратные ко злу… Совершенных людей нет, не было и не бывает. А кто мнит себя совершенным, тот впал в соблазн гордости и самопревознесения»… Такие речи мне не раз случалось слышать в Западной Европе и притом именно из уст инославного духовенства. И каждый раз я удивленно спрашивал наставлявшего меня пастора: «зачем же сказано в Евангелии – будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный?» (Мтф. 5.48, срв. Луки 6.35-36). И каждый раз за этим следовала растерянная пауза.
Мой возражатель явно не разумел чего-то самого важного и глубокого, а именно: полнота совершенства, конечно, доступна единому Господу; но воля к совершенству, но требование «самого лучшего» от самого себя, – в каждый отдельный миг своего служения, – есть то самое драгоценное Евангельское солнце, которое было оставлено нам Сыном Божиим и от лучей которого человеческая совесть обновилась и стала христианскою совестью. Конечно, так: совершенных людей нет, не было и не бывает. Но совестная воля неустанно зовет человека к исканию, обретению и осуществлению самого лучшего, совершенного душевного строя и доступно наилучшего исхода из каждого жизненного положения. Она зовет к тому, чтобы увидеть высший смысл своей жизни, чтобы найти себе сверхличное задание, свою предметную цель, чтобы преобразить «дела» в «Дело» и «службу» в Служение; чтобы всегда чувствовать себя ответственным и предстоящим, включившимся и включенным в духовно-предметный «кадр» и «фронт»; чтобы приобщиться счастью идейного пафоса и тому окрыленному подъему души, который дается ей именно от созерцания совершенства.
Это означает, что религиозность человека отнюдь не кончается вместе с воскресным богослужением, а развертывается в жизни и захватывает всю его деятельность. И первое, что она делает, – она обновляет внутренние мотивы, т.е. движущие силы его жизни. Она противопоставляет психологию предметного служения – психологии личного успеха и добыче. Он делает человека непродажным, но целостно-предметным.
Под продажностью и подкупностью совсем не следует разуметь измену идее за деньги. Такая измена есть лишь наиболее грубая форма продажности: человек забывает о служении и кривит душой за личный денежный прибыток. Это то, что называется «взяткою» или «поборами» на службе, а в Западной Европе и Америке – «коррупцией», о которой с доказательствами в руках так часто и прямо говорил недавно в своих речах новый президент Эйзенхауэр. Человек имеет известные публично-правовые полномочия и обязанности; и вместо того чтобы править долг службы – или, как говорили на Руси в старину, «дело Царево вести честно и грозно», – он поступает так, как ему в данный момент выгоднее. Бесчисленные русские пословицы, – острые и верные, – не устают клеймить продажных воевод, судей, подьячих и дьяков. За злоупотребления, вымогательства, поборы и взятки Петр Великий учил своих ближайших вельмож – дубинкою, сохранившеюся и до наших дней (в нарвском Петровском дворце). Но в России это было остатком или пережитком эпохи общегосударственных затруднений (бесконечные оборонительные войны!), когда казна не могла платить надлежащее жалованье и прибегала к «системе кормления». Медленно изживалась эта порочная установка; медленно, но мерно. Уже к началу xx века дореволюционная Россия не знала взяток – ни в суде, ни в управлении, ни тем более в дипломатии или в школе (единичные случаи порочности были исключением). И иностранцы совершенно напрасно рассказывали друг другу о том, будто «в России все продажно».
Но теперь… Теперь, когда мы пережили революцию в России с ее стихией своекорыстного предательства и чуть не повальной продажности; когда мы видели, как революционная смута разливалась по всему миру; когда по нашей жизни прокатился каток правого тоталитаризма, а потом еще более тяжелый и страшный каток второй мировой войны, – мы должны понять и выговорить, что жажда личной добычи таится во всех народах, и в низах, и в верхах; что болезнь продажности распространяется по свету, как сущая эпидемия и что «личной добычей», привлекающей, разлагающей и развращающей, является совсем не только золото и «валюта», но и личный успех, личная карьера, всяческое политическое и журнальное «выдвижение», почет, власть и закулисное влияние. Словом, – все то, что поднимает человека над толпою, давая ему возможность «фигурировать», возноситься и наслаждаться. За все это современный человечек слишком часто готов забыть свою умолкнувшую совесть, порвать со своим духовным достоинством и со своею честью, выдать врагам государственную тайну, получать в качестве дипломата двойное и тройное жалованье от других держав, бесчестно клеветать и демагогировать на выборах и всячески, – изобретательно, бесстыдно и ненасытно, – пользоваться «выгодной конъюнктурой». И все это в то время, когда в мире появился назойливый покупатель продажных людей с неистощимым кошельком. Современный человек перестал верить в Бога и именно потому так легко и так охотно продает свою душу дьяволу.
Современная смута превращается в своего рода эпидемию прежде всего и больше всего потому, что современное человечество утрачивает религиозное понимание жизни и религиозное отношение к ней. Оно не чует духовности и не ищет ее. Оно не видит Бога и не измеряет себя Его лучами. Поэтому оно теряет чувство собственного духовного достоинства, совесть и честь, и вообще все высшее духовно-божественное измерение жизни. Оно разучается отличать добро от зла и честное от бесчестного. Современный человек все более впадает в «аутизм» (от греческого слова «аутос» – сам), т.е. в «самокультивирование»: ему важно и драгоценно только собственное вожделение, удовольствие, преуспеяние. Он живет в двух измерениях: инстинкта и самосознания, третье измерение, – главное, духовное, религиозное, – перестает для него существовать. Для него все есть товар, который надо успешно обменять на житейский успех. Отсюда – его продажность. Отсюда же все эти современные типы: ловчащиеся господинчики, скользкие нырялы, перевертни, приспособляющиеся хамелеоны, бессовестные журналисты, продажные ученые, политики «без хребта», политики беззастенчивого напора, партийные интриганы, шпионы и доносчики… Он всегда там, где выгоднее; развивает то воззрение, которого требует его деньгодатель или устроитель его карьеры; он готов говорить «за хорошего коммуниста», через год проповедовать «христианское движение», через два года наняться в национал-социалисты, через три года работать в союзнической разведке, и кто знает, далеко ли ему еще до участия в черной мессе или до тайного инославного ордена.
При этом надо еще иметь в виду «благоприятствующие» условия нашей эпохи. Чем тяжелее жизнь, чем хуже и ниже уровень питания и жилища, тем труднее человеку блюсти честь и совесть, тем навязчивее становятся жизненные «компромиссы», тем незаметнее для самого себя человек переступает грань продажности. И еще: чем трусливее человек, чем он жаднее и честолюбивее, тем легче ему переступить эту грань бесчестия и предательства. А тут еще эта дразнящая техника, этот заманчивый комфорт, эта повышенная нервность, жаждущая развлечений, острых ощущений, неизведанных удовольствий. К этому присоединяется – безработица, грозящая всем и настигающая столь многих, и не только в силу экономических кризисов и беженства, но прежде всего в силу перенаселения во многих странах и государствах. И в довершение – соблазны и угрозы тоталитаризма, то левого, то правого; оба одинаково требуют не думающей и не чувствующей покорности и готовности на любое предписанное злодейство; оба обещают и лгут; оба соблазняют и обманывают; оба грозят и приводят свои угрозы в исполнение.
В результате миром завладевает эпидемия продажности. На наших глазах люди, которых мы считали идейными и стойкими, начинают политически двурушничать, приспособляться из-за денег и фигурирования, придумывать двусмысленные лозунги и всячески затушевывать черту, отделяющую добро от зла и верность от предательства.
А между тем национальной России необходимо совсем, совсем иное! И правы, тысячу раз правы те, которые предпочитают скудную жизнь и молчаливое одиночество – криводушию и продажности, ибо в них, именно в их предметном, неподкупном стоянии, живет и готовится грядущая Россия…
О русском правописании
Дивное орудие создал себе русский народ, – орудие мысли, орудие душевного и духовного выражения, орудие устного и письменного общения, орудие литературы, поэзии и театра, орудие права и государственности, – наш чудесный, могучий и глубокомысленный русский язык. Всякий иноземный язык будет им уловлен и на нем выражен, а его условить – и выразить не сможет ни один. Он выразит точно – и легчайшее и глубочайшее, и обыденную вещь и религиозное парение, и – безысходное уныние и беззаветное веселье, и лаконический чекан и зримую деталь, и неизреченную музыку, и едкий юмор, и нежную лирическую мечту. Вот что о нем писал Гоголь: «Дивишься драгоценности нашего языка: что ни звук, то и подарок; все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и право, иное название еще драгоценнее самой вещи»… И еще: «Сам необыкновенный язык наш есть еще тайна… Язык, который сам по себе уже поэт»… О нем воскликнул однажды Тургенев: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о, великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!»
А новое поколение его не уберегло… Не только тем, что наполнило его неслыханно-уродливыми, «глухонемыми» (как выразился Шмелев), бессмысленными словами, слепленными из обломков и обмылков революционной пошлости, но еще особенно тем, что растерзало; изуродовало и снизило его письменное обличие. И эту искажающую, смысл убивающую, разрушительную для языка манеру писать объявило «новым» «правописанием». Тогда как на самом деле эта безграмотная манера нарушает самые основные законы всякого языка. И это не пустые жалобы «реакционера», как утверждают иные эмигрантские неучи, а сущая правда, подлежащая строгому показательству.
Всякий язык есть явление не простое, а сложное; но в этой сложности все в языке взаимно связано и обусловлено, все слито воедино, все органически сращено. Так и вынашивает его каждый народ, следуя одной инстинктивной цели – верно выразить и верно понять выражение. И вот именно эту цель революционное кривописание не только не соблюдает, но грубо и всемерно, вызывающе попирает.
Язык есть прежде всего живой исток звуков, издаваемых гортанью, ртом и носом и слышимых ухом. Обозначим этот звуковой – слуховой состав языка словом «фонема».
Эти звуки в отличие от звуков, издаваемых животными, членораздельны: иногда, как в русском, итальянском и французском языках, отчетливы и чеканны, иногда, как в английском языке, неотчетливы, но слитны и расплывчаты. Членораздельность эта подчинена особым законам, которыми ведает грамматика; она различает звуки (гласные и согласные), слоги и слова, а в словах корни и их приращений (префиксы – впереди корня, аффиксы и суффиксы – позади корня); она различает еще роды и числа, склонения (падежи) и спряжения (у глаголов: времена, числа, наклонения и виды); она различает далее части речи (имя существительное, прилагательное, местоимение, глагол и т.д.), а по смысловой связи слов – части предложения (подлежащее, сказуемое, определение, дополнение, обстоятельственные слова и т.д.). Все это вместе образует учение о формах языка и потому может быть обозначено словом «морфема».
Само собой разумеется, что и фонема и морфема служат смыслу, который они стараются верно и точно выразить и которым они внутренне насыщены. Бессмысленные звуки – не образуют языка. Бессмысленные суффиксы, падежи, спряжения, местоимения, глаголы и предлоги, дополнения – не слагают ни речи, ни литературы. Здесь все живет для смысла, т.е. ради того, чтобы верно обозначить разумеемое, точно его выразить и верно понять. Человек даже стонет и вздыхает не зря и не бессмысленно. Но если и стон его, и вздох его полны выражения, если они суть знаки его внутренней жизни, то тем более его членораздельная речь, – именующая, разумеющая, указующая, мыслящая, обобщающая, доказывающая, рассказывающая, восклицающая, чувствующая и воображающая, – полна живого смысла, жизненно драгоценного и ответственного. Весь язык служит этому смыслу, т. е. тому, что он хочет сказать и сообщить и что мы назовем «семемою». Она есть самое важное в языке. Ею все определяется. Возьмем хотя бы падежи: каждый из них имеет иной смысл и передает о предмете что-то свое особое. Именительный: предмет берется сам по себе, вне отношений к другим предметам; родительный: выражает принадлежность одного предмета – другому; дательный: указывает на приближающее действие; в винительном падеже ставится имя того объекта, на который направлено действие; в творительном падеже ставится имя орудия; местный или предложный падеж указывает на обстоятельства и на направление действий. И так, дело идет через всю грамматику…
К фонеме, морфеме семеме присоединяется, наконец запись: слова могут быть не только фонетически произнесены, но еще и начертаны буквами, тогда произносящий человек может отсутствовать, а речь его, если только она верно записана, может быть прочтена, фонетически воспроизведена и верно понята целым множеством людей, владеющих этим языком. Именно так возникает вопрос правописания. Какое же «писание» есть верное или правое?
Отвечаем: то, которое точно передает не только фонему, насыщенную смыслом, и не только морфему, насыщенную смыслом, но прежде всего и больше всего самую семему. И скверное или кривое «писание» будет то, которое не соблюдает ни фонему, ни морфему, ни семему. А вот именно в этом и повинно революционное кривописание: оно устраняет целые буквы, искажает этим смысл и запутывает читателя, оно устраняет в местоимениях и прилагательных (множественного числа) различия между мужским и женским родом и затрудняет этим верное понимание текста, оно обессмысливает сравнительную степень у прилагательных и тем вызывает сущие недоумения при чтении и т. д., и т. п.
Удостоверимся во всем этом на живых примерах. Вообще говоря, одна-единственная буква может совсем изменить смысл слова. Например: «не всякий совершенный (т.е. сделанный) поступок есть совершенный (т.е. безупречный) поступок». Погасите это буквенное различие, поставьте в обоих случаях «е» или «о» – и вы утратите глубокий нравственный смысл этого изречения. «Он сказал, что будет (т.е. придет), да вот что-то не будит (т.е. не прерывает мой сон)». Такое же значение имеет и ударение: его перемещение радикально меняет смысл слова: «ты дорога мне, большая дорога». И так вся ткань языка чрезвычайно впечатлительна и имеет огромное смысловое значение.
Это особенно выясняется на омонимах, т.е. на словах с одинаковой фонемой, но с различным смыслом. Здесь спасение только одно: необходимо различное (дифференцированное) начертание. Это закон для всех языков. И чем больше в языке омонимов, тем важнее соблюдать верное писание. Так, французское слово «вэр» обозначает: «червяка» (ver), «стих» (vers), «стекло-стакан» (verre), «зеленый» (vert) и предлог «на, при, к, около» (vers). Попробуйте «упростить» это разнописание и вы внесете в язык идиотскую путаницу. Словом «мэр» француз обозначает «море» (mer), «мать» (mere) и «городского голову» (maire). Словом «фэр» – «делать» (faire) «отделку, мастерство» (faire), «железо» (fer) и «щипчики для стекла» (ferre). Словом «вуа» – «голос» (voix), «дорогу» (voie), «воз» (voie), «я вижу» (vois), «смотри» (vois). Словом «кор» – «тело» (corps), «мозоль» (cor) и «волторну или рог» (cor). Отсюда уже видно, что различное начертание слова спасает язык от бессмыслицы, а при недостатке его бессмыслица оказывается у порога. Подобное мы находим и в немецком языке. Словом «мален» немец обозначает «писать криками, воображать» (malen) и «молоть» (mahlen). Но там, где начертание не меняется, грозит недоразумение: «sein» означает «быть» и (чье?) «его»; «sie» означает «вы» и «она» – и недоразумения, могущие возникнуть из этого одного смешения, бесчисленны. Немецкое слово «schauer» имеет пять различных значений при совершенно одинаковом начертании, оно обозначает – «портовый рабочий», «созерцатель», «страх», «внезапный ливень» и «навес». Это есть настоящий образец того, как начертание и фонема могут отставать от смысла, а это означает, что язык не справляется со своей задачей.
И вот, русский язык при старой орфографии победоносно справлялся со своими «омонимами», вырабатывая для них различные начертания. Но революционное кривописание погубило эту драгоценную языковую работу целых поколении: оно сделало все возможное, чтобы напустить в русский язык как можно больше бессмыслицы и недоразумений. И русский народ не может и не должен мириться со вторжением этого варварского упрощения.
Новая «орфография» отменила буку «i». И вот различие между «миром» (вселенной) и «миром» (покоем, тишиной, не войной) исчезло; заодно погибла и ижица, и православные люди стали принимать «миро– помазание» (что совершенно неосуществимо, ибо их не помазуют ни вселенной, ни покоем).
Затем новая орфография отменила букву «Ъ», и бессмыслица пронеслась по русскому языку и по русской литературе опустошающим смерчем. Неисчислимые омонимы стали в начертании неразличимы; и тот, кто раз это увидит и поймет, тот придет в ужас при виде этого потока безграмотности, вливающегося в русскую литературу и в русскую культуру, и никогда не примирится с революционным кривописанием.
Мы различаем «сам» (собственнолично) и «самый» (точно указанный, тождественный). Родительный падеж от «сам» – «самого», винительный падеж – «самого». А от «самый» – «самаго». «Я видел его самого, но показалось мне, что я вижу не того же самаго»… (письмо из современной Югославии). В кривописании это драгоценное различие гибнет: оно знает только одну форму склонения: «самого»… Мы склоняем: «она», «ея», «ей», «ее», «ею», «о ней». Кривописание не желает различать всех падежей: родит, пад. и винит, пад. пишутся одинаково «ее». «Кто же растоптал нам в саду наши чудесные клумбы? Это сделала ее коза» (вместо «ея» соседкина коза); бессмыслица. «Я любил ее собаку!» Не означает ли это, что женщина была нравом своим вроде собаки, но я ее все-таки не мог разлюбить. Какой трагический роман!… Или это, может быть, означает, что я охотно играл с ея собачонкой? Но тогда надо писать ея, а не ее! «Кто ввел у нас это бессмысленное правописание? Это сделала ее партия» (вместе «ея», партия революции). Что значит фраза: «это ее вещи»? Ничего. Бессмыслица. «Надо видеть разумность мира и предстоять ее Творцу»… Что это означает? Ничего, весь смысл тезиса искажен и воцарилась бессмыслица. Разумность мира! Ея Творцу!
Новое кривописание не различает мужской род и женский род в окончании прилагательных (множеств, числа) и местоимений. Вот два образца создаваемой бессмыслицы. Из ученого трактата: «В истории существовали разные математики, физики и механики» (теории? люди?!); некоторые из них пользовались большою известностью, но породили много заблуждений»… Читатель так до конца и не знает, что же, собственно, имеется в виду – разные науки или разные ученые… Из Дневника А.Ф. Тютчевой: «Я всегда находила мужчин гораздо менее внушительными и странными, чем женщин: они (кто? мужчины или женщины?) более доброжелательны»… Минуты три ломает читатель себе голову – кто же менее доброжелателен и кто более? И недопоняв, пытается читать дальше. «Мужчины, просящие на улицах милостыню, суть «нищие», а женщины? Они не нищие; они тоже нищие».
Это означает: грамматическое и смысловое различие падежей и родов остается: а орфографическое выражение этих различий угашается. Это равносильно смешению падежей, субъектов и объектов, мужчин и женщин… Так сеются недоразумения, недоумения, бессмыслицы; умножается и сгущается смута в умах. Зачем? Кому это нужно? России? Нет, конечно, но для мировой революции это полезно, нужно и важно.
Однако обратимся к обстоятельному и наглядному исчислению тех смысловых ран, которые нанесены русской литературе «новой орфографией». Исчерпать всего здесь нельзя, но кое-что существенное необходимо привести.